— Как можно злиться на меня за то, что я выучила новую пьесу?

— Ты к ней еще не готова. Так ты играть не научишься.

— Но я готова, я ее только что сыграла!

— Нет, так не пойдет.

— Но почему?

Из-за нежелания Робби смириться с вольнодумством и моего отказа подчиниться ее методам уроки музыки стали ужасно изнурительными для нас обеих. Мы делали шаг вперед и два назад, неделя за неделей. Я упрямилась, она тоже. Каждый стоял на своем. В перерывах между пререканиями я продолжала играть, она продолжала слушать, иногда вносила коррективы. Я придавала мало значения ее помощи, она — моим успехам, но уроки продолжались.

Мои родители и Крейг находили все это ужасно смешным. Когда я рассказывала об очередной схватке с Робби за ужином, гневно расправляясь со спагетти с тефтельками, эти трое буквально лопались от смеха.

У Крейга никогда не возникало конфликтов с Робби: он был прилежным учеником, методично продвигающимся по учебнику в нужном темпе. Родители же решили не принимать в этом споре ни одну из сторон. Они вообще предпочитали держаться подальше от нашей учебы, считая, что мы с братом должны сами справляться со своими проблемами. Свою задачу они видели в том, чтобы прислушиваться к нам и оказывать моральную поддержку в стенах дома.

В то время как другие родители отругали бы ребенка за дерзость старшим, мои не вмешивались. Мама жила с Робби с шестнадцати лет и уже привыкла подчиняться всем ее загадочным правилам, так что, возможно, моя непокорность авторитету тети стала для нее отдушиной. Сейчас я думаю, родители даже гордились моей отвагой, и благодаря им огонь в моей груди до сих пор продолжает гореть.


Раз в году Робби устраивала для учеников выступление перед аудиторией. Не знаю, как она это провернула, но у нее был доступ к репетиционному залу Университета Рузвельта [Университет Рузвельта (англ. Roosevelt University) — частный университет с кампусами в Чикаго, Иллинойс, и Шаумбург, Иллинойс. Основанный в 1945 году, университет назван в честь бывшего президента Франклина Делано Рузвельта и первой леди Элеоноры Рузвельт.] в центре города. Так что концерты проходили в огромном здании на Мичиган-авеню, прямо по соседству с местом, где играл Чикагский симфонический оркестр.

Одна мысль об этом концерте заставляла меня нервничать. Наша квартира на Эвклид-авеню была за девять миль [9 миль = 14,48 км.] от центра города, поэтому его сверкающие небоскребы и переполненные тротуары выглядели для меня как другая планета. Мы с семьей крайне редко выбирались туда на выставки в Институт искусств или в театр, путешествуя вчетвером в капсуле отцовского «Бьюика», как космонавты.

Папа использовал любой предлог, чтобы лишний раз прокатиться на машине. Он был предан своему двухдверному «Бьюику Электра-225», который любовно называл «Двойкой с четвертью», и всегда держал его чистым и навощенным. График технического обслуживания вызывал в папе религиозный трепет, он катался в «Сирс» [«Сирс» (англ. Sears) — американская компания, управляющая несколькими международными сетями розничной торговли.] на замену шин и масла так же часто, как мама водила нас к педиатру.

Мы тоже любили «Двойку с четвертью», чьи плавные линии и узкие фары придавали ей крутой футуристический вид. В салоне было довольно много места, и даже я могла вставать практически в полный рост, трогая руками тканевый потолок. Тогда ремни безопасности на заднем сиденье еще не были обязательными, так что бо́льшую часть времени мы с Крейгом просто ползали туда-сюда и прислонялись к передним креслам, когда хотели поболтать с родителями. Иногда я пристраивала свой подбородок на подголовник отца, чтобы у нас был одинаковый вид на дорогу.

В машине наша семья всегда чувствовала совершенно новую степень близости, и временами после ужина мы с братом умоляли отца покататься просто так. Летними вечерами мы вчетвером отправлялись в кинотеатр под открытым небом на юго-западе, чтобы посмотреть очередную часть «Планеты обезьян». Парковали «Бьюик» в сумерках и готовились к шоу. Мама доставала жареную курицу и картофельные чипсы, и мы с Крейгом с удовольствием ели на заднем сиденье, стараясь вытирать руки салфетками и не использовать для этих целей обивку.

Только годы спустя я поняла, чем машина была для папы на самом деле. Ребенком я могла лишь догадываться, какую свободу он чувствует за рулем, какое удовольствие ему доставляет шум мотора и гармоничный шорох шин.

Ему было чуть за тридцать, когда доктор сообщил, что странная слабость в ноге — только начало долгого и болезненного пути к полной обездвиженности. Однажды из-за необъяснимой проницаемости нейронов в его спинном и головном мозге он обнаружит, что вообще не может ходить. У меня нет точных дат, но, кажется, «Бьюик» появился в жизни отца одновременно с рассеянным склерозом. Машина стала для него настоящей отдушиной, хотя он никогда этого и не говорил.

Мои родители не зацикливались на диагнозе. Пройдут десятилетия, прежде чем простой поиск в гугле начнет выдавать головокружительное количество диаграмм, статистики и медицинских заключений, дарующих и отнимающих последнюю надежду, — хотя я сомневаюсь, что отец хотел бы их видеть. Он рос в религиозной семье, но никогда не молил Господа об избавлении и также не стал бы искать альтернативные методы лечения, гуру или «неправильные» гены, которые можно было бы обвинить в болезни. В нашей семье давно выработалась практика блокировки плохих новостей: мы пытались стереть их из памяти чуть ли не в момент получения.

Никто не знал, сколько времени отец терпел боль, прежде чем пойти к доктору. Думаю, месяцы или годы. Ему не нравилось ходить по врачам, и он не любил жаловаться. Папа был человеком, который просто принимал все происходящее с ним как данность и продолжал двигаться вперед.

Ко дню моего музыкального дебюта он уже начал прихрамывать: левая нога не поспевала за правой. Все мои воспоминания об отце связаны с тем или иным проявлением его инвалидности, хотя никто из нас тогда еще не был готов так это называть. Я понимала только, что мой папа двигается немного медленнее, чем все остальные папы. Иногда я видела, как он останавливается перед лестничным пролетом, как будто обдумывая маневр. Когда мы ходили в магазин, отец чаще всего оставался на скамейке под предлогом, что кому-то нужно присмотреть за сумками.

Сидя в «Бьюике» в красивом платье и лакированных туфлях, с волосами, убранными в хвостики, я впервые в жизни испытала липкое чувство паники. Я ужасно боялась выступать, даже несмотря на то, что безустанно практиковалась под надзором Робби. Крейг ехал рядом, готовый исполнить собственную пьесу, и совершенно не волновался. Более того, он спал, в блаженстве разинув рот. В этом весь Крейг. Я всю жизнь восхищаюсь его легкостью. К тому времени он уже играл в детской баскетбольной лиге и, видимо, натренировал нервы.

Отец всегда парковался как можно ближе к месту назначения, чтобы не приходилось слишком далеко идти на неверных ногах. Мы быстро нашли Университет Рузвельта и вошли в его огромный холл. Каждый наш шаг отдавался эхом, и я чувствовала себя настоящей крохой.

Огромные, от пола до потолка, окна концертного зала выходили на лужайки Грант-парка и белые шапки волн озера Мичиган. Стройные ряды стальных серых стульев медленно заполнялись напуганными детьми и их скучающими родителями. Впереди, на высокой сцене, стояли два детских рояля — я видела их впервые в жизни. Огромные деревянные крышки инструментов торчали вверх, будто крылья черных птиц.

Робби расхаживала между стульями в васильковом платье, как первая красавица бала, и проверяла, все ли ее ученики на месте и захватили ли они ноты. Когда пришло время начинать, она шикнула на зал, призывая к тишине.

Я не помню, кто и в каком порядке играл в тот день. Знаю только, что, когда пришла моя очередь, я встала со своего места, прошла лучшей походкой к сцене, взобралась по лестнице и заняла место у одного из роялей. Я была готова. Несмотря на то что я считала Робби грубой и негибкой, я не могла не перенять ее требовательности к качеству исполнения. Я знала пьесу так хорошо, что уже практически не думала о ней во время репетиций, просто двигая руками.

Проблема обнаружилась в ту же секунду, как я подняла маленькие пальчики к клавишам. Я сидела за превосходным инструментом, поверхность которого была тщательно очищена от пыли, а струны — идеально натянуты. Его восемьдесят восемь клавиш простирались вправо и влево безупречной черно-белой лентой.

Вот только я не привыкла к безупречности. Весь мой опыт игры происходил из музыкальной комнатки тети Робби, с грязным цветочным горшком и скромным видом на задний двор. Единственный инструмент, который я когда-либо знала, это ее более чем несовершенное пианино с пестрым рядом желтых клавиш, навеки изуродованных до первой октавы. Именно так для меня и должен был выглядеть рояль: точно так же, как мой район, мой отец и моя жизнь.

Я сидела под взорами десятков людей, уставившись на клавиши — все они были идеальной копией друг друга. Я понятия не имела, куда ставить руки. Подняв глаза на аудиторию и надеясь, что никто не замечает моей паники, я попыталась отыскать поддержку в лице матери. Но вместо этого заметила, как с первого ряда ко мне подлетела другая знакомая фигура. Робби.

Наши отношения к тому моменту уже сильно разладились, но в минуту моего заслуженного наказания Робби появилась рядом почти как ангел. Может быть, она поняла, что я впервые в жизни шокирована социальным неравенством и мне нужна помощь. А может быть, она просто захотела меня поторопить.