* * *

Приходится признать: Т. Ш. Элиман, чья книга нам так понравилась — плагиатор. Тем не менее мы утверждали и утверждаем: речь идет об очень талантливом авторе, что бы там ни думали болваны вроде Вижье д’Азенака. Разве вся история литературы не представляет собой один сплошной плагиат? Чем бы был Монтень без Плутарха? Или Лафонтен без Эзопа? Мольер без Плавта? Корнель без Гильена де Кастро? Возможно, проблема кроется в самом слове «плагиат». Вероятно, все сложилось бы иначе, если бы вместо него мы использовали более литературное, более интеллектуальное, более нейтральное, более высокое, по крайней мере на первый взгляд, слово: интуиция.

«Лабиринт бесчеловечности» заимствует слишком откровенно. В этом его грех. Возможно, быть выдающимся писателем — значит всего-навсего умело скрывать случаи плагиата и непрямого цитирования […].

Огюст-Раймон Ламьель

«Юманите»

23 августа

Этой ночью мне приснился Элиман. Он сказал мне: «Что ты делаешь здесь, на дороге, за обочиной которой — одиночество и молчание, что ты делаешь здесь?» Знаю, я ответил ему изящно: фразой, полной остроумия и отчаяния, из тех, что существуют только в сновидениях, или в последних строках какого-нибудь письма Флобера, или в устах таксистов-сенегальцев, когда, безнадежно застряв в пробке, они в паузе между грязным ругательством и плевком в лобовое стекло вдруг произносят изумительные философские афоризмы. Знаю, это была именно такая фраза. Конечно же, проснувшись, я ее не помнил. И поэтому весь день чувствовал себя несчастным.

* * *

Издательство «Жемини» только что изъяло из продажи весь тираж «Лабиринта бесчеловечности». Издательство также сообщило, что после выплаты компенсации некоторым авторам, признанным жертвами плагиата, объявит себя банкротом.

Основатели и владельцы «Жемини», Шарль Элленстейн и Тереза Жакоб, так и не предоставили никакой информации о Т. Ш. Элимане. По-видимому, на предъявленное обвинение писатель намерен отреагировать своим отсутствием, своим выразительным молчанием. […]

В литературных кругах эта мистификация вызывает не только неловкость, но и смех: одно время в нее искренне верили. В ловушку попались даже члены жюри литературных премий. Т. Ш. Элиман в каком-то смысле поставил под сомнение их компетентность, их ответственное отношение к делу, а быть может, и их культуру.

Ситуация станет еще более неловкой, если пресловутый Т. Ш. Элиман действительно окажется африканцем. Получится, что он отвесил звонкую пощечину носителям культуры, которая вознамерилась его цивилизовать.

Жюль Ведрин

«Пари-Суар»

24 августа

Станислас на несколько дней уехал в Польшу. У него там остались родственники. Он попросил держать его в курсе моих разысканий по Элиману.

Поскольку я теперь был в квартире один, я пригласил на ужин Беатрис Нанга. Произошло то, чего я боялся: она согласилась. Первые минуты ее визита были ужасны, мы оба мучительно стеснялись. Над нами пролетели несколько тихих ангелов, причем далеко не кубистских. Она спросила, нет ли у меня новостей от Мусимбвы. Нет, а у тебя? Тоже нет. Надеюсь, он добрался благополучно. И я. Снова молчание. Я наполнил бокалы по второму разу. И залпом выпил свой. Пойдем за стол? Да. Я подал еду. Она попробовала и ничего не сказала. Я делал вид, что смотрю на ее пустую тарелку. Но притворяться было ни к чему: надо было говорить, хотя слова могли оказаться жесткими, обидными. Нарыв, так сказать, необходимо вскрыть. И я спросил прямо:

— Ты сердишься на меня за то, что я тогда не пошел в спальню, Беа?

— Знаешь, ты не единственный полноценный мужчина в мире, — ехидно заметила она. — А тот, кто пошел, щедро одарен природой, и вдобавок мастер своего дела. Тебе надо было услышать меня. (И она устремила на меня пристальный взгляд, который должен был быть жестоким, но мне показался просто грустным.) Но я и правда на тебя сердита. Дело не только в моем теле или в твоем желании.

— А в чем?

Она ринулась на меня как торпеда:

— У тебя никогда не хватает мужества отвечать за собственное мнение. Ты не можешь без оговорок, вечно даешь понять, что есть нюансы, что не все так однозначно. По-твоему, это признак ума, зрелости, глубины мысли? О чем бы ни шла речь, о самых важных или самых обыденных вещах, ты никогда не можешь определиться. В данную секунду ты чего-то хочешь. А секунду спустя — уже нет. У тебя в одной фразе уживаются вера и сомнение. Жизнь, состоящая из сплошных «может быть»? Такой жизни ты хочешь? Невозможно понять, что у тебя в голове. Ты живешь, словно ступаешь по узкому гребню горы между двумя пропастями. В тот вечер, когда я поняла, что ты не придешь, я вначале действительно рассердилась, я была разочарована, ведь я хотела, чтобы ты тоже пришел, да и ты говорил, что хочешь. Но потом подумала и поняла: дело не в твоем отношении ко мне, а в твоем отношении к миру, вот в чем оскорбление. Что для тебя важно? Какое желание тобой движет? Чему ты хранишь верность? Даже в спорах о «Лабиринте бесчеловечности» ты не проявляешь энтузиазма, как будто твоей единственной целью было воодушевить нас. Но что воодушевляет тебя? Я сержусь на тебя за то, что ты проходишь сквозь события и людей, как призрак сквозь стену. Человек к тебе привязывается, и какое-то время кажется, что ты привязался тоже. Но однажды ночью ты исчезаешь, человек просыпается, твое место рядом успело остыть, и неизвестно, почему и куда ты ушел. Известно только, что ты не вернешься. Но люди — не подопытные кролики, а я — не чертова лабораторная крыса, Диеган. Люди — не пассивный литературный материал, с которым можно делать что угодно, не фраза, которую ты, снисходительно улыбаясь, выворачиваешь так и сяк у себя в голове. Знаешь, в чем преимущество Мусимбвы по сравнению с тобой? У вас с ним много общего, но он понимает людей. Он живет среди них, на земле. Когда надо трахаться, он трахается, когда надо пить, он пьет, когда он может утешить, он утешает; он не боится душевных затрат, не боится, что его обманут. Это мужчина. И как писатель он от этого только выигрывает. Он горячий. А ты холодный. Не видишь людей, не видишь мира вокруг. Ты считаешь себя писателем. И это убивает в тебе человека. Понимаешь?

Она выпалила все это, как будто выучила заранее, но я понимал, что эти слова выходят у нее из самого нутра. Ее голос дрожал, в нем слышались слезы. Когда она замолкла, я взглянул в окно на темное небо. На меня вдруг навалилась огромная усталость, я вздохнул:

— Наверное, ты права.

— Это все, что ты можешь сказать?

— А больше сказать нечего. Ты права.

— Ты и правда ничего не понимаешь.

Затем она встала и взяла сумочку. Извини, Беатрис. Она не ответила на эти слова, которые, впрочем, я произнес про себя. Повернулась и ушла.

Я вышел на балкон, посмотрел вниз. Наша улица, обычно оживленная по вечерам, сегодня была пуста. Я увидел только удаляющуюся фигуру Беатрис, и от этой картины мне захотелось плакать.

25 августа

Во время последней ночи со мной Аида сказала мне в своем обычном стиле, лаконичном и резком:

— Вчера я прочла «Анатомию пустоты». Я хотела до отъезда поговорить с тобой об этом. Извини, если получится грубо. Я польщена, что ты посвятил мне свою первую изданную книгу. Но совершенно очевидно: ты еще не писатель. Или, точнее, ты еще не знаешь, какого рода писателем хочешь стать. В этой книге я не замечаю твоего присутствия. Тебя там нет. Ты не живешь в этой книге. А она не живет в тебе. В ней нет ни зла, ни меланхолии. Она слишком чистая. Слишком невинная.

— По-моему, — сказал я, — браться за перо, чтобы почувствовать себя на стороне зла — это позерство. Настоящее зло, — сказал я, — это не то, что пишется, а то, что совершается. Для зла нужны поступки, Аида, а не слова, книги или мечты: нужны поступки.

Она ничего не ответила. Я сказал еще, что не пишу в меланхолии или для того, чтобы в нее впасть. Что бы она там ни думала, моя цель, когда я пишу, — найти последнюю на земле дорогу к невинности.

Аида улыбнулась, но больше ничего не сказала; благодаря этому мы смогли посвятить то немногое время, которое нам оставалось, не разговорам, а любви. Но я запомнил ее слова.

Сегодня, год спустя, меня ужасает глупость моих ответов. Что такое зло — большой вопрос. Из невинности нельзя сделать литературу. Без меланхолии нельзя написать ничего прекрасного. Ее можно симулировать, камуфлировать, возвести в трагедию или превратить в потешную комедию. В тех вариациях и тех комбинациях, которые открывает для нас литературное творчество, позволено все. Вы поднимаете крышку люка с надписью «грусть» — и оттуда раздается взрыв смеха. Вы заходите в книгу, как в черное, ледяное озеро скорби. Но добравшись до дна, попадаете на праздник: кашалоты танцуют танго, морские коньки отплясывают зук, морские черепахи — тверк, а гигантские осьминоги изображают «лунную походку». Но начинается все с меланхолии, меланхолии от того, что ты человек; только душа, которая сумеет заглянуть вглубь меланхолии, до самого дна, и затронуть ее струны в каждом человеке, — только такая душа станет душой художника — и писателя.