А затем началась война. С конца 1938 года о Т. Ш. Элимане не было никаких вестей. Его дальнейшая судьба остается загадкой, несмотря на ряд любопытных гипотез (по этому вопросу стоит почитать короткое эссе журналистки Б. Боллем «Кем на самом деле был негритянский Рембо? Одиссея призрака», издательство «Зонд», 1948). Напуганный полемикой, которую вызвал роман, издатель изъял его из продажи и уничтожил весь тираж. Повторной публикации «Лабиринт бесчеловечности» так и не дождался. Сегодня это библиографическая редкость.

Повторим еще раз: юный автор был талантлив. Возможно, даже гениален. Жаль, что он посвятил себя живописанию отчаяния: его чересчур пессимистичная книга подтверждает пришедшее из колониальных времен восприятие Африки — мрачной, жестокой, варварской. Континент, который успел так настрадаться и которому предстояло страдать в будущем, был вправе ожидать от своих писателей более позитивного образа».

Прочитав эти строки, я тут же устремился на поиски следов Т. Ш. Элимана или, точнее, следов его призрака. Несколько недель я пытался добыть дополнительные сведения о его судьбе, но не узнал ничего нового по сравнению с тем, что вычитал в «Кратком обзоре». Не нашлось ни одной фотографии Т. Ш. Элимана. На немногочисленных сайтах, где я встречал его имя, о нем упоминали так бегло и так туманно, что вскоре я понял: там знают не больше моего. Все или почти все называли его «скандальным африканским автором периода между двумя войнами», не объясняя причину этой скандальности. О книге я тоже не узнал практически ничего нового: она не удостоилась ни одного серьезного разбора, не стала предметом ни одного исследования, ни одной диссертации.

Однажды я поговорил об этом с другом моего отца, который преподавал в университете литературу Африки. Слишком короткая жизнь Элимана во французской словесности, сказал он (сделав ударение на «французской»), не позволила сенегальцам открыть для себя его творчество. «Это творение бога-евнуха. О «Лабиринте бесчеловечности» иногда рассуждали как о священной книге. Но на самом деле она не стала фундаментом какой-то новой религии. Никто уже не верит в эту книгу. А может, в нее и раньше никто не верил».

Но я тогда находился в военном интернате, затерянном в джунглях, и это ограничивало мои возможности. Поэтому я отказался от дальнейших розысков, смирившись с простой и жестокой правдой: Элиман стерт не только из памяти литературы, но, по-видимому, и из памяти людей, в том числе соотечественников (известно, впрочем, что первыми вас всегда забывают именно соотечественники). «Лабиринт бесчеловечности» принадлежал к иной, альтернативной (или, наоборот, основной) истории литературы — истории затерявшихся в закоулках времени даже не проклятых, а попросту забытых книг, чьи невостребованные останки усеивают полы темниц без тюремщиков и служат вехами на бесконечных и пустынных оледеневших тропинках.

Я решил больше не думать об этой печальной истории и снова стал неуклюжими виршами сочинять поэмы о любви.

В конечном счете моей самой ценной находкой оказалась найденная на каком-то интернет-форуме длиннющая первая фраза «Лабиринта бесчеловечности» — казалось, она одна уцелела от книги, уничтоженной семьдесят лет назад: «Вначале было пророчество, и был Король; и пророчество поведало Королю, что земля даст ему безграничную власть, но потребует за это прах старцев» и т. д.

III

Вот каким образом «Лабиринт бесчеловечности» вернулся в мою жизнь.

После нашего знакомства в лицее мне какое-то время не пришлось иметь дела с Элиманом. Правда, я вспоминал о нем, но все реже и реже, и всякий раз с чувством легкой грусти, как вспоминают о старом потерянном друге, о рукописи, погибшей в пожаре, о любви, от которой отказались из страха наконец-то обрести счастье. Я получил аттестат зрелости и уехал из Сенегала, чтобы продолжить учебу во Франции.

В Париже я опять попытался проникнуть в тайну Элимана, но безуспешно: его книги не было нигде, даже у тех букинистов, у которых, как меня уверяли, можно найти все что угодно. Что же касается эссе Боллем «Кем на самом деле был негритянский Рембо?», то его не переиздавали с середины 1970-х. Вскоре учеба и эмигрантская жизнь захватили меня целиком, и «Лабиринт бесчеловечности» отодвинулся куда-то далеко, а его автор стал казаться не более чем треском спички, вспыхнувшей в беспросветной литературной ночи. Мало-помалу я забыл о них обоих.

Я перешел на последний курс, мне предстояло писать дипломную работу по литературе: для меня это было как изгнание из писательского рая. Я превратился в нерадивого студента-дипломника, а в скором времени и вовсе оставил благородное поприще академической науки ради другого призвания, столь высокого, сколь и властного — литературы. Меня предостерегали: возможно, тебе так и не удастся стать писателем, возможно, в конце концов ты превратишься в озлобленного, опустошенного, опустившегося неудачника!

— Не исключено, — отвечал я.

— Смотри, ты можешь докатиться до самоубийства!

— Ну да, — отвечал я, — риск есть: но ведь жизнь — это в сущности не более чем дефис между «как» и «никак». И я пытаюсь пройти по этой тоненькой черточке. Она может подломиться под моей тяжестью; ну и пусть, зато я увижу, что там, внизу, еще живо, а что уже мертво.

Затем я послал предостерегавшего куда подальше. В литературе, сказал я ему, успех — дело безнадежное, а ты садись на поезд успеха и вали на нем, куда хочешь.

Я написал небольшой роман, «Анатомия пустоты», и напечатал его у одного малоизвестного издателя. Книга провалилась в продаже (за первые два месяца было продано семьдесят девять экземпляров, включая те, что я купил сам). Тем не менее тысяча сто восемьдесят два человека лайкнули пост, в котором я сообщал о предстоящем выходе романа. Девятьсот девятнадцать оставили комментарии. «Поздравляю!»; «Здорово!»; «Proud of you!» [Горжусь вами! (англ.)]; «Congrats bro!» [Поздравляю, братишка! (англ.)]; «Браво!»; «Придает новые силы!» (а я теряю последние); «Спасибо, брат, гордимся тобой!»; «Скорей бы прочитать, Иншаллах!»; «Когда выйдет?» (хотя в посте была указана дата); «Где достать?»; «Сколько стоит?» (и то и другое опять-таки было указано); «Название интригующее!»; «Ты — пример для всей нашей молодежи!»; «О чем эта книга?» (этот вопрос — воплощение Зла в литературе); «Где заказать?»; «Можно ли найти в формате PDF?» и т. п. Итог: семьдесят девять проданных экземпляров.

Пришлось ждать четыре или пять месяцев, прежде чем на книгу обратили внимание. Один влиятельный журналист, специализирующийся на так называемых франкоязычных литературах, отрецензировал ее в «Монд-Африка», уложившись в тысячу двести знаков (с пробелами). Он с некоторой сдержанностью отозвался о моем стиле, но своей последней фразой поставил на мне пугающий, грозный, пожалуй, даже адский штамп, назвав меня «многообещающей фигурой во франкоязычной литературе Африки». Конечно, это было не так ужасно, как «восходящая звезда», но все же комплимент получился впечатляющий. Понятное дело, этого оказалось достаточно, чтобы привлечь ко мне внимание литературных кругов африканской диаспоры в Париже, которую злые языки — в частности, мой — именовали «гетто». С этого момента, благодаря «Монд-Африка», даже те, кто меня не читал и, вероятно, никогда не прочел бы, знали, что я — очередной многообещающий молодой автор. На литературных фестивалях, выставках и салонах, куда меня теперь приглашали, я стал непременным участником всевозможных круглых столов под названиями типа «Новые голоса», «Новая смена», «Новое слово» или еще что-то «новое», на деле представлявшим собой давно устаревший литературный хлам. Некоторый шум вокруг моего имени эхом отозвался у меня на родине, в Сенегале: мной стали интересоваться, поскольку я вызвал интерес в Париже. С этого момента «Анатомию пустоты» принялись обсуждать (не всегда успев прочитать).

Несмотря на все это, роман вызвал у меня чувство неудовлетворенности. Вскоре я стал стыдиться «Анатомии пустоты» — написанной мной по причинам, о которых я расскажу позже — и, чтобы очиститься от нее или навсегда оставить ее в прошлом, я начал мечтать о другом романе, масштабном и определяющем. Оставалось только его написать.