Глава 2

«Ты теперь на небе, мама?»

Приближаясь к гробу, в котором лежит ее мать, Малин Форс ощущает легкую вибрацию под ногами. Она слышит отдаленный гул, но ни сотрясения, ни звуки не вызывают дребезжания стекол в часовне Вознесения.

«Наверное, взрывают у Ламбохове, где строят дорогу», — думает Малин, опуская глаза и разглядывая черные кружева на подоле своего длинного черного платья.

«В Линчёпинге много строят благодаря антикризисным мерам и то и дело что-нибудь взрывают. Или происходит нечто другое — может быть, это ты, мама, хочешь что-то сказать и всем своим отрицанием мира заставить его взлететь на воздух?»

Последний снег давно растаял, обнажая глинозем, под которым притаилась трава, ожидающая своего часа, и Малин, стоя у окна гостиной в своей квартире, видела, как голые, внешне безжизненные ветки бьются на весеннем ветру, и ей показалось, что она почти ощущает, как поток жизни течет под их корой, пытаясь заставить черное зазеленеть, переродиться в нечто новое. Возможно, сама жизнь пела в ветках дерева, и Малин почувствовала, что что-то должно произойти, что эта дикая весна обнажит нечто, сокрытое в потемках душ.

Стоя перед окном, она сделала глубокий вдох. Отнесясь к приближению весны с осторожностью, справившись с зимней неудержимой тягой к алкоголю, справившись с одиночеством, Малин подумала, что всегда что-то происходит и весна всегда держит свои обещания.

Сейчас в ее руке красная роза.

Она видит раскрашенные темперой стены часовни, вкрадчивые оттенки оранжевого и голубого и возвышение, на котором стоит гроб, — в той части, где потолок наиболее высок, чтобы подчеркнуть сакральное ощущение.

Вибрация и гул стихли. Она стоит спиной к собравшимся и думает, что это не гроза, ибо небо совершенно голубое, ни единого белого пятнышка, а деревья и земля в очередной раз создают жизнь после зимы, спеша доказать свое плодородие.

«Стебель розы обрезан, без шипов, его можно держать в руке без всякой опаски. Вся боль убрана — разве не этого ты хотела, мама, не в этом ли была твоя тайна?»

Малин останавливается у гроба. Слышит тишину, дыхание остальных.

«Собравшихся не много — по маме скорбят папа, я, ее внучка Туве. Но действительно ли мы оплакиваем тебя, мама, — Туве и я? Тот факт, что я хотя бы шепотом произношу этот вопрос, стоя у твоего гроба, уже само по себе событие, не так ли?

За спиной у меня не слышно всхлипываний, не слышно плача. Я ощущаю только затхлый воздух часовни, чувствую, как солнце, проникая сквозь тонкие шторы, согревает все помещение, но не ситуацию, и когда закрываю глаза, то вижу твое лицо, мама, жесткие устремленные вниз морщины вокруг твоих губ и твой взгляд, который никогда не встречался с моим.

Я вижу тебя, мама, когда поворачиваюсь к остальным, сидящим на скамьях, и мне хотелось бы сказать, что я испытываю скорбь, но я не испытываю ничего».

* * *

Телефонный звонок раздался дождливым субботним утром тремя неделями раньше, когда Малин была одна в кухне и готовила овощное пюре — один из психотерапевтических приемов, которым она теперь иногда предается, чтобы унять тягу к текиле, ко всему, что способно гореть…

Голос папы звучал на другом конце возбужденно и нервно, печально, однако твердо. И все же Малин показалось, что где-то в глубине его голоса слышится нотка облегчения.

После первых слов он расплакался, но потом взял себя в руки и рассказал, что они с мамой были на поле для гольфа «Абама», как мама на третьей или четвертой лунке выбила мяч за ограждение и увидела, как он исчезает в волнах Атлантики; как он заметил, что у нее испортилось настроение, однако она сдержалась. Но вот на следующем ударе клюшка у нее соскользнула, и мяч улетел в густой кустарник под пальмами — и это ее доконало.

«Я увидел, как она покраснела. Потом схватилась за горло, словно не могла дышать, и упала в траву, в свежеподстриженную траву, и не шевелилась. Малин, она уже не шевелилась и не дышала, понимаешь, что я говорю? Ты понимаешь, Малин?»

Она все поняла.

— Папа, ты где?

— В больнице Тенерифе. Они привезли ее сюда на «Скорой».

Она задала следующий вопрос, хотя уже все знала, услышала по особой интонации в голосе отца — той интонации, которую много раз улавливала в голосах родственников, которым в качестве инспектора криминальной полиции сообщала о смерти близких.

— Как она себя чувствует?

— Она умерла, Малин. Она была мертва уже тогда, когда ее клали на носилки.

Папа. Долговязая неуверенная фигура где-то на скамейке в холле какой-то испанской больницы. Он без конца проводит рукой по седеющим темным волосам.

Ей хотелось бы, чтобы он был рядом — чтобы можно было утешать его, но тогда, стоя у плиты и помешивая булькающие в горшке овощи, она поймала себя на том, что не испытывает ни тревоги, ни страха, ни даже грусти, а лишь видит перед собой гору практических дел, которыми теперь предстоит заниматься.

«Туве. Янне, мой бывший муж. Я должна рассказать им. Огорчится ли Туве?» Малин смотрела на часы из ИКЕА на стене кухни, потом увидела свое посвежевшее, узкое лицо, отраженное в оконном стекле, светлые волосы, стриженные под пажа, обрамлявшие выступающие скулы, и вспомнила, что на следующей неделе записана к парикмахерше.

— Малин, она умерла. Ты понимаешь это?

— Есть там кто-нибудь рядом с тобой?

— Малин!

— Кто-нибудь может приехать к тебе?

— Хассе и Кайса Экваль уже едут сюда. Они отвезут меня домой.

— Я закажу билет на самолет. Завтра я приеду.

— Не надо, Малин. Я справлюсь сам.

И снова она услышала ту же нотку облегчения в голосе отца. В нем звучало обещание, что она сможет снова завоевать что-то, обернуться однажды, глянуть через плечо и увидеть себя в зеркале, познать свою самую сокровенную тайну.

* * *

Гости, пришедшие на похороны, сидят, сгорбившись, на скамьях часовни.

Ближайшие родственники в первом ряду.

Тело мамы, доставленное сюда с Тенерифе самолетом.

Малин стоит рядом с гробом и видит, как папа плачет — тихо, беззвучно. Туве, облаченная в потрясающе красивое черное платье с мелкими белыми цветами, кажется, уже заскучала. Они заранее условились, что Малин подойдет к гробу первой, а Туве — после дедушки.

В руке у Туве белая роза, которую она выбрала сама. Глядя на свою шестнадцатилетнюю дочь, Малин ощущает укол совести. За то, что так часто бывала плохой матерью, ставила работу, а потом и выпивку на первое место.

Янне сидит рядом с Туве в неуклюжем синем костюме, купленном в «Дрессмане», судя по всему, специально для этого случая. На скамьях позади них сидят еще человек десять, тоже все в темном. Пожилые пары папиного возраста. Некоторые из них ей знакомы еще по Стюрефорсу — это те, с кем ее родители общались в ее детстве.

Никаких братьев и сестер. Таковых у нее не имелось.

Никаких других родственников тоже.

Гроб простой модели, без всяких украшений, вокруг него — несколько венков с Тенерифе. Имена на венках Малин незнакомы, она думает, что не знает этих людей в лицо, и это, наверное, даже к лучшему.

Она закрывает глаза.

Мама снова стоит перед ее внутренним взором, но сейчас это просто изображение, не имеющее ничего общего ни с чем человеческим — с плотью, кровью и чувствами. Малин открывает глаза, старается ради папы выдавить из себя слезу, но как она ни старается, у нее ничего не выходит.

Пастор — женщина лет пятидесяти — улыбается кроткой улыбкой со своего стула у окна. Она только что произнесла стандартную речь о том, каким прекрасным человеком была мама, о ее талантах к украшению дома и игре в гольф.

«И к тайнам, — хотелось бы добавить Малин. — У нее был такой талант к тайнам, к сохранению пристойного фасада любой ценой, а также к тому, чтобы демонстрировать свое особое положение и свою значимость, и что все остальные, особенно я, недотягивали до ее уровня».

Пока пастор произносила свою речь, у Малин возникло острое ощущение, что теперь уже поздно, что все потеряно, словно до того момента существовала некая эфемерная возможность сесть за стол и поговорить — как два взрослых человека.

Она могла бы напрямую задать вопрос:

«Мама, почему тебе всегда было наплевать на меня? На меня и Туве?»

Или, пожалуй, так:

«Ты когда-нибудь любила меня, мама? Любила нас?»

Она кладет розу на крышку гроба.

Губы Малин шевелятся, она шепчет своей матери, лежащей там, в гробу:

«Ты меня когда-нибудь любила, мама? Бог знает, как я любила тебя. Не так ли, ведь я тебя любила?»

* * *

Пятьсот сорок два дня. Столько дней Малин не брала в рот спиртного. Столько времени они с Янне не ссорились, столько времени ей удавалось сопротивляться острой тоске души и тела по алкоголю, так неимоверно долго ей удавалось держать под контролем свой недуг.

Ее коллеги по Линчёпингской полиции, особенно Сакариас «Зак» Мартинссон и комиссар Свен Шёман очень встревожились, что у нее начнется рецидив, когда услышали о смерти ее матери, о внезапном инфаркте, о том, что Маргарета Форс будет перевезена домой для похорон и что Оке Форс намерен продать квартиру на Тенерифе и вернуться в Швецию.