— Так, значит, в восемь? — переспросил Ингмар Юханссон.

— Именно, — подтвердил Ёте Линдман.

Они оба говорили по телефону с Петерссоном сразу после того, как он нанес им визиты. Оба понимали, что все обернулось не худшим образом: ведь Петерссон мог бы организовать на всех замковых землях одно большое сельскохозяйственное предприятие. Йерри не ответил, когда Ингмар Юханссон напрямую спросил о его планах; сказал только, что помощь на охоте входит в условия аренды.

— Не опаздывайте, — строго предупредил Йерри Петерссон по телефону.

И вот они оба на месте, а хозяина не видно.

Ступени на лестнице высокие, а в мокрых сапогах легко поскользнуться. Они осторожно поднимаются на второй этаж, зовут Петерссона, но им отвечает только эхо. Прямо над двадцатиметровой лестницей, по которой они поднимаются, висит люстра. Ей, должно быть, уже несколько веков, на ней более сотни наполовину сгоревших свечей в массивных подсвечниках. На одной стене вестибюля висит полотно в голубых тонах, изображающее мужчину, накладывающего солнцезащитный крем на спину женщине.

Запыхавшись, они доходят до второго этажа.

— Ему следовало бы установить лифт, — говорит Ингмар Юханссон.

— Должно быть, слишком дорого, — отвечает Ёте Линдман.

— У него есть на это средства.

— Может, нам посмотреть его в подвале?

— Ну его к черту! Что там внизу может быть, если не застенок? Знаешь, «железная дева» [«Железная дева» — орудие пытки, представлявшее собой сделанный из железа шкаф, изнутри утыканный гвоздями, в виде женщины, одетой в костюм горожанки XVI века.] и такой одинокий стул посреди комнаты…

— Черт. Не знал, что у тебя такая богатая фантазия, — говорит Линдман.

Они бродят по комнатам.

— И здесь он живет… — задумчиво произносит Юханссон.

— Какие странные картины, — шепчет Линдман, когда они входят в комнату с множеством огромных фотографий, представляющих фигуру Иисуса, погруженную в какую-то желтую жидкость.

— Думаешь, это моча? — спрашивает Юханссон.

— Черт его знает.

Большая пластмассовая скульптура, представляющая розового и фиолетового медведей с саблевидными зубами, украшена драгоценными камнями; горящие глаза зверей похожи на алмазы.

На другой картине изображены камбоджийские военнопленные, которых как будто гонят вон из комнаты.

Мебель словно из каюты корабля: прямые линии, черно-белые краски, формы, какие Линдман видел в журналах по дизайну, просматриваемых им в парикмахерской.

— Ну и дела! Во что только люди не вкладывают свои кровные! — восклицает Юханссон.

— Петерссон, Петерссон! Мы уже здесь!

— Пора на охоту! Косули ждут!

Они останавливаются, ухмыляясь друг другу, а потом снова нависает холодная тишина.

— Как ты думаешь, где он может быть? — спрашивает Линдман, расстегивая свою зеленую куртку и утирая пот со лба.

— Понятия не имею. Может, где-нибудь снаружи? Здесь, в замке, его нет, иначе он бы услышал нас.

— Но автомобиль стоит внизу. И дверь не заперта.

— Чертов щеголь!

Они разглядывают вывешенные в ряд выглаженные хлопчатобумажные рубашки всех мыслимых расцветок.

— Ты ведь не отказался бы от такой?

— Что ты думаешь о нем? — спрашивает Юханссон.

— О Петерссоне?

— Нет, о Господе Боге. О Петерссоне, конечно.

Юханссон смотрит на Линдмана, разглядывая горестные морщины вокруг его глаз и рта, глубокие борозды на лбу. Он знает, что Ёте долгое время жил один, с тех пор как пятнадцать лет назад от него ушла жена. Она ездила на конференцию в Стокгольм и там совсем спятила, так что не смогла больше оставаться в сельском доме. Кто-то, должно быть, хорошо вправил ей мозги там, в Стокгольме. А потом он встретил русскую, экспортный экземпляр.

— Что я думаю о нем? — переспрашивает Линдман, причмокивая губами. — Он, похоже, не собирался отменять аренду. А насчет всего этого дерьма, что мы должны являться по первому его зову, как холопы какие-нибудь… Ну что здесь скажешь?

Юханссон кивает.

— Ты знал его раньше? — спрашивает Линдман спустя некоторое время.

Ингмар качает головой.

— Он как будто вырос в Берге. О его делах я не слышал ничего. Я никогда не интересовался такими вещами.

Юханссон смотрит на блестящие глаза гигантских медведей. Неужели там настоящие алмазы?

— И ему понадобился непременно этот замок.

— Может, он за что-то зол на графа?

— Да, на такого есть за что злиться.

Они останавливаются в одной из комнат и смотрят друг на друга.

— Ты слышишь что-нибудь? — спрашивает Юханссон.

Линдман кивает.

Снаружи доносится отчаянный собачий лай.

— Она чем-то напугана, — замечает Ёте.

Оба стоят в молчании еще некоторое время, прежде чем подойти к окну.

Проплывающее мимо низкое облако на глазах развеялось туманом и мелкими каплями осело на стекле. Ёте и Ингмар ждут, когда это облако, или гуман, рассеется, и слушают тревожный собачий лай. Потом озирают окрестности: ельники, сосны, поля. Полоса тумана застилает ров.

— Красиво, — замечает Юханссон. — Ты видишь собаку?

— Нет.

— Да, я понимаю графа, любившего эту землю.

— Должно быть, ему неуютно в городе.

Ингмар Юханссон ухмыляется и переводит взгляд во двор. Внизу, на присыпанном гравием склоне замкового холма, стоит «Рендж Ровер» Петерссона и автомобиль, на котором они приехали. Но вот туман надо рвом рассеивается, и они замечают собаку, чье темное тело вздрагивает каждый раз, когда она поднимает голову к небу и лает.

— Она кого-то видит, — говорит Линдман. — Может, косуля упала в воду?

Вода во рву черная, тихая. По берегам слабо мерцают зеленые фонари.

«Здесь что-то не так. В воде есть что-то, чего там не должно быть. И это не косуля», — думает Ёте.

Собака смотрит вниз, потом снова раздается отчаянный лай.

В черной воде плавает что-то желтое. Неясный, словно пульсирующий, желтый круг мелькает перед ослабевшими с возрастом глазами Линдмана.

— Что это плавает там во рву, Юханссон? То, светлое, на что лает собака?

Ингмар Юханссон глядит в воду.

Ров похож на черного ручного змея, запертого между серыми каменными скалами. «Неужели это правда про замурованных русских солдат?» — думает он.

Внизу, на расстоянии около полусотни метров от него, на поверхности воды колышется что-то светлое, желтое, вырисовывается темный контур, силуэт, кажущийся ему сейчас очень знакомым. Он отводит взгляд.

Собака. Тело, спрятанное в воде, тем не менее различимое. Светлые волосы. Лицо, повернутое в сторону. Рот. Ингмару видятся светящиеся рыбки, мальки, резвящиеся во рту этого человека, давно уже, по-видимому, мертвого.

— Черт.

— Проклятье.

— Черт, — повторяет Ингмар Юханссон снова. Он не знает, что должен сейчас чувствовать или делать, знает только, что хочет, чтобы эта собака замолчала. Но она не замолчит. Она будет лаять и лаять в его кошмарных снах до скончания дней.

8

Я есть то. что больше не движется, что остановилось навсегда. Движется лишь вода вокруг меня.

Мне не нужно дышать, чтобы жить здесь, совсем как когда-то, давным-давно, когда все только начиналось, и я плавал, переворачивался в тебе, мама, и ничего не было вокруг, кроме тепла, темноты и счастья, да еще тех громких звуков и яростных ударов, сотрясавших мой маленький мозг и доносившихся изнутри.

Теперь здесь нет тепла, как и холода.

Я слышу собаку. Хови, это, должно быть, ты, я узнаю твой лай, хотя он звучит так, словно ты находишься где-то далеко.

Ты обеспокоен, напуган, хотя что может знать собака о страхе?

Мама, ты знала все о страхе, который есть в боли. У меня такое чувство, будто я стал ближе тебе, это так?

А вода, наверное, холодная, как мелкий тяжелый град, что струится с неба этой осенью.

Я пробую повернуться так, чтобы мое лицо оказалось на поверхности, но тела больше нет. И я пытаюсь вспомнить, как же я оказался здесь, но все, что я помню, это ты, мама, и то, как я покачивался в такт твоим движениям, совсем как в этой воде.

Сколько еще я здесь пролежу?

То, что я отражаюсь в этой воде, жестоко, безжалостно. Но я вижу в ней свое лицо с его острыми, правильными чертами, ноздри, одним своим движением наводившие на людей страх.

Что это было, гордость?

Значит, я гордый?

Или все уже позади, все успокоилось?

Я могу плавать хоть тысячу лет в этой холодной воде и одновременно быть господином над всеми этими землями, это прекрасно.

Но надо загнать косулю и ловить зайцев.

А люди рано или поздно должны покидать окружающую их свою теплую, безопасную воду. И новые дни должны родиться, а я должен во всем этом участвовать. Всем владеть.

Я буду лежать здесь и смотреть на себя, на мальчика, каким я был.

И я буду делать это, даже если испугаюсь. Я узнал только сейчас, что боюсь смотреть в лицо этому мальчику. Бьющий в глаза свет открывает ему мир толчками, напоминающими испуганный лай собаки.