В память о стольких значительных событиях, произошедших под его кровом, и чтобы впредь Деметра с Персефоной могли встречаться в достойном их жилище, царь Келей велел построить в Элевсине храм, который с веками стал еще краше. Этот храм долго служил местом проведения больших празднеств, учрежденных Триптолемом для услаждения богов.

В конце октября уход Персефоны сопровождался трехдневными церемониями, в которых участвовали только замужние женщины. В феврале девственницы отмечали возвращение Коры, оживляющее угасшие силы земли и плодотворную радость Деметры.

А еще каждые пять лет те из вас, смертные, кто этого достоин, совершали очищение в море и шли длинными процессиями из Афин и всех прочих городов Греции, чтобы быть посвященными в мистерии вечного круговорота жизни и смерти.

Элевсинские мистерии отнюдь не являются, как вы часто думаете, тайным учением, равно как и посвящение в них отнюдь не прием в некое закрытое общество, члены которого действуют сообща и исподтишка.

Мистерии — действа, вводящие души в состояние просветления и знания. Это состояние невозможно передать средствами обычного языка, потому что оно состоит в слушании и восприятии языка богов. Само посвящение заключается в совершении определенных жестов, которые подготавливают к постижению этого действа.

Что бы я открыл, рассказав всю его последовательность? Внимайте же:

«Неофит после обряда очищения сначала пьет кикеон. Потом берет из корзины. Работает и кладет в короб. Забирает из короба, возвращает в корзину. В корзине он коснулся зерен, комка земли и шерсти; в коробе — мужских и женских органов размножения».

Вот и все. Однако ничего больше нельзя сказать, да и незачем. Самый прекрасный объект для созерцания — молча срезанный хлебный колос. Еще надо научиться созерцать.

Знайте же: мистерии подготавливают человека к смерти. Тот, кто прошел церемонию, познает, спускаясь под землю, конец жизни, но познает и ее начало; и самые сладкие упования обеспечены ему на все времена.

Элевсин, Элевсин! Я вижу, как другие колонны, не храмовые, вздымаются в небо. Я вижу, смертные дети мои, как там выстраиваются рядами трубы ваших фабрик и отнюдь не дым жертвоприношений исходит из них. Я вижу, как некоторые из вас терпеливо копают священную землю и переворачивают древние камни, ища там те секреты, которые вы позволили себе потерять.

Спросите Гекату; с ней по-прежнему можно встретиться на перепутьях ваших дорог, бывает она также у руин и могил. Возможно, она осветит своими факелами путь, который вы ищете между прошлым и будущим.


Шестая эпоха

Пустыня или цепь

Та, Которую Не Называют.
Черная тоска. Совет Океана

Когда драма с Персефоной, потребовавшая больше года моих забот и хлопот, наконец разрешилась, думаете, я почувствовал облегчение? Совсем наоборот: меня словно тяжким недугом поразило пагубное влечение, темная страсть к другой дочери Деметры, слепой и бесплодной, к Той, Которую Не Называют.

Судьбы весьма показательно восстановили равновесие в потомстве плодоносной Деметры: сначала Аид неудержимо возжелал дитя, рожденное от меня, теперь же мою собственную душу пожирал другой ребенок Деметры, которого она родила от вечно неудовлетворенного Посейдона.

Но можно ли называть влечением горькое безразличие ко всему, можно ли называть страстью неспособность испытывать какое-либо желание, называть любовью нелюбовь, полнейшую неспособность любить?

Наваждение — вот слово, лучше всего обозначающее то удрученное состояние, в котором я пребывал, находясь под властью безотрадной любовницы-госпожи.

Быть может, вы думаете, что эта неназываемая богиня — смерть? Ну нет; у смерти есть и имя, и свой бог Танатос, брат Сна; есть у нее и своя Мойра-поставщица, и свое царство, которым заведует Аид. Она делает свое дело тихо, в вашей тени и до последнего часа не мешает вам наслаждаться жизнью. Если вы легкомысленны нравом, то можете забыть эту терпеливую невесту; если принадлежите к племени мудрецов, можете подготовиться к встрече с ней посредством размышлений или посвящения, чтобы безмятежно познать неизбежные объятия; вы можете дразнить ее и чувствовать себя сильным и счастливым, ускользая из ее рук. Самый страх, внушаемый ею, побуждает вас творить и лучше использовать мгновения света.

Безымянная Госпожа — совсем другое дело. Ее суть — отрицание; она смерть в жизни и жизнь в смерти.

Вы уже заметили, что большинство божеств имеют две задачи; одна исполняется в космическом или природном порядке, а другая, что является лишь частицей, отражающей божественный космос, — подле вас. И вы наверняка поняли, что обе эти задачи не различны по существу и являются лишь двумя применениями одного и того же принципа.

Однако Госпожа, как я вам уже сказал, иссушает цветок и гноит плод на дереве.

Точно так же она иссушает мысль и гноит радость, желание и волю на древе души.

Это она внезапно заволакивает мглой пути, которые связывают вас с другими людьми и с миром; это она ломает в вас всякую волю предпринимать что-либо, действовать, общаться, отнимает у вас желания, не уменьшая при этом страха небытия. Она очерчивает вокруг вас некий круг, который вам кажется непреодолимым; словно отрицает вас, уничтожает в вас силы, которые вы привносите в мир, чтобы созидать его и утверждать себя в нем. Она является и стенами, и надзирательницей незримой тюрьмы, где ваша душа способна лишь кружить на месте, созерцая собственное несчастье.

Эта пустыня души, вполне вам знакомая, которой, однако, вы не можете дать точного определения, называя ее то черной тоской, то меланхолией, и есть царство безымянной Госпожи.

Зевс унылый, Зевс подавленный, Зевс отчаявшийся, Зевс, лишенный творческих порывов и радости правления, — это даже в голове не укладывается.

Я больше не сопровождал Деметру в ее путешествиях по зазеленевшей земле. У меня больше не находилось для Гестии слова благодарности, хотя ее хлопоты у очага этого заслуживали. Веселость Нереид, со смехом гонявшихся друг за дружкой в волнах, раздражала меня и казалась глупой. Дочери Горы и Музы больше не были предметом моей гордости. Я не отвечал Памяти, поскольку даже воспоминания причиняли мне боль. Антилюбовница отдалила меня от всех богинь, и многие страдали из-за этого необъяснимого безразличия.

Угрюмая серьезность, с которой я изрекал свои решения, выдавая ее за сосредоточенность, была лишь криво сидевшей маской, за которой зияло мое одиночество.

Но меланхолия всегда коренится в нашем недовольстве самими собой, причину которого нам надо отыскать, и упрек, который мы обращаем к самим себе, открывает ей дверь.

До похищения Персефоны мне приходилось сражаться лишь против сил, которые были вне меня самого. Теперь же впервые пришлось столкнуться с последствиями собственных поступков. Ведь Персефона была моим порождением, и ее брак был заключен по моему решению. Я вполне мог бы обвинить Деметру в чрезмерной материнской любви, а Аида — в неуклюжести или плутовстве; но я не мог отрицать, что главный груз ответственности лежит на мне. Так я заметил, что всякий поступок, который нам казался благоприятным или спасительным, когда мы его совершали, содержит зародыш боли или пагубных последствий.

Цепь радостей и горестей бесконечна, столь же прочна и равномерна, как цепь жизни и смерти. Я даже начал сожалеть, что являюсь царем богов, то есть вечным движителем этой цепи. «Какое безумие, — изводил я себя, — надоумило меня согласиться на царство?»

Никогда я не был несчастнее, чем в то время. А ведь я был победителем, внушал трепет, покорность, зависть, любовь — казалось, Вселенная замыслила даровать мне все условия для счастья.

Однако я часто тосковал о временах страха, риска и надежды, когда готовил свою войну, но еще не выиграл ее.

Иногда ночами, лишенными и любви, и сна, я бесшумно приближался к берегам, не позволяя себе увидеться ни с матерью, ни с Амалфеей; долго смотрел на свой родной остров Крит и его горные хребты, где я бегал, играл, ждал, где я был еще человеком, а не богом. Смотрел я и на свое изображение, высеченное на вершине горы. Я вопрошал этот массивный неизменный профиль, который ждал меня с начала времен и на который я уже начинал походить. Я испытывал искушение лечь под этой скалой и заснуть навсегда, оставив управление миром любому, кто пожелает. Любой не хуже меня может тянуть эту унылую цепь, а если будет тянуть хуже — что ж, какая разница!

Однажды ночью я увидел, как море неожиданно вздулось предо мной. Волны расступились — и появился мой Дядюшка Океан, качая кудрявой белопенной головой. Он вышел на песчаный берег и сел рядом.

— Зевс, племянник, — сказал он, — я уже не первый день вижу тебя несчастным. Что у тебя за горе?

— Неужели мои терзания так заметны? — спросил я.

— О них можно догадаться, если прожил дольше, чем ты.

— Думаю, что зря породил Персефону, — произнес я.

— Ошибка, если это было ошибкой, теперь исправлена, — ответил Океан. — Так что тебе больше незачем изводить себя. Персефона — лишь видимая причина, за которую цепляется твой рассудок, чтобы скрыть причину более глубокую.

— Тогда, быть может, я страдаю оттого, что любил многих богинь, но не смог остаться ни с одной?

Я произнес это несколько сокрушенным тоном, потому что среди оставленных мною были и две дочери самого Океана. Но у Океана широкая натура, он охватывает вещи во всей их протяженности и полноте; и, разумеется, при таком взгляде на Вселенную моя судьба казалась ему более важной, чем судьба собственных дочерей. Он возразил:

— Ты можешь иметь еще больше любовниц, и они у тебя будут. А можешь, если заблагорассудится, вернуться к тем, кого оставил. Твое одиночество зависит не от твоих подруг.

— Значит, дело в Той, Которую Не Называют?

— Вовсе нет. Черная Госпожа — следствие, но не причина. Ты мог помешать ее рождению. И вполне мог помешать ей даже близко к тебе подойти — она же слепая. Ты сам отдался ей. Она — что-то вроде наказания, которое ты сам на себя наложил.

— Но в чем же тогда, глубокомысленный дядюшка, истинная причина? Скажи, если это может помочь мне!

Океан наморщил чело и подул на поверхность вод. Потом заключил:

— Ты страдаешь оттого, что у тебя больше нет отца, и наказываешь себя за то, что заключил его в Тартаре.

Вот еще! Как я могу сожалеть об отце, который хотел меня сожрать и с которым я познакомился лишь для того, чтобы сразиться? Какую боль могло мне причинить его исчезновение?

— Потише, потише, — продолжал Океан. — Миру незачем знать обо всем этом. Конечно, твой отец ненавидел тебя, и ты тоже его ненавидел. Но любовь или ненависть сути дела не меняют. Над тобой больше никого нет. Любящий отец — защита. Ненавидящий отец — препятствие; но препятствие — это ведь еще и опора. Пока правил твой отец, ты считал, что он в ответе за все; теперь ты сам должен отвечать перед другими и за других, но главное — перед самим собой и за себя самого; и ты не можешь переложить свои обязанности ни на кого другого. Ты, еще молодой, стал старым Зевсом, потому что в тот день, когда перестаешь быть сыном, стареешь. Ты окружен чужими ожиданиями, ты их либо исполняешь, либо кто-то в тебе разочаровывается; к тебе взывают, но к кому можешь воззвать ты? Я любил Урана, а мои братья его ненавидели, но я помню, чем обернулось его исчезновение для всех нас. Мы все были одинаково подавлены; и если Крон уничтожил потом самую прекрасную часть наследства, которого так страстно домогался, то лишь для того, чтобы наказать самого себя. Ты не разрушил наследство, но оно тебя тяготит.

— Дядюшка, дядюшка, — воскликнул я, — ты мудрее и осведомленнее меня. Так почему же ты не взял на себя управление миром, вместо того чтобы меня к нему толкать?

— Как раз потому, что я мудр. Потому что у тебя были и желание, и способности к этому. Потому что я тоже познал уныние, даже большее, чем твое, — оказаться одновременно самым первым и самым старым. Я хотел, чтобы ты, будучи царем, имел старшего товарища, который поговорит с тобой в такие вот горькие моменты, как сейчас, и поймет.

Светало. Я знал, что мне нужно вернуться на Олимп и появиться на пороге в тот час, когда дневные божества уходят на свои работы.

— Дядюшка, — спросил я напоследок, — есть ли лекарство от недуга, который ты мне открыл?

— Делай сыновей, — ответил Океан. — Обзаведись подругой, одной или несколькими, и делай сыновей. Хватит дочерей; теперь нужны сыновья. Чувствовать, как в тебе поднимаются молодые силы, видеть, как растут юные боги, остерегаться, чтобы они тебя не вытеснили, стараться, чтобы они тобой восхищались, постоянно следить, чтобы любили, — это, кстати, самая изощренная форма борьбы за сохранение власти, — вот единственный для тебя способ разбить чары черного одиночества. И желание удовольствий к тебе вернется.

На этих словах Океан погрузился в воды, а я вернулся на свой престол, облачное подножие которого начало розоветь.

Смертные, вы изображаете меня то задумчивым богом, то веселым, и вы не ошибаетесь. Но никто никогда не говорил вам, что я — счастливый бог.


После меланхолии. Ночь с Афродитой.
Упоение собой и одиночество

Меланхолия для души то же самое, что зима для полей. Она иссушает, поглощает, убивает, но лишь для того, чтобы дать подняться новым росткам. Она — вспашка и зарождение.

Когда я достаточно поразмыслил над словами Океана и смог оторвать свой взгляд от созерцания самого себя, то увидел двух высоких богинь, сидящих неподалеку от моего престола, одна на краю небес, другая на вершине Земли. Первой была моя тетка Афродита, она небрежно поигрывала своим поясом из света, обвивавшим талию. Второй — моя сестра Гера, она ласкала павлина. Обе делали вид, будто поглощены собственными мыслями, но при этом исподтишка наблюдали за мной, а заодно и друг за другом.

Поймав на себе мой взгляд, Афродита улыбнулась и встала, чтобы удалиться. Одежды, сотканные из прозрачного голубого облака, ничуть не скрывали ее совершенных форм. Ее окаймленный солнцем световой пояс подчеркивал изгиб бедра, и было невозможно не испытать желания, видя, как бахрома этого пояса колышется на животе богини. Афродита и в самом деле была последним ночным светилом на утреннем небе. Казалось, она говорила своей улыбкой: «Самые прекрасные твои грезы, ласкающие ум в ночные часы, могут осуществиться в моих объятиях на заре. Достаточно осмелиться».

Я уже готов был последовать за ней, когда поверх раскрытого павлиньего хвоста заметил прекрасное чело и темный, внимательный, волнующий взор моей сестры Геры. Я отложил свой визит к Афродите, но весь этот день вкладывал гораздо больше пыла в труды; я и от мира требовал оживления и деятельности, так что божества шептались: «Похоже, к Зевсу вернулась радость жизни».

Покой и вечерняя прохлада уже начинали спускаться на землю, но свет еще был ясным, когда Афродита вновь появилась на другом конце неба. Теперь на ней были розовые одежды, еще более прозрачные, чем утренние, а пояс был расшит искрящимися блестками. Я не утверждаю, что Афродита неизменно одевается со вкусом, а хочу всего лишь сказать, что разнообразие, дерзость, роскошь ее туалетов никогда не дают ей остаться незамеченной. Но самая большая роскошь, да и самая большая дерзость тоже, — это когда она предстает без всего, что она почти и сделала на своем вечернем ложе. Обратив нагие груди к небу, она улыбалась мне. Еще ни одна звезда не окружала ее. Мы опять общались друг с другом взглядами.

«Не я ли, — говорила она мне глазами, — та надежда, за которой ты гонялся каждый день? Не я ли награда, обещанная твоим исполненным трудам?»

«Тогда приди ко мне, — отвечал я движением век, — и озари мою ночь».

«Нет, только не при этой надоедливой Гере, которая упрямо не отходит от твоего престола и подглядывает за нами из-за своего павлиньего веера. Лучше сам приходи на мое ложе. Мы укроемся завесой тени, и я дарую тебе упоение и отдых…»

Отдых? Ну да, как же! Прекрасное обещание! За всю мою любовную жизнь я не знал более изнурительной ночи. И поверьте, отнюдь не сладострастием утомила меня Афродита. Она говорила о себе без остановки до самой зари. Солнце уже взошло, а она все говорила.

А чего вы хотите? Она проспала весь день, чтобы быть красивой, свежей, во всеоружии своих прелестей, чтобы обольстить меня, развлечь, завоевать — по ее утверждению. И собиралась проспать весь следующий день. Можно было подумать, что отдых у нее — предмет забот и усилий и что она себя к нему принуждает, как другие к работе. То же самое и с ее прикрасами. Сколько нужно забот и тяжкого труда, чтобы довести свою наружность до совершенства! И ради кого эта великая усталость? Да ради меня, конечно, — чтобы достойно ублажить мой взор.

В тот вечер она была шатенкой. Но на следующий день могла бы стать рыжеволосой или белокурой. Она умеет менять цвет волос. Окунет волосы в море, натрет соком известных ей растений, разложит их на облаке и будет часами неподвижно терпеть жар солнца. «Разве ты сам не желал вновь видеть меня белокурой?» Я ничего такого не говорил, но дело уже было решено. На следующий день она совершит этот великий подвиг — станет Афродитой белокурой. Ах! Найдет ли когда-нибудь царь богов более покорную рабыню?

В какой-то миг она, казалось, заинтересовалась моими делами.

— Что ты свершил сегодня такого, — спросила она, — чтобы я могла гордиться тобой?

Это прозвучало так, будто я уже принадлежал ей. Впрочем, моих ответов она не слушала. Она и без того прекрасно знала, в чем я нуждаюсь, чтобы быть счастливым. Ведь любовь не ошибается, а она и есть сама любовь! Мне нужно иметь подле себя богиню, чье великолепие укрепит мою власть над подданными. Молния, которой я владею, внушает им страх, а улыбка Афродиты обеспечит мне их обожание. Разве мы не созданы друг для друга — я, сильнейший из богов, и она, прекраснейшая из богинь? Она решила принадлежать только мне.

Мне показалось, что пора удовлетворить столь прелестное желание. Прижавшись к ее боку, я весьма красноречиво доказывал, что ей уже незачем стараться, доводя меня до нужной точки. Глядя на ее опущенные ресницы и восторженную улыбку, освещенную луной, я заключил, что Афродита готова отдаться, и уже начал распускать ее пояс, как вдруг она заговорила о своем отце.

Я уже упоминал, из какой пены родилась Афродита и при каких обстоятельствах. Это отчасти объясняет крайнюю важность, с которой она относилась к собственной персоне; сознавая, что произошла из чресел самого Неба, она всегда смотрела на мир так, словно он создан лишь для того, чтобы вертеться вокруг нее. Но вполне ли подходил момент, чтобы вспоминать об этих вещах? Ладно бы еще ради того, чтобы мы растрогались, воскресив в памяти наше трагическое рождение, наши сиротские судьбы, и почувствовали друг к другу еще большую близость, — так ведь нет. Речь шла о наследстве.

Тефида располагает бесконечными сокровищами своего супруга Океана, и ее глубоководный дворец ломится от исконных богатств; Амфитрита делит с Посейдоном морское царство; у Памяти есть воспоминания и долина с двумя источниками; у Деметры — природа, цветы и обильные урожаи. Всем богиням что-то досталось, и только она, Афродита, по ее словам, ничего не получила в долю.