— Разве обладать высшей красотой и непреходящей возможностью внушать желание значит быть обездоленной? — воскликнул я. — Да все бессмертные и смертные завидуют такой участи и ревнуют!

— Зависть — угроза, а не богатство, — возразила Афродита. — Красоте постоянно требуется дань, которая доказывает ее превосходство.

Она знала, что разрушенное ныне жилище ее отца Урана было построено из разноцветных прозрачных каменьев, дивно сверкавших на свету. Она слышала также, что такие каменья, произведения одноглазых и сторуких, еще таятся в недрах гор. Правда ли, что от изумрудов, сапфиров, рубинов исходят первоначальные силы и каждый драгоценный камень содержит благотворную энергию? Ах! Как же Урану удалось закрепить в этих каменьях все оттенки цветов, составляющих свет, от аметиста до хризолита, от лазурита до топаза, а в алмазе кристаллизовать сам свет? Разве каждое небесное тело не представлено на земле одним из этих камней?

— Они ведь малая толика творений Отца, — сказала Афродита голосом столь волнующим, что вызвала бы у вас слезу.

В общем, она просила себе не что иное, как эти разноцветные камешки, на память. Они, дескать, послужат ей защитой от угроз зависти. Это ведь такая скромная просьба, и неужели я буду настолько черств, что не соглашусь с ней? Афродита намеревалась расшить каменьями тот самый пояс, застежку которого, раздражавшую мои пальцы, я уже начинал находить слишком замысловатой.

Простите мне, смертные, данное мною обещание. Оно вам дорого обошлось.

Но я был пылок (тогда), я был наивен (как вы до сих пор) и думал, что Афродита, ублаженная таким образом, не будет желать уже ничего, кроме любви. Она сама на мгновение внушила мне эту иллюзию, поскольку распустила свой пояс с великолепной непринужденностью и явным удовольствием.

— Вот такой, — сказала она, роняя свой наряд, — я вышла из моря. Я Анадиомена.

Она не позволила мне даже выразить восхищение. Ведь это же так естественно, чтобы ею восхищались! Ее уже посетила другая мысль, и возникла другая просьба, как раз насчет моря, которое было ее колыбелью. Афродита захотела, чтобы я подарил ей что-нибудь, напоминающее о море. О! Самую мелочь, почти ничто — жемчужницу.

Я уже дал алмаз, так что вполне мог пожертвовать безобидным моллюском.

Ах! Бедные мои дети, сколькие из вас надорвали себе сердце, вылавливая для нее этих пресловутых жемчужниц или добывая их содержимое!

— Жемчуг ведь так похож на мои зубы, — проворковала Афродита, нежно склонившись к моему плечу, — а перламутр — на мои ногти. Так остальные богини никогда не смогут со мной сравниться.

И тут эта неиссякаемая болтунья взялась за остальных богинь, дескать, они все, а в первую очередь мои возлюбленные, поражены каким-нибудь несовершенством, которое их безобразит. Деметра ведь и в самом деле не слишком ухожена. Особенно руки, я замечал ее руки? А правда ли, что у Эвриномы жалкие рыбьи плавники вместо бедер? И как только Фемида, умница, конечно, но такая неповоротливая, такая холодная, сумела внушить мне какое-то желание?

— Не знаю точно, как она мне его внушила, но отлично знаю, что удовлетворить смогла.

Ах, и дернуло же меня за язык сказать это! Афродита тут же засыпала меня вопросами о том, как каждая из завоеванных мною богинь изощрялась в любви, но ответы давала сама. Впрочем, можно ли вообще говорить о каких-то завоеваниях? Это ведь я сам, такой дурачок при всем своем могуществе, каждый раз позволял завоевать себя. Ни одна из них не была по-настоящему меня достойна. И Афродита утверждала с ожесточенной уверенностью, что на самом деле я никогда не достигал наивысших восторгов в их объятиях. Ревнует, она? К кому? Как можно ревновать к тем, кто так явно ниже?

Да, сыны мои, знаю! Мне бы надо было схватить какое-нибудь подходящее облако и заткнуть ей рот или же удалиться, оставив ее нести этот бред в одиночестве.

Но на исходе второй трети ночи воля слабеет, а желание еще сильно. Все еще надеешься наверстать за оставшееся время потерянные часы. А глаза Афродиты постоянно обещают. К тому же она так красива: одна нога вытянута, другая подогнута, и совершенное колено вырисовывает угол на звездном небе. Она обнажена, она согласна, все понятно. Ее речи раздражают, зато голос так пленителен. Надо только дождаться полного согласия. Доверчивая богиня ищет вашу руку, сплетает свои хрупкие пальцы с вашими. Как тут осмелишься показать себя грубым и разрушить это столь близкое согласие?

Вы не удивитесь, узнав, что злосчастный Приап — сын Афродиты. Но не я его родитель.

Коснувшись меня устами в невесомом поцелуе, скорее надежде на поцелуй, она тотчас же вскричала:

— Отныне я хочу быть единственной. Поклянись мне, что я буду единственной!

Обременительная просьба! Но Афродита опять сама на нее ответила. Она не нуждалась в клятвах. Она знала, что отныне я уже не смогу принадлежать никому, кроме нее; мои смехотворные воспоминания сотрутся, и никакая новая богиня не сможет внушить мне искушение.

— Я буду единственной, потому что стану всеми ими! Я буду Афродитой Пандемос, богиней вульгарной и заурядной любви. Мы будем спариваться среди полей, как какой-нибудь неотесанный козопас и пастушка, или как вернувшийся в гавань моряк совокупляется с первой же встречной служанкой.

— Ладно, будь по-твоему, — сказал я. — С этого и начнем.

Она удержала меня пальчиками.

— Я буду сопровождать тебя во всех битвах; я буду Афродитой Никефорой, носительницей твоих побед.

— Каким же оружием ты поможешь мне?

— Своей любовью. Я буду поддерживать в тебе вечное желание меня завоевать… А еще я стану ради тебя матерью; я позволю своему прекрасному чреву отяжелеть, претерплю муки деторождения. Меня назовут Венерой Генитрикс, и девственницы, вдовы, бесплодные жены будут молить меня, чтобы я наделила их этим тяжеловесным счастьем.

Тут я с некоторым беспокойством призадумался об отпрысках, которых мог бы породить с этой вдохновенной прорицательницей.

— Я никогда не позволю тебе пресытиться мною, — продолжала она. — Еще я буду похотливой и бесстыжей Афродитой Гетерой, Афродитой Аносией. Я буду отдаваться тебе в животном обличье, сделаюсь телкой, ослицей или козой. Или же, сохраняя женский облик, тебя самого заставлю принять для скотской случки вид козла, быка, онагра.

Однако! Каким странным образом проявились последние опыты Урана-прививальщика!

— А потом, вернув себе величайшее великолепие, мы соединимся на виду у прочих богов, принуждая их к соитию вокруг нас, чтобы они стали нашим собственным отражением, многократно умноженным сотнями зеркал — до бесконечности. Изощренность наших любовных игр восхитит нас самих.

Ночь близилась к концу, на востоке появилась заря; Афродита упорно продолжала выдумывать.

— Я стану Афродитой Порнэ, которая отдаст тебе свое тело как товар; ты будешь обращаться со мной без всякого почтения и сможешь потребовать самых унизительных для меня ласк.

«Другие смогли бы предоставить их мне и за более умеренную цену».

— Но при этом я всегда останусь Афродитой Уранической, богиней возвышенной, чистой, идеальной, небесной любви…

Тут я рассудил, что для одной ночи вкусил такой любви вполне достаточно. Я встал, столь же вымотанный, сколь и неудовлетворенный, чувствуя, что всякое желание убито. Но покинуть ее оказалось не так-то просто. Мне еще предстояло познать Афродиту встревоженную, неоцененную и стенающую, Афродиту — пожирательницу раннего утра.

— Останься, — стонала она, обнимая мои колени. — Мир вполне может подождать. Я дам тебе больше, чем целая Вселенная. Ах! И это теперь, когда я собиралась стать счастливой!

Наконец, поскольку я упорно рвался уйти, она вскричала, став Афродитой оскорбленной:

— Выходит, за целую ночь царь богов меня даже не изнасиловал!

Спускаясь по облачной лестнице, я бросил ей через плечо:

— Сразу двое не могут быть первыми.

Так мы и расстались, каждый недовольный другим и самим собой.

С тех пор Афродита часто утверждала, что все зависело только от нее, и если бы она захотела… Я тоже могу притязать на это. В собрании богов мы взаимно учтивы, но сдержанны и полны недоверия.

Часто удивляются, что Афродита не была в числе моих увлечений. Некоторые даже не понимают, почему я не выбрал ее супругой и не пригласил разделить со мной престол. Говорят, что, на их взгляд, мы просто созданы друг для друга.

Ну что ж, спросите у честного и трудолюбивого Гефеста, старшего из моих сыновей, который позволил ей обольстить себя, бедняга, и женился на ней, спросите, спросите у бессчетных любовников, которые у нее были: для кого создана Афродита?

Ах нет! Поверьте мне, смертные, лучше уж уродина (такие у меня тоже были, за долгую любовную карьеру случаются и издержки), лучше уж дура, неумеха, плакса, сварливица, прилипала, кто угодно, но только не эта влюбленная в саму себя красота!

Восхищайтесь, когда она принимает человеческий облик, ее волосами, грудью или лодыжками, яркостью лица, прелестью движений, мелодичностью голоса; любуйтесь ею на сцене, где она творит чудеса, каждый день представая иной и всегда оставаясь собою.

Но если вы похожи на меня, оставьте между нею и вами невидимую дистанцию. Ведь когда сценой ей служит сама жизнь, она становится Еленой, Федрой или Пасифаей.

Она считает, что достойна быть любимой только царями, но хочет, чтобы они признавали себя ее рабами; однако если они покажут себя рабами, то как же смогут заслужить ее любовь? Верно, Менелай? Верно, Тесей? Верно, Марк Антоний? Верно, Юстиниан?

Разочарованная, она предлагает себя военачальнику, поэту, оратору, писцу, гладиатору, возничему, погонщику быков, стараясь убедить каждого, что он будет царем в ее объятиях. Она отдается даже самому быку; верно, Минос? Ни один самец не должен от нее ускользнуть.

Бедняжка Афродита, обреченная вечно сжимать в объятиях лишь собственное одиночество, в крайностях своего желания требует от любовников, которых обнимает, чтобы те признавали: они — ничто!

Есть два коротких мига, на закате и восходе дня, когда Афродита-Венера может вообразить себя единственной на небе и попытается убедить нас в этом. Но от ее одинокого блеска, поклонения которому она требует, нам никакого проку, потому что в мире либо уже, либо еще светло.

Когда в то утро я вернулся на Олимп, у меня был помятый вид и усталые глаза. Видевшая мое возвращение сестра Гера так никогда и не захотела поверить правде.


День с Герой. Судьба Греции.
Планы насчет Олимпа

Если я вам еще ничего не рассказывал о своей сестре Гере, которую вы называете также Юноной, то лишь потому, что пока о ней мало что можно было рассказать.

Вы уже знаете, что, будучи извергнутой Кроном, она сначала нашла приют у нашей бабки Геи, а потом попала к Океану и Фетиде, которые ее и воспитали.

С тех пор она ничего не совершила, по крайней мере, ничего замечательного. В собрании богов всегда помалкивала, удовлетворяясь тем, что внимательно слушала каждого. При дележе мира Гера ничего себе не потребовала, не проявила вкуса ни к какому особому делу; никому не предлагала также свою помощь в трудах, предоставив Гестии заботиться об очаге, а Деметре — упорно работать в саду. Однако впечатления ленивицы не производила и всегда вставала рано.

У Геры тяжелые, густые, пышные, спадающие волнами черные волосы, которые она тщательно расчесывает и собирает в узел; когда она их распускает и, откинув голову назад, позволяет рассыпаться до самой поясницы, получается очень красиво. Несколько раз по вечерам я видел это и был взволнован. Может, Гера делала это нарочно, лишь в те моменты, когда я мог ее застать?

Под совершенно ровными дугами бровей у Геры большие, миндалевидные, ясные глаза, цвет которых колеблется между зеленым и серым; нельзя не залюбоваться ими, когда они на вас смотрят.

Ее туника, всегда в аккуратных складках, целиком открывает великолепные руки и гармонично драпирует довольно широкие и тяжелые бедра.

Итак, в то утро, возвращаясь несолоно хлебавши от Афродиты, я обнаружил Геру на пороге Олимпа. Не меня ли она ждала? Во всяком случае, виду не подала и казалась поглощенной созерцанием мира.

Я нуждался в обществе, чтобы отвлечься.

— Идем со мной, — сказал я, — прогуляемся внизу, среди людей.

Гера не отставала от меня; это важно. Она не из тех богинь, что семенят сзади, ротозейничают, останавливаются, запыхавшись, вынуждают вас замедлять шаг или же виснут, словно упрек, на вашей руке. Мы с Герой шли вровень друг с другом, так что могли смотреть на окружающую природу и разговаривать.

Греция тогда была не совсем такой, как сегодня; некоторым потрясениям, учиненным, в частности, зловредными гигантами, предстояло изменить ее рельеф. И человек еще не был таким, каким стал после стольких драм, усилий и многочисленных даров, которыми с тех пор я и мои дети осыпали его.

Греция была в самом начале своего пути. Но уже тогда в ней было это смешение мягкости и патетики, это соседство трагических гор и спокойных равнин, наслоение бесплодных отрогов и зеленеющих долин, вечно обновляющийся узор побережья, повсеместное взаимопроникновение земли и воды, агрессивного камня и зыбкого моря, бесконечная изменчивость света и эти горизонты, которые не просто граница меж видимым и невидимым, но состоят из целой череды все более и более туманных горизонтов, подобных задним планам сознания, — в общем, все то, что делает эту страну как раз такой, чтобы человек мог познавать себя, творить себя и воодушевляться.

Греция невелика; но ваша рука тоже невелика, однако ею отмечено все: долины вашего будущего, горы ваших способностей, слияния ваших влюбленностей и перекрестья ваших опасностей; именно ваша ладонь сосредотачивает и реализует все ваши силы, и ваши крохотные пальцы ощупывают, сжимают, копают, чертят, лепят и строят все ваши творения.

Если смотреть на Грецию с высоты, откуда на нее взирают боги, то она похожа на руку. Греция — рука человечества, его деятельная кисть, где все образовалось или преобразовалось в промежутке между смутными воспоминаниями об утраченном золотом веке и надеждой на новый золотой век, над которым еще предстоит потрудиться.

Греция — страна, созданная по мере человека, точнее, она сама — мера человека. Природная угроза здесь не превосходит того, что человек может преодолеть, трагедия стихий не превосходит того, что человек может вынести, пребывая в сознании. Горы высоки, круты, тяжелы для восхождения, но преодолимы. Пустынные плато никогда не бывают настолько обширны, чтобы усталый путник не дошел до источника или тени. Привычное море, которое без яростных бурунов окаймляет сосновую рощу или просто продолжает поле, так и манит доплыть до ближайшей бухточки, мыса или виднеющегося острова с его золотистой дымкой, обещая приключение.

В других краях, более влажных или слишком угнетенных солнцем, человек словно растворяется в своем настоящем, сливается с густой массой растительности или распыляется подобно песку. На более обширных пространствах или же в суровых широтах люди могут существовать, что-то предпринимать или завоевывать, лишь собираясь сотнями или миллионами, чтобы преодолеть расстояния, крайности климата, гигантизм природы. Человек уже не человек; он сливается с человеческой массой, множеством бесчисленных шагов и переплетением поступков. В Греции же человеческий жест остается отдельным и никогда не утрачивает свою собственную значимость. Каждый виноградарь, что давит ногами черные гроздья в просмоленном чане, — это Виноградарь; каждая пряха, что крутит свое веретено на краю дороги, — это Пряха; рыдающий ребенок — Сирота; проходящий мимо с копьем на плече солдат — Воин.

Именно этот характер единичности, которым в Греции облекается человеческий поступок, предназначил ее к тому, чтобы стать землей мифов, то есть чтобы дать на все времена образцы отношений человека с себе подобными и с целой Вселенной. В том и состоит судьба Греции.

Однако никогда это не представало предо мной столь ясно, как в тот предвесенний день, когда я прогуливался с моей сестрой Герой. Конечно, надо быть вдвоем, чтобы лучше видеть и оценивать, при условии, что спутница тоже умеет смотреть и понимать и ее мысль согласуется с вашей мыслью, как ее шаг — с вашим шагом. Тогда мимолетное впечатление, будучи выраженным, приобретает плотность и длительность; тогда от наблюдения к замечанию, от замечания к ответу ткется шелковое полотно, запечатлевающее краски мира, основу которого держит один, а уток — другой.

Я был удивлен познаниями Геры и тем, как хорошо она их использует. Моя сестра была осведомлена обо всем. Я спросил, откуда она столько знает, и обнаружил, что с самого начала моего правления она методично училась, собирала сведения у Памяти и Фемиды, завоевывала доверие и дружбу моих первых любовниц, даже Метиды-Осторожности. Гера говорила об этих богинях с уважением и довольно верно их оценивала. Но к чему такие старания в знаниях, если она, по крайней мере на первый взгляд, ничего не делает?

— Чтобы подготовить себя, — сказала она с некоторой отстраненностью.

Я недоумевал: «К чему подготовить?». Эх, временами я слишком прост.

Гера сошлась также с моими дочерьми — Музами, Горами и Мойрами — и уверяла, что привязалась к ним. Определенную сдержанность она проявляла лишь в отношении могучей Афины.

Она не упускала ни одного из моих поступков со времени избрания, понимала их причины и восхищалась множеством дел, что я вел одновременно.

— О! В последнее время, — говорил я ей, — мой задор изрядно поостыл.

Но ей так не казалось. Я был даже сильнее, чем она думала, поскольку сумел скрыть упадок сил…

Гера видела, как я орудовал молниями во время битвы с титанами, восхищалась мной и, думаю, была искренна. Иначе разве потратила бы она столько усилий, чтобы мне понравиться?

Я не замедлил счесть ее самой умной и превосходной из всех богинь нового поколения. И выносливой к тому же! Ее красивая, величавая поступь ничуть не замедлялась.

Ах, какой удачный день! Я чувствовал, что вновь примирился с самим собой и Вселенной. Мне было отрадно все — от насекомого до солнца, — и все легко занимало место в гармоничной симфонии.

И какое удовольствие задумывать обширные планы, когда их так внимательно слушают, когда уместные и столь же заинтересованные вопросы воодушевляют их осуществить!

— Станет ли Олимп твоим окончательным жилищем? — поинтересовалась Гера.

— До настоящего момента я колебался, — ответил я. — Но сегодня, увидев Грецию такой, какой она предстает перед моим взором, думаю, что моей резиденцией должен остаться ее высочайший горный массив.

Гера одобрила мой выбор. Все это время Олимп мне благоприятствовал. Ей и самой он нравился. Его широкий амфитеатр, образованный вершинами, превосходно подходил для божественных собраний.

— А если, как ты говоришь, — сказала она, — твои величайшие замыслы касаются человека, то нет места лучше, чтобы наблюдать за шедевром Урана и продолжать его усовершенствование.

Правда, Олимп виделся Гере более пышно устроенным, и она предполагала, что меня там должен окружать более многочисленный, исполнительный и гораздо лучше упорядоченный двор. Похоже, она одарена и организаторскими способностями.