Морис Дрюон
Истоки и берега
Средиземноморью посвящается
Эта книга посвящена Средиземному морю, вот уже семь или десять тысячелетий остающемуся неиссякающим источником цивилизаций, существующих и поныне. Здесь, на берегах этого невероятно плодовитого моря, родились знания, логика, эпическая поэзия, письменность, астрономия, появились обработка и литье металлов, здесь человек впервые осознал свою связь со Вселенной. Здесь создал он свою космогонию, вернее — череду космогоний, некое общее представление о мире, здесь начал познавать самого себя, здесь ощутил желание предвидеть и самому строить свою судьбу. Вся история человечества, сначала в масштабах одного континента, потом — всей планеты, происходит отсюда, из этого небольшого озера, из этого материнского лона, из этой голубой матки, ибо в настоящее время ничто на земле не решается и не совершается без оглядки на Европу, истинную дочь Средиземноморья.
Не думаю, что можно по-настоящему понять наше время, объяснить его страхи, воздать должное его свершениям, оценить опасности, ему угрожающие, не изучив достаточным образом Средиземное море — место скопления духовного планктона.
Что касается меня, то с тех пор, как я стал взрослым, почти не было года (если вообще таковой был), чтобы я не побывал на его берегах, не побродил по его пляжам, не посетил стран, им омываемых, не бороздил его волн. Оно дало мне больше, чем любая книга, или, вернее сказать, благодаря моим путешествиям я стал больше понимать в иных книгах, в частности древних авторов, в которых кроется ключ к пониманию всего на свете. Лишь побывав в Дельфах, Олимпии, Додоне, у святилища Амфираоса, в Эфесе, Дидиме, можно по-настоящему постичь смысл творений Гесиода и Гомера. Ни Библия, ни Евангелия не пробуждают в душе такого отклика, что рождается после того, как вы пройдете вдоль узкого Иордана, увидите безумное кипение красок, которыми солнце заливает соляные холмы по берегам Мертвого моря, полюбуетесь Иерусалимом с высоты Храмовой горы, знавшей Давида и Соломона. Гермес Трисмегист не много вам даст, если прежде вы не перелистаете гигантские каменные страницы — стены храмов Луксора. И надо пройти под триумфальными арками, что от Востока до Запада, от Джараша до Волюбилиса свидетельствуют о воле и долге Древнего Рима, чтобы постичь смысл преодоленных страхов Марка Аврелия.
Сидя перед умолкшими оракулами, заброшенными храмами, затихшими амфитеатрами, разбросанными вокруг Средиземного моря, и даже шагая в толчее современных столиц, при условии, что они выстроены над лабиринтами античных городов, мы слышим внутри себя голоса людей, сделавших человека таким, каков он есть, какими являемся мы сегодня.
Одно из преимуществ нашего времени, которым я всегда широко пользовался, это простота сообщений, позволяющая нам часто и быстро перемещаться к нашим истокам, чтобы вновь и вновь утолять жажду и освежать лицо их очистительными водами.
Собранные здесь тексты родились из путешествий, чтений, раздумий. Я не стал выстраивать их в хронологическом порядке, что не имело бы особого смысла, ибо большинство из них являют собой совокупность впечатлений и заметок, собранных в самое разное время. На этих брегах времени мысли откладываются илом — одна поверх другой. Я предпочел соблюсти порядок географический.
Вы не найдете здесь записей о Риме, где я прожил два года в молодости и бедности, ежедневно обогащаясь за счет сокровищ, которых не купишь ни за какие деньги; ни о Венеции, по каменным и водным лабиринтам которой я скитался пять лет подряд. Пламенный Рим, сверкающая Венеция… Первый — заваленный обломками былых триумфов, вторая — отягощенная богатствами и наполовину поглощенная топкой лагуной, города-миражи, города-ловушки, города-зеркала, незаменимые декорации, единственный в своем роде театр для тех, кому придет желание поставить на его подмостках пьесу о человеческих страстях и иллюзиях, как это пытаются делать романисты. В этом смысле я бесконечно обязан Венеции и Риму: здесь разыгрываются многие сцены из «Сильных мира сего» и «Сладострастия бытия», хотя, описав эти города в своих романах, я так и не смог избавиться от тоски по их обольстительной красоте.
Не найдете вы в этом сборнике и отдельного текста, посвященного Греции. Ибо Греция на всех уровнях цивилизации, которые накладываются здесь один на другой, начиная с доисторических времен, так значительна, так щедра на примеры, на ассоциации, являясь, вне всякого сомнения, самым обильным «источником памяти», что мне пришлось посвятить ее людям, ее богам, ее векам две отдельные книги — «Александр Великий» и «Дневники Зевса», — которые мне дороже всех остальных опубликованных трудов. Не потому, что я считаю их верхом совершенства: просто в них я вижу свой скромный вклад в строительство запруды на «реке забвения», воды которой угрожают поглотить нас всех.
Это постоянное возвращение к воспоминаниям, к руинам и памятникам, которыми усеяны страны Средиземноморья, я могу оправдать не только и не столько удовольствием, которое получаешь от смакования прошлого, а желанием объяснить настоящее и понять будущее.
Повсюду на берегах священного моря я вижу Прометея: он давно уже покинул горы Кавказа и теперь, прячась в глубине заливов, замышляет с материей свои заговоры или, стоя на вершине скалы, бросает открытый вызов Юпитеру.
Когда Прометей трудится заодно с Юпитером, когда созданный им маленький порядок органично вливается в большой порядок, находящийся в подчинении Юпитера, порядок царит и на планете людей. В противном случае всеобщая гармония нарушается и — естественно и неотвратимо — с лица земли исчезает именно малый порядок. Грех Прометея не в его дерзости, а в повязке тщеславия, которая, внезапно ослепив титана, помешала ему увидеть неизбежное. Безбожник Прометей, Прометей — пособник дьявола, странный бог, несущий опасность для себя самого, бог, который, восставая против верховного божества, отрицая его, уничтожает собственную божественную сущность! Отныне в любой момент мощь Прометея в сочетании с его слепотой могут привести к тому, что человек окажется всего лишь неудавшимся экспериментом.
Все, все хрупкое будущее человечества держится сегодня на корректной связи человека и космоса, на связи, которая была осмыслена, взвешена, выражена на средиземноморских берегах.
1973
I
Провансальский блеск
Если основной чертой Франции — и уникальной чертой — считается ее многообразие, если разнообразие климатов, ландшафтов, судеб делают ее бесподобной, то Прованс можно считать самой французской из провинций, способствующих этому изобилию.
Ибо Прованс, сосредоточивший или сочетающий в себе множество противоречий и контрастов, так же многообразен, как и сама Франция.
Нет на свете одного Прованса — их наберется целый десяток, и все они будут одинаково ласкать глаз, покорять умы, будить воспоминания; Прованс морской, городской, торговый; Прованс пасторальный; Прованс дикий, знойный, опаленный солнцем. Есть еще Прованс горный, в районе Диня и Барселонетты, тот самый, что каждую зиму укрывается снегами, которые, сходя по весне, обнажают тучные луга; тот самый, что каждую весну расстилает перед окнами Грасса гигантские цветочные ковры; и, наконец, тот самый, что сеет свои островки меж двух лазурных гладей — морской и небесной.
Какая же картина предстает в наших мыслях, наших воспоминаниях, наших мечтах прежде всего, когда, находясь вдали от Прованса, мы произносим его имя?
Может быть, платан, вросший в землю у светлого каменного порога среди порыжевших полей и отбрасывающий гигантскую теплую тень на черепичную кровлю и закрытые ставни? Или букет корабельных мачт, символ приключений и дальних странствий, покачивающийся у розового причала? Или же романская арка старинного аббатства, притихшего в безмолвии горной долины? Или роскошная вилла на мысу, стоящая по колено в муаровой сини? Или повисшая на штукатурке старого дома лоза, усыпанная бирюзой купоросных капель? Или лавандовое поле на лиловых склонах Люберона?
А может, прячущаяся в зеленой тени аллеи кариатида, выточенная Пюже [Пьер Пюже (1620–1694) — французский скульптор, рисовальщик, живописец и архитектор XVII века. (Здесь и далее прим. перев.)], или солнечный блик, дрожащий на замшелой чаше фонтана в самом сердце Салона [Салон-де-Прованс — деревня в департаменте Буш-дю-Рон.], или крепостной вал в Антибе, сжимающий в объятиях звездную ночь?
Прованс, воспетый Мистралем, чьи поистине гомеровские страсти и драмы наполняют пространство от Альпий до Монтаньета; хитроватый, ироничный, невозмутимый Прованс Доде — какой из них можно назвать настоящим? Прованс Паньоля — гортанный, грассирующий, наполняющий Старый Порт своим добродушным гневом; Прованс Жионо — чем выше к Лумарену и Маноску, тем напевнее становится его звучание, но и тем больше жестокости, даже безумия слышится в нем. Какой же из этих голосов правильнее?
На самом деле Прованс, подобно антологии, вобрал в себя все голоса Средиземноморья.
В окрестностях Экса местность похожа на Италию, а ближе к милому сердцу Сезанна Толоне напоминает изгибами и тенями Тоскану. Но Сент-Виктуар белеет наподобие гор Эллады, а маленькие дикие пустоши, что скрывает Мор и другие плато Вара, наводят на мысли о Сицилии или Крите.
Глубокая, усеянная камнями бухта, голая, выжженная солнцем гора, песчаный пляж, где пальмы покачиваются рядом с соснами, и даже Венецианская лагуна, и даже дельта Нила — любой пейзаж из тех, что окружают древнее море, находит в Провансе свое повторение, свой образ.
Как с землей, так и с Историей. Сквозь марсельскую мостовую проступает греческая каменная стена, а слово «Ницца» восходит к имени греческой богини Победы. От Вазона до Фрежюса, от Оранжа до Тюрби разбросал свои триумфальные арки, трофеи, театры Древний Рим. Некогда галльская столица, Арль теперь — сам себе королевство; арены короной венчают его чело, а в криптопортиках хранится его былая слава. Авиньон в тиаре гигантского дворца вспоминает о своем папском прошлом. Лучезарное, чистое Монако, всегда немного вне времени, остается единственным напоминанием о стольких исчезнувших автономиях и суверенитетах.
Как с Историей, так и с людьми.
Темный финикийский отблеск мелькает в глазах кое-кого из моряков; сарацинская жесткость проглядывает в острых подбородках пастухов; а неаполитанский овал лица иных девушек напоминает о годах царствования короля Рене.
Вот такой он — Прованс, выбирай на вкус, кому что нравится. Мне лично он нравится во всех своих видах.
Ни один край не оставил во мне столько воспоминаний — и в такой концентрации. Его рельеф напоминает очертания прожитых мною лет. Развернув перед собой его карту, я вижу собственную историю. По этим дорогам, городам, берегам я пронес свои надежды, горести, радости; здесь познал я тяготы войны, здесь жил и работал в двадцати разных местах, здесь загорался любовью, здесь наслаждался дружбой — здесь в полотно моей жизни вплетались то суровые, то шелковые нити.
Однако по мере того как все больше народу заселяло твои берега, Прованс, по мере того как росли и упрочивались твои города, моя нежность, моя потребность в тебе обращались на твою бедность, которая и есть твое богатство, на твою простоту, в которой заключается твое величие, на твои мирные просторы, на места, где одинокое дерево, мерное течение времени и особый сплав света и земли спокойно и с достоинством возвращают меня к моей человеческой сущности.
Олива — самое человечное из всех деревьев…
Я понимаю, почему скульпторы так ценят ее древесину, но меня это и удивляет. Сам я никогда не осмелился бы вонзить резец в эту плоть, пусть растительного происхождения, но так похожую на нашу. Живая олива — сама по себе статуя, и бескрайние оливковые рощи многократно отображают наш собственный непреходящий образ.
Остановись, прохожий, и взгляни на ствол оливы. Ты не увидишь дерева более скорбного, более трагичного, глубже ушедшего корнями в собственную судьбу. Взгляни, как извивается оно всем своим корявым телом в отчаянной попытке вырвать у скупой земли ее скудные запасы; как протягивает к небу ветви в мольбе о жизни.
Но подними глаза на ее крону, и ты не найдешь дерева мягче, спокойнее, не отыщешь лучшего символа изобилия, полноты жизни. Ее мягкие очертания вписываются в небосвод сосудом, наполненным любовью.
Она округла, как наша планета, как время, как счастливое материнство, как благие дела. Легкое серебро, трепещущее на ее ветвях, струится словно из неиссякающего источника, словно из щедрой руки. Она богата, потому что родит, потому что отдает, потому что сияет.
Безмятежно встречает она любое время дня, одеваясь то тем, то другим светом, по мере того как кружит вокруг нее солнце. В туман она укрывается туманом, принимает дождь как благо и очищение, сверкает в лучах рассвета, мерцает на закате. А когда поднимается ветер, олива смеется.
Она такая разная, и это тоже роднит ее с человеком. Нет на свете двух одинаковых олив. У каждой свои движения, своя стать, свои рубцы; каждая по-своему хранит свои воспоминания, по-своему клонится от усталости, хвалится своими победами; каждая по-своему проживает свою и только свою, отличную от других жизнь. Если бы мне пришлось отказаться от общества людей, я попросил бы, чтобы мне позволили прожить этот ад в оливковой роще; там я нашел бы себе друзей, неподвижных, но так похожих на тех, что я потерял, там жил бы по-прежнему, пусть воображаемыми, но все же беседами и чувствами.
В Провансе не сохранилось легендарных олив вроде тех узловатых дуплистых гигантов, держащихся лишь за счет молодой заболони, которых можно увидеть на других берегах Средиземного моря, таких как те, что все еще растут на Лесбосе, где ими любовалась сама Сафо, или в Джербе, под которыми якобы спал Одиссей. Здесь не осталось даже тех, мимо которых могли бы шествовать легионы Августа или Тиберия.
Каждые восемьдесят лет оливы Прованса гибнут от необычно суровых зим; от Вара до Роны, от Эстереля до Альпий, от Маноска до Тараскона слышно, как умирают они от холода под тонкой корой. И эта периодичность, словно вторящая продолжительности человеческой жизни, делает оливу еще больше похожей на нас.
Но иногда, укрывшись от ветра в расселине утеса или спасшись от холода благодаря теплому подземному потоку, какой-нибудь старик чудом избегает общей печальной участи. И тогда он получает в подарок еще век жизни, чтобы наблюдать за подрастающим поколением.
Что раньше пришло в голову человеку: размолоть зерно в муку или раздавить маслину, чтобы выдавить из нее масло?
Масло для бальзамов, елеев, миропомазаний; масло первого отжима, шелковистое, вкусное, душистое; съедобное золото, сверкающее в миске пахаря или пастуха, жидкий свет, которым умащают лбы королей… Древние считали, что его придумала богиня Разума.
Это и правда было умно со стороны человека: так распорядиться плодами своего растительного двойника, и как бы ни использовался этот подарок Афины — в повседневных нуждах или для торжественных церемоний, — в нем всегда заключается некий священный смысл, как, впрочем, и в самой жизни.
У многих народов с древнейших, догомеровских времен олива считается символом мира, и не только из-за ветвей. В сущности, на эту роль могло бы претендовать любое лишенное колючек дерево — ива, тополь. Причина тому — живительная влага, которую научился извлекать из оливы человек. Подобно маслу, мир начинается с идеи, с победы над природой, одержанной разумом, и так же, как масло, он достигается ценой непрестанного труда.
Это было двадцать лет тому назад. Я возвращался с юга. В то время слово «юг» означало для меня морское побережье и ничего более. Мы ехали на машине вместе с одним другом, прекрасным попутчиком, и нам вдруг захотелось сделать крюк и проехать через Бо.
И вот там, на террасе Боманьер, я открыл для себя, узнал и полюбил этот край.
Сначала, как и всякий, кто попадает сюда, я испытал шок от потрясающего вида, от этих каменных осыпей, от этого хаоса, от замка, торчащего на известняковом уступе на семи ветрах, от гигантских скалистых рук, что сначала смыкаются вокруг плодородных долин, а потом раскрывают объятия, тянутся, опускаются вниз, открывая взгляду сменяющие друг друга линии горизонта, камни, зелень, фруктовые сады, кипарисы, луга, до серо-рыжего Кро, до болотистого Камарга, до самого моря без конца и без края, в ясные дни окаймляющего эту роскошь золотым галуном.
Что же делает этот край таким притягательным? Почему с каждым приездом сюда он становится мне все роднее, а с каждым отъездом сердце мое все сильнее сжимается от разлуки? Что в нем, в этом крае, такого, чтобы так пленять душу?
Конечно же, его свет — западный брат-близнец света греческого, как и там, в разное время суток придающий деревьям, крышам, хребтам особое величие, когда каждый предмет выглядит одновременно самим собой и своим символом.
Но свет должен на чем-то играть. Ему нужно это далекое море, чтобы отражаться в нем, как в зеркале; эти гигантские водоемы, чтобы насыщаться их неосязаемыми испарениями; эти белые утесы, чтобы их экран отбрасывал его многочисленные вариации; эти нагромождения скал, чтобы разбиваться, дробиться о них, и эти поросшие кустарником склоны, и эти сосновые и оливковые рощи, чтобы пронизывать их лучами до самой красной земли. Впрочем, бывают в этих местах и хмурое небо, и густая мгла, и мрачные дни, но от этого их не любишь меньше.
Говоря об очаровании этого края, можно вспомнить и здешний мягкий климат. Правда, наблюдать его надо на протяжении целого года. Скажем так: он бывает мягким чаще, чем в других местах. Но этот Прованс может быть и суровым. Все дело в близости Роны — этого длинного коридора, продуваемого всеми ветрами. Не раз наблюдал я, как клонятся здесь до земли кипарисы, как стонут тополя. Не раз в лицо мне хлестал колючий дождь, не раз на Рождество я видел, как эта земля покрывалась снегом, а извилистые тропинки — коркой льда. Но и это не помогало мне избавиться от привязанности.
В чем же секрет колдовства?
Природа задолго до человека проявила здесь особый талант, а стихия показала себя прекрасным творцом.
Почва Во, его камни, сама геологическая структура состоят из живой материи; вернее, эта материя когда-то была таковой: миллиарды морских жизней, откладывавшихся сюда на протяжении миллионов лет, миллиарды ракушек, громоздящихся друг на друга, спрессованных, сплавленных собственной тяжестью, аммонитов и туррителл [Туррителлы — виды ископаемых моллюсков.], чьи окаменелые автографы — спиралька или очертания раковины — часто можно встретить на склонах карьера или на извлеченных оттуда камнях. Здесь все время ступаешь по ушедшим жизням.
Когда море отступило от этих берегов, за дело взялся ветер. В течение последующих тысячелетий он обрабатывал своим резцом эти скалы, вырезая на них гигантские глаза, рты, лица, вырубая застывшие фигуры орлов, замки с неясными очертаниями, сказочные ажурные башни. О, у него богатое воображение, у этого ветра!
Затем другие воды — воды Роны и влившегося в нее Дюранса — столетие за столетием стали приносить к подножию этих вечных, овеваемых всеми ветрами статуй глину, кремнезем, перегной, аллювий, откладывая их поверх исчезнувших жизней.