Наоми Новик

Зимнее серебро

Глава 1

Сказки — это сказки, а по-настоящему все не так уж распрекрасно. По-настоящему какая-нибудь мельникова дочка-златовласка желает заполучить себе в мужья герцога, или князя, или хоть сыночка богатого папаши. Она идет к заимодавцу, берет у него денег на колечко с ожерельем и прихорашивается к празднику. Если она и впрямь красотка, герцог, или князь, или богатейский сынок охотно с ней потанцует, а потом они вдвоем прогуляются в дальний закуток сеновала. Ну и дальше герцог, князь или кто он там едет домой, а дома семейка уже поджидает его с богатой невестой. На ней-то он и женится. А разобиженная мельникова златовласка объявляет на весь свет, что заимодавец, мол, стакнулся с самим дьяволом. И тут уж вся деревня готова на заимодавца накинуться, а то и камнями побить. Девице же только и остается, что приберечь драгоценности для приданого да поскорее выскочить замуж за кузнеца, пока живот не слишком видно.

Сказки — они на самом-то деле о том, что долг платежом красен. А все эти истории про «жили они долго и счастливо» — это так, ерунда. Я-то знаю, как оно бывает. Потому что мой отец был заимодавцем.

По правде сказать, в этом деле мастер он был невеликий. Если кто не возвращал нам деньги вовремя, отец об этом даже не заикался. Но рано или поздно в кладовой становилось вовсе шаром покати и башмаки начинали просить каши. И тогда мама, дождавшись, когда я уйду спать, что-то тихонько говорила отцу. Он нехотя плелся к заемщикам, стучался в разные двери и чуть ли не умолял вернуть то, что они у нас взяли. А если в доме вдруг заводились деньги и кто-то являлся, чтобы одолжиться, отец ненавидел отказывать. Хотя нам самим-то едва хватало. Так что все его деньги — впрочем, по большей части это были мамины деньги, из ее приданого — уплывали в чьи-то чужие руки. И все вокруг были довольны — а лучше постыдились бы! — и трезвонили всякое о моем отце направо и налево, даже меня не стесняясь. Или нарочно, чтобы я слышала.

Отец моей матери тоже был заимодавцем, только очень хорошим. Жил он в Вышне, милях в сорока по старому торговому тракту. Тракт этот, весь в колдобинах, тянулся от одной деревни к другой словно веревка с грязными узелками. Мама часто брала меня с собой к деду, если у нас находилось несколько пенни заплатить за провоз бродячему торговцу. Мы устраивались на задке его повозки или саней и ехали — раз пять или шесть приходилось пересаживаться. Иногда по пути меж деревьев мелькала другая дорога — та, что принадлежала Зимоярам. Она блестела, как заснеженный речной косогор под зимним солнцем. «Не смотри, Мирьем», — всегда говорила мне мама, но я все равно краешком глаза подглядывала и пыталась запомнить. Потому что, кто бы ни вез нас с мамой, он всегда в этом месте стегал лошадей и погонял их, пока Зимоярова дорога не скрывалась из виду.

Однажды мы услышали позади стук копыт, точно лед трескался, — кто-то съехал с Зимояровой дороги. Наш торговец хлестнул лошадей, и те припустили что было мочи к ближайшему укрытию. Повозка встала за деревом, а мы съежились внутри среди тюков, и мама обхватила мне голову рукой, чтобы я не подглядывала. Всадники проскакали мимо не останавливаясь — что им повозка бедного жестянщика с котелками да кастрюлями? Зимояры охотятся только за золотом. Нестройный перестук копыт стих вдали, а нас как ножом полоснуло резким порывом ветра. Когда я выпрямилась, оказалось, что моя тощая косичка вся заледенела, и прикрывавший меня мамин рукав, и наши спины тоже. Но мороз мигом спал, и жестянщик говорит маме: «Ну, отдохнули — и будет, пора в путь». Он вроде бы и не помнил, почему мы остановились.

Мама ему в ответ: «Верно», — и кивает, и тоже будто бы позабыла, зачем мы ждали среди деревьев. Жестянщик забрался на козлы, цокнул лошадям, и мы поехали дальше. Я в ту пору была уже не такая маленькая, поэтому кое-что запомнила. Но, правда, и не слишком большая, и потому мне было не до Зимояров: куда больше меня заботили кусачий холод и ноющий голод. Мне не терпелось добраться до города и очутиться в дедушкином доме, и я помалкивала. А то ляпнешь что-нибудь невпопад — и снова придется останавливаться.

Бабушка всегда припасала для меня новое платье: совсем простого кроя и уныло-бурого цвета. Зато теплое и сшитое на совесть. И каждую зиму меня ждала новенькая пара кожаных башмаков — без заплаток и трещин по краям, и они мне не жали. Бабушка кормила меня до отвала трижды в день, и в наш последний вечер она неизменно пекла творожный пирог — ее особенный творожный пирог, весь такой золотистый снаружи, а внутри белый, и рассыпчатый, и сытный. На вкус он немножко отдавал яблоками, а сверху бабушка клала для красоты сладкие золотые изюмины. Я не спеша смаковала каждую крошечку — а мне всегда доставался кусок шире моей ладони. И после творожного пирога меня укладывали спать наверху, в просторной уютной спальне, где мама с сестрами спали в детстве. Я ложилась на мамину узкую кровать — деревянную, изукрашенную резными голубками. А мама садилась со своей мамой возле камина и клала голову ей на плечо. Они не разговаривали, но когда я чуточку повзрослела и перестала засыпать в первую же минуту, я смотрела на них и видела, что на щеках у обеих в отсветах камина блестят слезы.

Мы ведь всякий раз могли остаться. В дедушкином доме нам хватило бы места, и тут нам были бы рады. Но мы всегда уезжали назад, домой, потому что любили отца. С деньгами он обращаться не умел, зато был бесконечно добр и ласков и старался, как мог, загладить свои неудачи: он день-деньской торчал в холодном лесу, пытаясь раздобыть еды и дров. А дома он брался за что угодно, лишь бы помочь маме. Никакой женской работы не гнушался. Когда мы ходили голодные, отец голодал пуще всех нас; он все время подсовывал свою еду к нам на тарелки. И вечерами у очага он никогда не сидел без дела — все время что-то выстругивал и вырезал: то новую игрушку для меня, то узор какой-нибудь на стуле, то деревянную ложку.

Но очень уж долгими и безотрадными были зимы. Сколько я себя помнила, каждый новый год был хуже прошлого. У нашего городка стен не было, да и названия-то по большому счету тоже. Одни говорили, что наш город зовется Пакел, потому что он возле дороги. Но другие на них шикали и цыкали: слово «дорога» им не нравилось, напоминало, что мы живем возле Зимояровой дороги. И они утверждали, что имя города — Павис, потому что стоит он на берегу реки. Однако нанести наш городишко на карту так никто и не удосужился, поэтому спор закончился ничем. А меж собой мы называли наш город просто «город». Он располагался в трети пути из Вышни в Минаск; в месте, где дорогу с востока на запад пересекала небольшая речка. Так что путников у нас привечали, да и рынок всегда был полон товара, что привозили крестьяне на лодках. Правда, больше похвастаться нам было нечем. Знать нами особо не интересовалась, да и царь в Корони тоже. Я долго не могла сообразить, кому же мы платим подати, пока случайно в дедушкином доме не услышала, что герцог Вышни гневается, поскольку доход с нашего городка падает год от года. Холода подкрадывались из леса все раньше и раньше, губили наш урожай.

В год, когда мне минуло шестнадцать, нагрянули Зимояры. Они пришли на исходе осени, в последнюю неделю, когда зима уже стояла на пороге. Их рыцари, бывало, рыскали тут в погоне за золотом. У нас частенько рассказывали: будто бы блеснет что-то, а потом рядом лежит покойник, и что там блестело, толком никто не помнит. За последние семь лет зимы сделались свирепее, а Зимояры — ненасытнее. Еще не все листья упали с деревьев, а Зимояры уже сошли со своей дороги и напустились на богатый монастырь, всего в каком-то десятке миль от нас. Перебили дюжину монахов, выкрали золотые подсвечники, и золотую чашу, и все иконы, писанные золотом. И все это золото утащили в свое неведомое королевство — туда, куда ведет их дорога.

Ушли они — и земля промерзла до самого основания, и с тех пор каждый день из леса, не утихая, дул пронизывающий ветер и кружил вихрями колкий снег. Наш маленький домик стоял на отшибе, на самой окраине городка. Никакие стены, кроме наших собственных, не защищали нас, и от холодного ветра мы делались еще тоньше и голоднее, дрожали еще сильнее. Отец придумывал отговорку за отговоркой, лишь бы избежать ненавистной ему работы. Но мама насела на него как следует, и он по-честному отправился за деньгами. Вернулся с жалкой пригоршней монет и произнес, будто оправдываясь:

— Очень уж скверная зима. Плохая зима для всех нас.

Небось те, кого он просил вернуть деньги, и не подумали оправдываться и извиняться. На следующий день я шла к пекарю с караваем и слышала болтовню женщин — тех самых, кто у нас одалживался. Они как ни в чем не бывало судачили, чего накупят на рынке да какой закатят пир на весь мир. Зимний солнцеворот был на носу. Им всем хотелось чего-то вкусненького на столе, чего-то особенного на праздник. На их праздник.

Моего отца они и на порог не пускали, он возвращался несолоно хлебавши. Зато их яркие окна отбрасывали отсветы на снег; изо всех щелей тянуло жареным мясом, а я брела к пекарю, несла ему потертый пенни в уплату за грубый пригоревший каравай, который вовсе не был моим караваем. Я замесила и принесла ему другой, но он отдал его кому-то еще, а мне достался тот, что похуже. Дома мама сварила пустую капустную похлебку, а остатки масла, на котором готовила, аккуратно собрала в лампу, чтобы на третий праздничный день у нас был свет. Мама трудилась, а сама все время кашляла. И снова налетел тот ледяной ветер из леса, пробрался в водосток и в каждую щелочку нашей обветшалой хибарки. Только мы зажгли лампу, как порыв ветра взял и задул ее. Тогда отец сказал: