Со своей стороны Ольга Леонидовна, хоть и насмешничала над поклонником и изводила его придирками, дорожила его привязанностью и постоянством. Поэтому в присутствии Хвостова старалась быть на высоте. И сейчас Ольга Леонидовна, войдя в квартиру, первым делом бросилась к зеркалу. Все остальное может подождать, но вот капельки испарины над верхней губой и съеденная помада — вещи абсолютно недопустимые. Сидя перед большим зеркалом из карельской березы и промокая мягкой пуховкой лицо, Ольга Леонидовна хорошо поставленным голосом обратилась сама к себе:

— «Люди, львы, орлы и куропатки…» Куропатки…

Тут у нее вдруг сел голос, и уже вполне буднично она произнесла:

— Надо Наташу попросить купить курицу… Бульон, белое мясо и немного овощей. Мой обычный обед в день спектакля.

Время, проводимое у зеркала, было временем прошлого. Ольга Леонидовна вспоминала, как перед началом спектакля у нее холодели руки, в ушах стоял шум, от волнения как будто кошачья лапа в груди скреблась, и что-то гнало ее с места на место. В эти моменты Ольга Леонидовна готова была всё и всех послать к черту, смыть грим и сбежать домой. Она ненавидела себя, театр, сцену, зрителей за то, что так зависела от них в этот момент. Но после третьего звонка… После третьего звонка уже они, зрители, зависели от нее, от Самариной Ольги Леонидовны — легенды московской сцены. Захочет она — будут смеяться, захочет — будут плакать. Комедию сделает трагедией, а трагедию сыграет так, что зал корчится от смеха… О эта абсолютная власть сцены, единственная власть, которая не разрушает ни самодержца, ни подданных!

На сцене ей было хорошо и уютно, словно она вернулась домой и надела свою любимую одежду. Иногда она напоминала себе мальчишку, который мастерски научился ездить на велосипеде, — он и без рук может, и назад, и вперед, и по кочкам. И подрезать кого-нибудь… За последнее ее особенно не любили коллеги. Иногда она, ради озорства или из вредности, начинала на сцене импровизировать и с удовольствием смотрела, как партнер корчился в судорогах… Но все-таки она была человеком не злым, а потому подобными вещами не злоупотребляла.

Из театра Ольга Леонидовна ушла в одночасье, без долгих раздумий. Это случилось в тот день, когда она на вечернем спектакле во время весьма драматической паузы, предусмотренной сюжетом, услышала с галерки звон бокалов. По всей вероятности, глупая молодежь при больших деньгах решила совместить приятное с забавным. Дав смотрительнице тысячу рублей, они пронесли в зал бутылку вина и смотрели спектакль, потягивая кислый рислинг. В те годы в театральных буфетах можно было еще купить только паленый коньяк «Аист». Ольга Леонидовна написала заявление, которое передала в дирекцию театра через свою подругу. Ее уговаривали вернуться, приезжали с извинениями, но она была непреклонна. В этом принципиально строгом поступке проявилась, как ни странно, ее гибкость. Ей не хотелось служить Мельпомене во что бы то ни стало. Происходящее в театрах ей не нравилось — это относилось и к репертуару, и к тому, как вели себя зрители и как вели себя режиссеры и актеры. Она предпочла сохранить в душе тот театр и того зрителя, которых когда-то знала, да и самой не хотелось превращаться в обиженную и теряющую власть над залом примадонну. После ухода она немного снималась на телевидении. Потом отметила еще один юбилей, подведя неутешительные итоги. Сниматься ее почти не приглашали, работы в театре не было, в спектакли, куда ее звали, она не шла. «Это даже не бижутерия. Это — хлам» — таково было ее мнение о новейшей драматургии. Но работы хотелось, поэтому она изредка участвовала в антрепризе и в небольших концертах. Да и заработок был нелишним. Тоска по сцене, как ей казалась, ушла в прошлое. Она помнила запах кулис, но не скучала по нему. Единственное, о чем она жалела, что не попробовала себя в острых комических или характерных ролях.

«Вы потрясающе красивы. Вам нужно играть!» — закатывали глаза знакомые режиссеры. Но ролей не давали и в свои проекты не приглашали. Возраст. Всему причиной стал возраст, к которому так безжалостно относятся те, которых этот возраст пока не коснулся. «Моя жизнь в театре удалась, я сыграла все, о чем может мечтать актриса. Но точку я не поставила. Отчего и почему у меня такое чувство?» — думала она, сидя перед зеркалом.

Пока мысли Ольги Леонидовны бродили в прошлом, она успевала пройтись пуховкой по белому, с высокими скулами лицу, подкрасить свои немного припухшые глаза и превратить изогнутые в чуть капризной улыбке губы в алый цветок. Обычно в этот момент раздавался звонок в дверь.

Владимир Иванович держал большой сверток, с одной стороны которого торчал хвост ананаса, с другой — веревочка от батона сухой колбасы. Также у него в руках был пакет, в котором явственно проглядывали дары моря — чей-то скользкий плавник и выпученный глаз на плоской морде:

— Ольга Леонидовна, дорогая, почему у вас не заперта дверь? Так неосторожно в наши дни! Здравствуйте, здравствуйте, роскошная вы моя!

Ритуал целования руки обычно затягивался. Наконец Ольга Леонидовна теряла терпение и выдергивала руку с розовым маникюром и большим янтарным кольцом на пухлом пальце.

— Будет вам, Владимир! Вы этак кольцо проглотите, а где я такое сейчас найду? Да и вас лечить — в копеечку станет. А главное, и не вылечат. Эскулапы нынешние даже клизмы поставить не смогут. А дверь Наталья не закрыла! И это уже не впервой. Ума не приложу, что с ней делать! Надо замуж выдать, тогда память к ней и вернется! Вы бы ей жениха нашли в вашем департаменте. Или вон, за Вячеслава, шофера вашего, замуж выдадим ее.

— А куда она так рано отправилась?

— За вечными ценностями…

— За книгами? В библиотеку?

— За солью и спичками! В бакалею!

— Что за необходимость?!

— Ах, не спрашивайте вы меня, она с утра что-то говорила, я не разобрала!

— Если б знал, и соль купил, а то я вам всяких глупостей привез.

Владимир Иванович развернул один из пакетов, и взору Ольги Леонидовны предстал натюрморт, достойный голландских живописцев, так любящих изображать деликатесы. Ольга Леонидовна закатила глаза:

— Опять «ананасы в шампанском»?! Когда вы покончите с гусарством? Хотя, не скрою, мне приятно, что вы меня балуете.

Владимир Иванович, радостно ожидавший услышать нечто подобное, уселся в глубокое кресло, закинул ногу на ногу и, обведя взглядом комнату, отвечал:

— Вы не представляете, какое удовольствие я от этого получаю. Как все-таки у вас славно в доме! Уютно! Вещей много, и на первый взгляд может показаться, что тесно. Ан нет, не тесно, удобно и ладно — все под рукой.

— Вы правы, друг мой, я этот теперешний минимализм терпеть не могу. Добро бы что-то новое придумали, а то взяли из светлых шестидесятых прямые и острые углы, ромбы, квадраты, трапеции и выдают это за новость. А я так считаю: минимализм этот абсолютно не терпит человека. Минимализм сам по себе, человек сам по себе. На этих странных плоских диванах и креслах сидеть не хочется, поскольку неудобно, на эти столики поставить ничего нельзя. Сидеть нельзя, стоять негде…

— Оленька, дорогая, какой у вас голос, какие интонации… Столько в них роскоши и силы!..

— Будет вам… Это я уже слышала…

Это была тактическая ошибка, но вполне возможно, она была допущена намеренно. Хвостов вскинулся и с подозрением уставился на Самарину:

— Уж не Кадкин ли вам это говорил?!

— Да что вам этот Кадкин? Он стар как черт! Вы знаете, сколько ему лет? Он, между прочим…

Спохватившись, Ольга Леонидовна совсем по-театральному повела плечом и попыталась спасти положение слегка капризной интонацией:

— Ну, это совершенно не важно, друг мой, вас совершенно не интересую я. Чуть что, сразу Кадкин!..

Кадкин Ефим Леонидович был извечным соперником Хвостова. Даже теперь, когда Кадкин обзавелся двумя слуховыми аппаратами и манерой громко говорить и общаться с Ольгой Леонидовной исключительно по телефону только с двух до трех (в это время он мог почти что кричать в трубку, не опасаясь побеспокоить своих домашних), даже теперь Владимир Иванович спокойно слышать имя соперника не мог. А потому, не обратив внимания на капризный тон Самариной, обиженно оттопырив нижнюю губу, Хвостов проговорил:

— Справедливости ради надо…

Ольга Леонидовна поняла, что еще чуть-чуть, и пламя ревности погасить будет нельзя, а потому она сурово посмотрела на друга и, слегка повысив голос, произнесла:

— Справедливости ради помолчите! Иначе опять мы с вами не будем разговаривать неделю, и вам придется тайком подкладывать гостинцы в мой почтовый ящик! Тонкая душевная организации моей Натальи такого больше не выдержит! Она думала, что у нее завелся поклонник, и пропадала целыми днями на лестничной клетке в надежде его увидеть. А весь подъезд судачил, что я ее не пускаю домой…

Владимир Иванович отступил, но продолжал дуться:

— Ну все, все. Не сердитесь, душа моя… Так почему вы лишаете меня…

— Я никого ничего не лишаю. Я предлагаю попить чаю…

— С удовольствием, чай — это намного лучше, чем ругаться… Из-за Кадкина…

— Вот и не ругайтесь.