— Ну нельзя же так!

— Что нельзя?

— Нельзя так строить часы, которые должны идти тысячи лет!

— А почему?

— Взять хоть цепи! Звенья, шарниры, втулки — всё это места, где что-нибудь может сломаться, износиться, испачкаться, заржаветь… о чём думали те, кто это проектировал?

— Они думали, что здесь всегда будет много инаков, способных поддерживать механизм, — ответил я. — Но я понял, о чём ты. Некоторые другие миллениумные часы больше похожи на то, что тебе представилось: могут идти тысячелетиями без всякого ремонта. Всё зависит от того, что хотели сказать их создатели.

Это дало ей обильную пищу для размышлений, и некоторое время мы поднимались молча. Теперь я шёл первым и показывал дорогу: мы петляли по площадкам и лесенкам, устроенным, чтобы подлезть к разным частям механизма. Корд готова была бесконечно разбираться в устройстве часов. Я заскучал и подумал, что в трапезной уже начал и раздавать еду. Потом я сообразил, что в аперт всегда могу выйти в экстрамурос и попросить у добрых людей чизбург. Корд, привыкшая, что есть можно в любое время, ничуть не боялась пропустить обед.

Она смотрела, как толкают друг друга причудливо выточенные рычажки.

— Похоже на ту деталь, которую я сегодня делала для Самманна.

Я поднял руки и взмолился:

— Не говори мне, как его зовут… и вообще ничего о нём не говори.

— Почему вам нельзя говорить с ита? — с внезапной досадой спросила она. — Глупость какая-то. Среди них попадаются очень умные.

Вчера я бы рассмеялся, услышав из уст экса такое уверенное суждение об уме кого-нибудь из обитателей матика — пусть даже ита. Но Корд — не просто экс. Она — моя сестра. У нас с ней куча общих генетических цепочек, и врождённого ума у неё столько же, сколько у меня. У фраа не может быть детей: нам добавляют в пищу особое вещество, вызывающее мужское бесплодие, чтобы наши сууры не беременели и в матиках не вывелся более умный биологический вид. Генетически мы все из одной кастрюли.

— Это что-то вроде гигиены, — сказал я.

— Вы считаете, что ита грязные?

— Гигиена борется не с грязью, а с вредными микроорганизмами. Её цель — препятствовать распространению опасных генетических цепочек. Мы не считаем ита грязными в том смысле, что они не моются. Однако они по сути своих занятий имеют дело с информацией из самых разных источников, в которых можно подцепить что угодно.

— А зачем это всё? В чём смысл? Кто придумал эти дурацкие правила? Чего вы боитесь?

Корд говорила в полный голос. Будь мы в трапезной, я бы сейчас втянул голову в плечи, но здесь, среди глухонемых механизмов, наш разговор был мне даже приятен. Пока мы лезли дальше, я подбирал объяснение, которое она сможет воспринять. Самая интересная часть механизма — та, которая управляла циферблатами, — осталась внизу. Выше были только двенадцать вертикальных валов, уходящих через дыры в своде к тому, что находилось на звездокруге: полярным осям телескопов и зенитному синхронизатору, который каждый день (по крайней мере каждый погожий день) в полдень немного поправлял ход часов. Остаток пути нам предстояло проделать по винтовой лестнице, вьющейся вокруг самого большого вала — того, что поворачивал огромный телескоп светителей Митры и Милакса.

— Та большая машина, которой ты режешь металл…

— Она называется «пятикоординатная электроразрядная установка».

— Я заметил, что у неё есть рукоятки. Закончив работу, ты ими поворачивала столик. Наверняка ты можешь с их помощью вырезать детали?

Корд пожала плечами.

— Да, очень простые.

— Но когда ты отпускаешь рукоятки и передаёшь управление синтаксическому аппарату, машина обретает большие возможности?

— Не то слово! Машина, управляемая синапом, может вырезать практически любую форму.

Корд вытащила из бокового кармана часы и помахала цепочкой из серебристых бесшовных звеньев.

— Это моя работа на звание мастера. Я вырезала её из цельного титанового стержня.

Я потрогал цепочку. На ощупь она была как струйка ледяной воды.

— Так вот, синапы точно так же увеличивают возможности других инструментов. Например, инструментов для чтения и писания генетических цепочек. Для видоизменения протеинов. Для программирования нуклеосинтеза.

— Я не знаю, что это такое.

— Потому что никто таким больше не занимается.

— А ты тогда откуда знаешь?

— Мы всё это изучаем — абстрактно, — когда нам рассказывают историю Первого и Второго разорений.

— Ну, про них я тоже впервые слышу, так что давай переходи к сути.

Мы как раз добрались до верхней площадки. Я толкнул дверь, и мы, щурясь от яркого света, вышли на звездокруг. В последней фразе Корд я уловил лёгкое недовольство, а по разговорам Ороло с мастерами помнил, как раздражала их наша манера подводить к ответу исподволь, а не отвечать в лоб. Поэтому я на время придержал язык и дал Корд оглядеться.

Мы стояли на крыше президия — огромном каменном диске, опирающемся на свод. Середина его была слегка приподнята для стока дождевой воды. Пол украшали резные и мозаичные космографические символы и кривые. Менгиры по периметру отмечали места восхода и захода некоторых небесных тел в разное время годового цикла. Внутри круга располагалось несколько сооружений. Точно посередине стоял пинакль, обвитый двойной спиралью внешних лестниц. Его вершина была наивысшей точкой собора.

Самыми массивными были парные купола большого телескопа. Рядом располагались купола поменьше, лаборатория без окон, где мы работали с фотомнемоническими табулами, и отапливаемый придел, где Ороло занимался теорикой и учил фидов. Туда я и повёл Корд. Мы прошли через две окованные железом двери (здесь, на высоте, часто дули сильные ветры) и оказались в маленькой тихой комнатке. Арки, круглые витражи — такое впечатление, что мы попали в Древнюю матическую эпоху. На столе, там, где я её и оставил, лежала фотомнемоническая табула, которую мне дал Ороло, — диск размером в две моих ладони и в три пальца толщиной, сделанный из тёмного стеклянистого вещества. В его глубине пряталось изображение туманности светителя Танкреда, почти неразличимое в ярком свете из окна. Я отодвинул диск в тень, и туманность проступила чётче.

— Первый раз вижу такую толстую фототипию, — сказала Корд. — Это какая-то древняя технология?

— Гораздо лучше. Фототипия запечатлевает одно мгновение — в ней нет временного измерения. Видишь: кажется, что изображение почти на поверхности.

— Ага.

Я приложил палец к ободу табулы и повёл им вниз. Изображение ушло в стекло вслед за моим пальцем. Туманность при этом уменьшалась, а неподвижные звёзды оставались на своих местах. Когда мой палец дошёл до самого низа, туманность сжалась в одну очень яркую звезду.

— В нижнем слое табулы мы видим звезду Танкреда в ту самую ночь, когда она взорвалась, в четыреста девяностом году. Практически в то мгновение, когда свет проник в нашу атмосферу, светитель Танкред поднял глаза к небу и увидел сверхновую. Он побежал к большому телескопу своего концента, вложил в него точно такую же фотомнемоническую табулу и навёл трубу на звезду. С тех пор табула лежала там, записывая взрыв каждую ясную ночь, пока в две тысячи девятьсот девяносто девятом году её не вынули, чтобы снять копии для тысячелетников.

— Я всё время вижу такие в фантастических спилях, — сказала Корд, — но не знала, что это взрывы. — Она несколько раз провела пальцем по краю табулы, двигая изображение на тысячу лет в секунду. — Но тут это видно яснее ясного.

— У табулы есть множество других возможностей. — Я показал, как увеличить картинку до пределов разрешения.

До Корд наконец дошло, к чему я клоню.

— В этой штуке, — сказала она, указывая на табулу, — должен быть какой-то синап.

— Да. Поэтому она гораздо лучше фототипии — как твоя пятикоординатная установка становится лучше благодаря своим мозгам.

— Разве это не против вашего канона?

— Некоторые праксисы нам разрешили оставить. Скажем, новоматерию в наших стлах и хордах или вот такие табулы.

— Когда? Когда были приняты эти решения?

— На конвоксах после Первого и Второго разорения, — сказал я. — Понимаешь, хоть эпоха Праксиса и закончилась, конценты дважды набирали большую силу, соединив изобретённые их синтаксическими группами процессоры с другими инструментами — в одном случае для создания новоматерии, в другом — для манипуляций с цепочками. Это напомнило людям об Ужасных событиях и привело к Первому и Второму разорению. Наши правила насчёт ита и того, какие праксисы можно использовать, а какие — нет, составлены в те времена.

Для Корд всё услышанное было слишком абстрактно, но внезапно она ухватила суть, и её глаза расширились.

— Ты об инкантерах?

По идиотскому, бессознательному рефлексу я взглянул в окно на милленарский матик — он стоял на утёсе вровень с башней, но его закрывала древняя крепостная стена. Корд правильно истолковала мой взгляд. Хуже того — она этого и ждала.

— Миф об инкантерах восходит к эпохе, предшествовавшей Третьему разорению, — сказал я.

— И о тех, с кем они воевали… забыла, как называются…

— Риторы.

— Ах да. Так в чём, собственно, разница?

Корд смотрела на меня с наивным любопытством, накручивая на палец часовую цепочку. Я не мог отплатить ей той же монетой: показать, какие глупые вопросы она задаёт.

— Ну, если ты смотришь такого рода спили, то знаешь про них больше меня, — сказал я. — Мне как-то попалась такая бойкая формулировка: мол, риторы умели менять прошлое и делали это с удовольствием; инкантеры могли изменять будущее, но прибегали к своему умению крайне неохотно.

Корд кивнула, как будто это и впрямь объяснение, а не чушь собачья.

— Им приходилось менять будущее в ответ на действия риторов.

Я пожал плечами.

— Опять-таки всё зависит от того, какая фантастика тебе нравится.

— Но те, кто там, инкантеры? — сказала Корд, глядя на утёс.

Мне стало совсем кисло, поэтому я снова вывел её на площадку, но там Корд опять повернулась к милленарскому матику. Я наконец понял, что она просто хочет себя успокоить. Увериться, что странные люди, живущие на утёсе над её городом, не опасны. И здесь я был рад ей помочь, тем более что потом она может успокоить других. В том-то и цель аперта — рассеивать предрассудки и сглаживать острые углы.

Однако врать Корд я тоже не мог.

— Наши тысячники — особая история, — сказал я. — В других матиках, например, в том, где живу я, смешаны разные ордена. Там, на утёсе, все принадлежат к одному ордену — эдхарианскому. То есть все они — последователи светителя Халикаарна. В тех сказках, о которых ты говоришь, они были бы инкантерами.

Видимо, мне удалось полностью удовлетворить её любопытство насчёт инкантеров и риторов. Мы продолжили экскурсию по звездокругу, хоть мне и пришлось сделать крюк, чтобы не пройти близко от ита, который вышел из подсобки, неся на плече моток красного провода. Корд это заметила.

— А зачем вообще держать здесь ита, если вы их избегаете? Не проще ли отправить их куда подальше?

— Они обслуживают некоторые части часового механизма…

— Невелика хитрость! Тут бы и я справилась.

— Ну… сказать по правде, мы сами задаём себе этот вопрос.

— Воображаю! И наверняка у вас есть на него двенадцать разных ответов.

— Есть устойчивое мнение, что они шпионят за нами по указке мирских властей.

— И поэтому вы их не любите.

— Да.

— А почему вы думаете, что они за вами шпионят?

— Из-за воко. Это актал, когда фраа или сууру вызывают из матика, чтобы сделать что-то праксическое для бонз. Больше мы их не видим.

— Они просто исчезают?

— Мы поём некий анафем — песнь прощания и скорби, — потом смотрим, как этот человек выходит из собора и садится на лошадь или в геликоптер. Да, «исчезают» — правильное слово.

— И при чём здесь ита?

— Скажем, мирской власти нужно победить какую-нибудь болезнь. Откуда известно, какой инак в каком конценте этой болезнью занимается?

Корд обдумывала мои слова, пока мы поднимались по винтовой лестнице на пинакль. Каждая ступенька представляла собой каменную плиту, выступающую из стены: смелая конструкция, требующая определённой смелости оттого, кто по ней взбирается, потому что перил не было.

— Выходит, властям это очень выгодно, — заметила Корд. — А вы не думаете, что страшилки про Ужасные события и про инкантеров — просто палка, которую власти держат наготове, чтобы вы их слушались?

— Это допущение светительницы Патагар. Оно восходит к двадцать девятому веку, — сказал я.

Корд фыркнула.

— Ладно, рассказывай. Что сталось со светительницей Патагар?

— Ничего особенного. Она жила себе и жила, потом основала свой орден. Его капитулы и сейчас где-то есть.

— С тобой невозможно говорить. Всякая идея, которую способны измыслить мои слабенькие мозги, оказывается затасканным утверждением какого-нибудь великого светителя, жившего две тысячи лет назад.

— Я не хочу умничать, но вообще-то это утверждение светительницы Лоры и восходит к шестнадцатому веку.

Она засмеялась.

— Правда?

— Правда.

— Буквально две тысячи лет назад какая-то светительница высказала мысль…

— Что все мысли, какие может выдумать человеческий ум, уже выдуманы. Это очень важная мысль.

— Погоди, а разве мысль светительницы Лоры не была новой?

— Согласно ортодоксальным палеолоритам это была Последняя мысль.

— А. Ладно, тогда я должна спросить…

— Что мы все делаем здесь все эти две тысячи сто лет?

— Ну, если совсем грубо, то да.

— Не все согласны с утверждением светительницы Лоры. Лоритов вообще принято ненавидеть. Лору называют вытащенным из нафталина мистагогом, а то и похлеще. Но хорошо, что лориты есть.

— Почему?

— Как только кто-нибудь придумывает мысль, которую считает новой, лориты пикируют, как коршуны, и пытаются доказать, что ей на самом деле пять тысяч лет. И, как правило, доказывают. Это досадно и унизительно, но по крайней мере люди не тратят времени на то, чтобы повторять уже пройденный путь. И чтобы справляться со своей задачей, лориты должны невероятно много знать.

— Значит, как я понимаю, ты не лорит.

— Да. Может быть, ты повеселишься, если я скажу, что после смерти Лоры её собственный фид пришёл к выводу: все её мысли предвосхитил философ-странник четырьмя тысячами лет раньше.

— Да, смешно, но разве это не доказывает, что Лора права? Я пытаюсь понять, раз так, что вас здесь держит?

— Идеи — вещь хорошая, даже если они не новые. Просто для того, чтобы освоить сложную теорику, надо учиться всю жизнь. Чтобы существующий запас идей жил, нужно… — я махнул рукой на концент внизу, — …всё это.

— То есть вы вроде садовника, который разводит редкие цветы. Здесь ваша теплица. Она должна существовать вечно, иначе цветы вымрут. Но вы никогда…

— …Мы очень редко выводим новый цветок, — признал я. — Впрочем, бывает, на кого-нибудь упадёт космический луч. Кстати, это напомнило мне, зачем я тебя сюда привёл.

— Ага. Что это? Я всю жизнь смотрю на эту пимпочку и думаю, что там наверху телескоп, в который смотрит старенький сморщенный фраа.

Мы выбрались на вершину «пимпочки» — пинакля. На крыше — каменной плите шириною в два моих роста — стояли два диковинных устройства и ни одного телескопа.

— Телескопы внизу, в тех куполах, — сказал я, — но ты могла и не узнать в них телескопы.

Я приготовился объяснить, как зеркала из новоматерии при помощи лазерных маяков прощупывают атмосферу на предмет флуктуаций плотности и меняют свою форму, чтобы скомпенсировать соответствующие искажения, и как они собирают свет и отбрасывают его на фотомнемоническую табулу. Однако Корд интереснее было разобраться в том, что перед ней. Одно из устройств представляло собой кварцевую призму, побольше моей головы, в руках у мраморного светителя. Призма была развёрнута к югу. Без моих объяснений Корд поняла, что свет входит в призму через одну грань, отражается от другой и через отверстие в полу попадает на металлическую конструкцию внизу.

— Я про такое слышала, — сказала Корд. — Эта штука каждый день в полдень синхронизирует часы, верно?

— Если нет облаков, — поправил я. — Но даже во время ядерной зимы, когда солнце может не проглядывать столетиями, часы сбиваются не сильно.


— А это что? — Корд указала на стеклянный купол размером с мой кулак. Он стоял на постаменте из резного камня, на той же высоте, что призма в руках у светителя. — Очевидно, какой-то телескоп, потому что я вижу щель для фотомнемонической табулы. — Она ткнула пальцем в отверстие под стеклом. — Но не похоже, что эту штуку можно поворачивать. Как вы её направляете?

— Она не поворачивается, и её не надо направлять, потому что это линза «рыбий глаз». Она видит всё небо. Мы называем её «Око Клесфиры».

— Клесфира — чудище из древней мифологии, которое могло смотреть во все стороны сразу.

— Ага.

— А зачем она нужна? Я думала, телескоп — чтобы рассмотреть что-то, а не видеть всё разом.

— Их расставили по всем звездокругам мира примерно во времена Большого кома, когда люди очень интересовались астероидами. Ты права, чтобы что-нибудь рассмотреть, такая линза не годится. Зато она отлично позволяет записывать траектории быстро движущихся предметов. Например, длинные полоски света от метеоритного роя. Изучая их, мы можем понять, какие камни падают с неба: откуда они, из чего состоят и насколько велики.

Впрочем, Око Клесфиры не слишком заинтересовало Корд, ведь в нём не было движущихся частей. Дальше подниматься было некуда, глубже вникать в космографию Корд явно не хотела. Она вытащила часы на струящейся цепочке и посмотрела время. Мне это показалось смешным, поскольку она стояла на вершине часов, о чём я и сказал. Корд не поняла юмора. Я предложил объяснить, как определять время по положению солнца относительно менгиров, но Корд ответила: «Давай только не сейчас».

Мы спустились. Она торопилась, нервничала из-за работы и каких-то других дел — всего того, чем постоянно забита голова у мирян. Только на лугу, когда впереди уже показались дневные ворота, она немножко успокоилась и начала мысленно перебирать наш разговор.

— Так что ты думаешь о допущении светительницы, как её там?

— Патагар? Что легенду об инкантерах придумали бонзы, чтобы нас шантажировать?

— Да, Патагар.

— Ну, загвоздка в том, что мирская власть меняется от эпохи к эпохе.

— В последнее время — каждый год, — заметила Корд, но я не понял, всерьёз она говорит или шутит.

— Трудно поверить, что она способна придерживаться одной и той же стратегии на протяжении четырёх тысячелетий, — сказал я. — С нашей точки зрения, она меняется так часто, что мы даже и не следим за ней, кроме как во время аперта. Считай это место зверинцем для людей, которым противно следить за мирской властью.

Наверное, это было сказано немного заносчиво. С каким-то вызовом, как будто Корд нападает, а я оправдываюсь. Мы простились в десятилетних воротах, и она пообещала на неделе заглянуть ещё.

По пути назад я думал о людях, с которыми разговаривал сегодня. Казалось бы, я меньше всех доволен своим положением, но стоило Джезри или Корд усомниться в правильности нашей системы, я тут же вставал на её защиту и начинал объяснять, чем она хороша. Нелепость, если так посмотреть.