Итак, мы оказались в центральном колодце собора. Отсюда, глядя вверх, мы видели на вдвое большую высоту, до самой крыши президия, на которой располагался звездокруг. Мы заняли свои места, угадываемые по ямкам со следами канифоли.

Открылась дверь в экране примаса и вышел человек в мантии более сложного покроя, чем наши, и пурпурного цвета — знак, что он иерарх. Видимо, примас был сегодня занят — тоже, наверное, готовился к аперту — и прислал вместо себя заместителя. Другие иерархи выступили следом за ним. Фраа Делрахонес, дефендор, сел по левую руку от кресла примаса, суура Трестана, инспектриса, по правую.

Пятнадцать фраа и суур в зелёных мантиях — три сопрано, три альта, три тенора, три баритона и три баса — вышли из-за унарского экрана. Сегодня был их черёд петь. Это значило, что нам скорее всего предстоит выслушать довольно слабое исполнение, хотя они и упражнялись в нём уже почти год.

Иерарх произнёс первые слова актала и перевёл рычаг в режим провенера.

Как сказали бы вам часы, если вы умеете их читать, сегодняшний день, как и два последующих, были ординарными. Не отмечалось никаких особых праздников, и литургия не посвящалась какой-то отдельной теме, а состояла из медленного, фрагментарного изложения истории того, как мы получили свои знания. В первую половину года рассказывалось о событиях до Реконструкции, во вторую — после. Сегодняшняя литургия повествовала о возникновении теорики конечных групп: как её родоначальника, светителя Блая, отбросили из матика, и как он до конца дней жил на холме в окружении пенов, почитавших его, как бога. Он даже убедил их отказаться от раданицы, в итоге они впали в угнетённое психическое состояние, убили светителя Блая и съели его печень из ложного убеждения, будто ею-то он и думал. Если вы живёте в конценте, то можете подробнее прочитать в хронике. Если нет, то знайте, что у нас таких историй ещё много, так что можно участвовать в провенере каждый день до конца жизни, и ни одну не услышать дважды.

Четыре колонны президия я уже упомянул. Точно посередине, по центральной оси собора, висела цепь с гирей. Цепь уходила так далеко ввысь, что таяла в пыльной дымке.

Гиря представляла собой металлическую глыбу, губчатую, как будто источенную червями: четырёхмиллиардолетний железоникелевый метеорит, состоящий из того же вещества, что и сердце Арба. За без малого двадцать четыре часа с прошлого провенера гиря опустилась совсем низко: мы почти могли достать до неё рукой. Она равномерно снижалась почти всё время, поскольку служила двигателем для часов, но на рассвете и на закате, когда должна была обеспечить энергией дневные ворота, падала так стремительно, что случайные наблюдатели, бывало, разбегались прочь.

На четырёх других цепях висели ещё четыре гири. Они были не так заметны, поскольку располагались не посередине, и почти не двигались. Они перемещались вдоль направляющих, закреплённых на четырёх колоннах президия. Каждая гиря имела правильную геометрическую форму: куб, октаэдр, додекаэдр и икосаэдр. Все были вытесаны из чёрного вулканического камня, добытого на склонах Экбы, и доставлены санными поездами через Северный полюс. Каждая немного поднималась всякий раз, как заводили часы. Куб падал раз в год, открывая годовые ворота, октаэдр — раз в десять лет, открывая десятилетние, так что оба сейчас были близки к своей наивысшей точке. Додекаэдр и икосаэдр открывали вековые и тысячелетние ворота соответственно. Первый был примерно на девяти десятых пути к вершине, второй примерно на семи десятых. Так что, просто глядя на них, можно было догадаться, что сейчас примерно 3689 год.

Гораздо выше, в верхней части хронобездны — огромного пространства между циферблатами, где сходились все часовые механизмы, — в герметически запечатанной каменной камере помещалась шестая гиря: серый металлический шар, который мог подниматься и опускаться по вертикальному винту. Благодаря этой гире часы продолжали тикать, пока мы их заводили. В остальное время она могла двинуться, только если метеорит коснётся пола — то есть если мы не справим ежедневный актал провенера. Тогда часы отключат почти всю свою машинерию, чтобы сберечь энергию, и продолжат работать в ждущем режиме за счёт медленного спуска шара, пока их не заведут снова. Такое случалось лишь во время разорений либо когда все инаки настолько тяжело болели, что некому было завести часы. Никто не знал, сколько они могут пробыть в ждущем режиме, но считалось, что порядка ста лет. Мы знали, что они продолжали работать после Третьего разорения, когда тысячелетники укрылись на своём утёсе, а остальной концент на семь десятилетий совершенно обезлюдел.

Все цепи уходили в хронобездну, где были намотаны на шестерни валов, находящихся в сцеплении с зубчатыми передачами и регуляторами, которые периодически осматривали и смазывали ита. Главная приводная цепь, на которой висел метеорит, соединялась с передаточным механизмом, искусно спрятанным в колоннах президия и уходящим в сводчатый подвал у нас под ногами. Единственным, что видели из него не-ита, была приземистая ступица в центре алтаря, похожая на круглый жертвенник. На высоте плеча от неё, как спицы, отходили восьмифутовые рукояти. В положенный момент службы Джезри, Арсибальт, Лио и я подошли и взялись за рукояти. На определённом такте анафема мы налегли каждый на свою, как матросы, выбирающие якорную цепь с помощью шпиля. Однако ничто не сдвинулось, кроме моей правой ноги, которая заскользила по полу и проехала несколько дюймов. Не в наших силах было преодолеть трение покоя множества шестерён между нами и валом сотнями футов выше. Когда они начнут крутиться, наших общих усилий хватит, чтобы поддерживать их ход, но, чтобы система стронулась, нужен был сильный толчок (если бы мы выбрали грубую силу) либо (если действовать с умом) лёгкая встряска — незначительная вибрация. Разные праксисы позволяют решить задачу по-разному. Мы в конценте светителя Эдхара делали это с помощью голоса.

В древности, когда на чёрных камнях Экбы ещё стояли мраморные колонны Орифенского храма, все теоры мира перед полуднем собирались под огромным куполом. Их предводитель (сперва сам Адрахонес, затем Диакс или другой фид первосветителя) вставал на аналемму и ждал, пока его коснётся луч света из окулюса — окна в вершине купола. Это главное событие дня отмечалось исполнением анафема Нашей Матери Гилее, принесшей нам свет своего отца Кноуса. Когда Орифена погибла, а уцелевшие теоры пустились в странствия, актал пришёл в забвение. Много позже светительница Картазия положила его в основу литургии, совершавшейся на протяжении всей Древней матической эпохи. Во время от Рассеяния и Нового периклиния до последовавшей эпохи Праксиса он был вновь забыт, а после Ужасных событий и Реконструкции возрождён в новой форме, связанной с заводкой часов.

Анафем Гилее теперь существовал в тысячах версий, поскольку каждый инак-композитор хоть раз попробовал в нём свои силы. У всех были одни слова и одна структура, однако они различались, как облака на небе. В самых древних — монофонических — каждый голос длил только одну ноту. Мы в Эдхаре исполняли полифоническую версию: каждый голос выводил свою тему, и все они сплетались гармонически. Однолетки в зелёных мантиях вели свои партии: остальные голоса звучали из-за экранов. По традиции самые низкие ноты тянули тысячелетники. Поговаривали, будто у них есть особые упражнения для голосовых связок, и я в это верил; во всяком случае, никто в нашем матике не мог брать ноты, которые доносились из нефа милленариев.

Анафем начался просто, затем достиг сложности, практически выходящей за грань восприятия. Когда у нас был орган, для исполнения анафема требовались четыре органиста, каждый играл обеими руками и обеими ногами. В древнем актале эта часть изображала хаос несистематической мысли до Кноуса. Композитор передал его почти слишком хорошо: ухо едва вычленяло отдельные голоса. Потом, примерно как если смотришь на непонятную геометрическую фигуру, и вдруг чуть-чуть повернёшь и грани, ребра и вершины разом обретут смысл, все голоса постепенно слились в одну чистую ноту, которая отдавалась в световом колодце наших часов и заставляла всё вибрировать в резонанс. То ли по счастливой случайности, то ли благодаря хитростям праксиса, вибрации как раз хватило, чтобы привести ось в движение. Лио, Арсибальт, Джезри и я знали, что это произойдёт, и всё равно чуть не упали, когда ступица повернулась. Миг спустя, когда кончился холостой ход передаточного механизма, метеорит у нас над головами пополз вверх. Через двенадцать тактов нам на головы с высоты сотен футов должны были посыпаться скопившиеся за сутки пыль и помёт летучих мышей.

В древней литургии этот момент символизировал свет, озаривший сознание Кноуса. Единая мелодия разделилась на две соперничающие: одна изображала Гилею, другая Деату, дочерей Кноуса. Мы в ритме анафема двигались ровным шагом, вращая втулку против часовой стрелки. Метеорит поднимался со скоростью два дюйма в секунду; до того мига, когда он достигнет наивысшей точки, оставалось минут двадцать. В то же время барабаны, на которые были намотаны четыре другие цепи, тоже начали поворачиваться, только гораздо медленнее. Куб за время актала поднимался примерно на фут, октаэдр — примерно на дюйм и так далее. А высоко под потолком шар медленно опускался, чтобы часы шли, пока мы их заводим.

Я должен оговорить, что часам — даже огромным — на двадцать четыре часа не нужно столько энергии, сколько мы в них вкладывали! Почти вся она предназначалась для дополнительных устройств — звонниц, ворот, Большого планетария у дневных ворот, малых планетариев и телескопов звездокруга.

Ничего этого не было у меня в голове, когда я круг за кругом толкал свою рукоять. Да, в первые несколько минут я припомнил основные сведения о часах, пытаясь представить, как бы объяснил это всё мастеру Флеку, если бы тот стоял рядом и задал мне вопрос. Но к тому времени, как мы вошли в ритм, сердце начало тяжело стучать, а по носу потёк пот, я забыл о мастере Флеке. Однолетки пели вполне сносно — не так плохо, чтобы это обращало на себя внимание. Минуты две я размышлял о светителе Блае, потом всё больше о своем месте в жизни. Эгоистично думать о себе во время актала, однако непрошеные мысли труднее всего прогнать. Возможно, вы сочтёте, что я зря про такое рассказываю. Что я подаю дурной пример другим фидам, которые могут когда-нибудь вытащить из ниши мою рукопись. И всё же мои тогдашние мысли — часть этой истории.

Заводя часы в тот день, я воображал, что будет, если забраться на карниз дефендората и прыгнуть вниз.

Если вам непонятно, как можно такое думать, вы, наверное, не инак. Гены растений, которые вы употребляете в пищу, содержат цепочки хорошина или чего посильнее. Вас никогда не посещает уныние, а если и посещает, вы легко можете его прогнать.

Я не мог. И я устал жить с такими мыслями. Было два способа избавиться от них навсегда. Первый: выйти через неделю из десятилетних ворот, вернуться в биологическую семью (если она меня примет) и есть то же, что мои родственники. Для второго надо было подняться по лестнице, уходящей вверх от нашего угла собора.

***************
...

Мистагог. 1. (раннесреднеорт.) Теор, сосредоточивший своё внимание на нерешённых задачах, особенно приобщающий к ним фидов. 2. (позднесреднеорт.) Представитель сувины, доминировавшей в матиках с минус двадцатого века до эпохи Пробуждения. Эта сувина утверждала, что больше никаких теорических задач нельзя разрешить, препятствовала теорическим исследованиям, закрывала библиотеки, возвела в ранг культа загадки и парадоксы. 3. (орт. эпохи Праксиса и позже) Бранное слово для лица, напоминающего М. во 2-м значении.

«Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

— Умирают ли люди от голода? Или болеют от ожирения?

Мастер Кин почесал бороду и задумался.

— Вы о пенах, да?

Фраа Ороло пожал плечами.

Мастеру Кину стало смешно. В отличие от мастера Флека он не стеснялся смеяться в голос.

— Да вроде как и то, и то, — признал он после недолгой паузы.

— Отлично, — произнёс фраа Ороло тоном, означавшим: «ну наконец-то мы стронулись с места», и посмотрел на меня, записываю ли я.


После беседы с Флеком я спросил фраа Ороло:

— Па, чего ради ты вытащил пятивековой давности опросник? Ведь бред же!

— Это восьмивековой давности копия одиннадцативекового опросника, — поправил он.

— Ладно бы ты был столетник! Но разве может всё так измениться за какие-то десять лет?

Фраа Ороло ответил, что с Реконструкции было сорок восемь случаев, когда за десять лет происходили кардинальные перемены. Два из них закончились разорениями. Однако десять лет — довольно большой срок; люди в экстрамуросе, занятые повседневными делами, могут и не заметить перемен. Поэтому деценарий, читающий мастеру одиннадцативековой опросник, может оказать услугу экстрамуросу (если там кто-нибудь прислушается). Это отчасти объясняет, почему мирская власть нас не только терпит, но и защищает (когда защищает).

— Человек, который каждый вечер, бреясь, видит родинку у себя на лбу, может и не заметить, что она изменилась. Врач, осматривающий его раз в год, легко диагностирует рак.

— Прекрасно, — сказал я. — Но тебя никогда прежде не заботила мирская власть. Так в чём истинная причина?

Ороло сделал удивленное лицо, потом, поняв, что я не отстану, пожал плечами.

— Это рутинная проверка на предмет РПСО.

— РПСО?

— Разрыв причинно-следственных областей.

Стало ясно, что Ороло меня дразнит. Но иногда он делает это не просто так.

Поправка: он ничего не делает просто так. Бывает, что я даже понимаю, куда он клонит. Поэтому я подпёр голову руками и сказал:

— Ладно. Открывай шлюзы.

— Причинно-следственная область — это просто набор вещей, объединённых причинно-следственными связями.

— Но разве не все вещи во вселенной так связаны?

— Зависит от расположения их световых конусов. Мы не можем влиять на своё прошлое. Некоторые предметы так далеко, что просто не могут сколько-нибудь существенно нас затрагивать.

— И всё же нельзя провести чёткие границы между причинно-следственными областями.

— В общем случае нельзя. Но ты куда теснее причинно связан со мной, чем с инопланетянином в далёкой галактике. С определённой степенью точности можно сказать, что мы принадлежим к одной области, а инопланетянин — к другой.

— Ладно, — сказал я. — А какая степень точности устраивает тебя, па Ороло?

— Весь смысл замкнутого матика в том, чтобы свести причинные отношения с экстрамуросом к минимуму, верно?

— Социальные, да. Культурные, да. И даже экологические. Однако мы дышим с ними одним воздухом, у нас за стеной грохочут их мобы — на чисто теорическом уровне никакого причинного разделения нет!

Ороло как будто меня не слышал.

— Если существует вселенная, совершенно изолированная от нашей — никаких причинных связей между вселенными А и Б, — одинаково ли течёт в них время?

Я задумался, потом ответил:

— Вопрос бессмысленный.

— Забавно. А на мой взгляд, вполне осмысленный, — сказал Ороло немного сердито.

— Ладно. Это зависит от того, как измерять время.

Он ждал.

— Зависит от того, что такое время! — Несколько минут я перебирал возможные пути к объяснению, но все они заводили в тупик.

— Ладно, — сдался я наконец. — Догадываюсь, что надо применить весы. Если у меня нет серьезных доводов в пользу какого-либо из ответов, я должен выбрать более простой. И самый простой ответ: во вселенных А и Б время течёт независимо.

— Потому что это разные причинно-следственные области.

— Да.

Ороло сказал:

— Что, если две вселенные — каждая такая же большая, сложная и древняя, как наша, полностью обособлены, но из А в Б как-то попал один протон. Довольно ли этого, чтобы на веки вечные обеспечить полное сцепление времени А с временем Б?

Я вздохнул, как всегда, когда попадался в расставленный Ороло капкан.

— Или, — продолжал он, — возможна пробуксовка времени — разрыв между причинно-следственными областями?

— Итак, возвращаясь к твоей беседе с мастером Флеком. Ты хочешь меня убедить, будто проверял, не прошла ли по ту сторону тысяча лет за наши десять?!

— А почему бы и не проверить? — Тут у него стало такое лицо, будто он хочет что-то сказать. Хитроватое. Я не стал дожидаться и спросил сам:

— О. Это как-то связанно с твоими россказнями про бродячий десятитысячелетний матик?

Когда мы были совсем юными фидами, Ороло как-то поведал, будто прочёл в хронике такую историю: однажды где-то в земле открылись ворота, вышел инак и объявил себя десятитысячелетником, отмечающим аперт. Это было смешно, потому что иначество в нынешней форме существовало (на тот момент) три тысячи шестьсот восемьдесят два года. Мы решили, что Ороло рассказал свою байку с единственной целью: проверить, слушаем ли мы урок. Однако, возможно, он подводил нас к чему-то более глубокому.

— За десять тысяч лет, если взяться, можно многое успеть, — заметил Ороло. — Что, если ты нашёл способ разорвать всякую причинную связь с экстрамуросом?

— Но это, прости, полная чушь! Ты их чуть ли не в инкантеры записал.

— И всё же, в таком случае матик становится обособленной вселенной и время в нём больше не синхронизировано с остальным миром. И тогда возможен разрыв причинно-следственных областей…

— Отличный мысленный эксперимент. Я понял. Спасибо за кальк. Только скажи: ты ведь на самом деле не ждёшь увидеть признаки РПСО, когда ворота откроются?

— К тому, чего не ждёшь, — отвечал он, — надо быть особенно внимательным.


— Есть ли в ваших вигвамах, шатрах, небоскрёбах или в чём там вы живёте…

— По большей части в трейлерах без колёс, — сказал мастер Кин.

— Отлично. Есть ли в них вещи, которые умеют думать, хоть и не люди?

— Когда-то были, потом они перестали работать и мы их выкинули.

— Умеешь ли ты читать? Именно читать, а не просто разбирать логотипы.

— Ими больше не пользуются, — сказал Кин. — Вы ведь про значки? Не стирать в отбеливателе и всё такое? Ну, на трусах.

— У нас нет трусов. И отбеливателей. Только стла, хорда и сфера. — Фраа Ороло похлопал рукой по ткани у себя на голове, верёвке у себя на поясе и шару у себя под задом. Убогая шутка на наш счет, призванная успокоить мастера Кина.

Кин встал и тряхнул плечами, сбрасывая куртку. Тело у него было худощавое, но жилистое от работы. Он развернул куртку изнанкой к Ороло и показал пришитые под воротом ярлыки. Я узнал фирменную эмблему, которую последний раз видел десять лет назад, только её с тех пор упростили. Под ней шла полоска из движущихся картинок.

— Кинаграммы. Они вытеснили логотипы.

Я почувствовал себя старым. Новое для меня чувство.

Ороло встрепенулся было, но при виде кинаграмм сразу потерял интерес.

— А, — вежливо произнёс он. — Ты говоришь прехню.

Я смутился. Кин опешил. Затем лицо его побагровело. Он явно себя накручивал, считая, что должен разозлиться.

— Фраа Ороло сказал не то, что ты подумал! — Я постарался хохотнуть, но вышел скорее всхлип. — Это древнее ортское слово.

— А похоже на…

— Знаю! Но фраа Ороло совершенно забыл про то слово, о котором ты подумал. Он совсем другое имел в виду.