Неловкая пауза.

— Вы ведь верите в эволюцию? — продолжал Лодогир.

— Да, хотя это удивило бы Протеса, который придерживался вполне мистических полурелигиозных взглядов на ГТМ, — сказал Пафлагон. — Любая современная версия протесизма должна согласовываться с доказанными теориями, не только космографическими, но и эволюционными. Однако я не соглашусь с полемической частью вашего высказывания, фраа Лодогир. Мой новый тезис — куда более умеренный и резонный.

— О, простите! Мне казалось, когда человек заходит в своих утверждениях дальше, его тезисы более далеко идущие?

— Я всего лишь следую логике. Как вы сами заметили во время пленария с фраа Эразмасом, самое резонное утверждение — наиболее экономичное, то есть наименее сложное. Я утверждаю, что информация течёт по фитилю примерно так же, как из прошлого в настоящее. При этом она, в частности, производит физически воспринимаемые изменения в нервной ткани…

— Тогда-то, — вставила суура Асквина для ясности, — мы и видим истины о кноонах.

— Да, — сказал Пафлагон. — Здесь мы имеем ГТМ и столь любимый фраа Лодогиром теорический протесизм. Однако нервная ткань — просто ткань, просто вещество, подчиняющееся законам природы. Она не волшебная и не духовная, что бы вы ни думали о моих убеждениях по данному поводу.

— Безмерно рад слышать! — воскликнул Лодогир. — Этак мы с вами сплотимся под процианским знаменем раньше, чем фраа Эразмас принесёт мне десерт!

Пафлагон мгновение молчал, перебарывая смех, затем продолжил:

— Я не могу верить в то, что сейчас высказал, если не предложу материалистический, понятный механизм, посредством которого «более Гилеины» миры производят физические изменения в «менее Гилеиных», лежащих «ниже по течению» фитиля. И я не вижу достаточных оснований утверждать, что эти воздействия ограничиваются равнобедренными треугольниками и затрагивают только нервную ткань. Вот такое утверждение было бы дерзким и довольно странным!

— Хоть в чём-то мы согласны! — объявил Лодогир.

— Куда более экономично, в смысле Гардановых весов, утверждать, что механизм — каким бы он ни был — воздействует на всякое вещество, а не только на мозг теора! Просто мы имеем систематическую ошибку наблюдения.

Некоторые закивали.

— Систематическую ошибку? — переспросил Ж’вэрн.

Суура Асквина повернулась к нему и сказала:

— Звёзды светят на Арб постоянно — даже в полдень, но мы бы о них не знали, если бы спали всё тёмное время суток.

— Да, — сказал Пафлагон. — Как космограф видит звёзды только на тёмном небе, так и мы наблюдаем Гилеин поток, лишь когда он проявляется в восприятии кноонов нашим рассудком. Подобно звёздному свету в полдень, он постоянно есть, постоянно действует, но мы замечаем его и опознаём как нечто значительное только в контексте чистой теорики.

— Э, раз уж вы, эдхарианцы, так любите маскировать свои допущения, позвольте кое-что прояснить, — сказал Лодогир. Утверждаете ли вы, что параллельность эволюции арбцев и Геометров определяется Гилеиным потоком?

— Да, — сказал Пафлагон. — Как вам такое высказывание?

— Куда ёмче, спасибо, — ответил Лодогир. — Но в эволюцию вы всё-таки верите?

— Да.

— В таком случае вы утверждаете, что Гилеин поток каким-то образом действует на выживание — или хотя бы на способность конкретных организмов передавать по наследству свои цепочки, — сказал Лодогир. — И таким образом мы с антарктцами стали обладателями пяти пальцев, двух ноздрей и прочего.

— Фраа Лодогир, вы делаете за меня мою работу!

— Должен же кто-то её делать. Фраа Пафлагон, как вы объясните связь Гилеина потока с выживанием?

— Не знаю.

— Не знаете?!

— С Посещения Орифены прошло всего десять дней. Данные продолжают поступать. Вы, фраа Лодогир, сейчас на переднем крае того, что станет протесизмом следующего поколения.

— Нет уж, увольте от такой чести. Я куда охотнее испробовал бы кушанье, поданное фраа Ж’вэрну. Что это, кстати?

— Наконец-то фраа Лодогир задал хороший вопрос, — заметил Арсибальт. Эмман выдернул нас из мессалона спасать запеканку. Мы все знали, о чём говорит Лодогир. Кастрюля стояла на плите, и мы весь вечер старались обходить её стороной. Тушёные волосы с кубиками пенопласта и дроблёными экзоскелетами или что-то в таком роде. Волосы представлялись чем-то овощным. Но больше всего Лодогира и всех остальных в мессалоне смущал оглушительный хруст экзоскелетов (или что уж там это было) у Ж’вэрна на зубах. Мы слышали его даже в репродуктор.

Арсибальт огляделся, убеждаясь, что кроме меня и Эммана в кухне никого нет.

— Я сам принадлежу к аскетическому, замкнутому, созерцательному ордену, — начал он, — и, возможно, не должен осуждать бедных матарритов…

— Ладно, валяй, — сказал Эмман. Он мужественно пытался чинить развалившуюся запеканку.

— Хорошо, раз ты настаиваешь! — Обернув руку краем стлы, Арсибальт поднял крышку с кастрюли, в которой булькало месиво из мёртвых водорослей, унизанных явно опасными для здоровья панцирями. — Думаю, что это уже некоторый перегиб: целое тысячелетие целенаправленно создавать пищевые продукты, омерзительные для всех не-матарритов.

— Готов поспорить, это из разряда тех блюд, которые на вкус совсем не так плохи, как на вид, вкус, запах и ощупь, — сказал я, задерживая дыхание и подходя ближе.

— На что?

— Прости?

— На что споришь?

— Ты предлагаешь нам это попробовать?

— Я предлагаю тебе это попробовать.

— Почему только мне?

— Потому что ты предложил пари. И потому что ты — теор.

— А ты тогда кто?

— Исследователь.

— Будешь изучать мои симптомы? Сделаешь мой посмертный витраж?

— Да. Мы вставим его сюда.

Арсибальт указал на отдушину размером с мою ладонь.

Эмман подошёл ближе. Карвалла и Трис вернулись из мессалона и теперь стояли рядышком, глядя на нас.

Присутствие девушек всё решило.

— На что будем спорить? — спросил я. — У меня, если помнишь, снова только три вещи.

Одно из старейших правил матического мира запрещало нам ставить на кон стлу, хорду и сферу.

— Выигравший не будет сегодня убираться, — предложил Арсибальт.

— Идёт, — сказал я.

Чтобы выиграть пари, достаточно было объявить, что еда вполне сносная, и не сблевать — по крайней мере перед Арсибальтом. И даже проигрыш с лихвой искупило бы детское удовольствие, которое я получил, наблюдая за Трис и Карваллой: так трогательно они ойкали и жмурились, пока я зачёрпывал месиво и нёс ложку ко рту. Это был кусок чего-то створоженного, облепленный кляклыми волокнами и битой скорлупой. Покуда я счищал осколки языком, волокна скользнули в горло, таща за собой кубик, словно водоросли — тонущего пловца. Довольно долго я кашлял и давился, чтобы вернуть их обратно в рот, где смогу как следует пережевать. Это добавило сцене драматизма, а зрителям — острых ощущений. Я поднял руку, давая понять, что всё хорошо, и минуты две жевал, не желая повредить внутренности осколками. Наконец мне удалось проглотить склизкую, волокнистую, колкую массу. Я оценил шансы, что не сблюю, как шестьдесят к сорока.

— Знаете, — объявил я, — это немногим хуже, чем просто стоять над кастрюлькой и гадать.

— И как на вкус? — спросила Трис.

— Ты когда-нибудь прикладывала язык к контактам батарейки?

— Нет, я даже батарейки никогда не видела.

— М-мм…

— Так насчёт пари… — неуверенно начал Арсибальт.

— Да, — сказал я. — Счастливо тебе убраться. Уж постарайся, особенно когда запеканку будешь от формы отскребать.

Раньше чем Арсибальт успел возразить, зазвонил его колокольчик. Арсибальт ринулся прочь из кухни с таким лицом, что Карвалла и Трис прыснули со смеху.

В мессалоне препты расспрашивали Ж’вэрна — впрочем, куда более деликатно, — что же такое он ест, но теперь Пафлагон снова начал гнуть свою линию:

— Подобно космографу, который днём спит, а работает по ночам, когда видны звёзды, мы должны будем трудиться в лаборатории сознания, поскольку лишь в ней можем наблюдать действие Гилеиного потока. — Он что-то шепнул Арсибальту и продолжил: — Только теперь следует говорить не об одном ГТМ, а о фитиле: поток движется по сложной сети космосов, «более теорических» или «более ранних», чем наш.

Арсибальт вернулся в кухню.

— Пафлагону нужен не я, а ты.

— Зачем?

— Точно не знаю, — сказал Арсибальт, — но вчера мы с ним разговаривали, и я упомянул твою беседу с Ороло.

— Спасибо, удружил.

— Так что выковыряй осколки из зубов и вперёд!

В итоге всё время, пока препты ели второе, я пересказывал два экбских диалога с Ороло: о том, что мышление состоит из быстрого выстраивания в мозгу контрфактуальных миров, и это не только правдоподобно, но и легко объяснимо, если принять, что сознание распространяется на совокупность слегка отличающихся версий одного мозга, каждая из которых следит за своей слегка отличающейся версией космоса. Пафлагон подвёл итог, сформулировав то же самое куда лучше:

— Если Гемново пространство — ландшафт, и каждый космос — одна его геометрическая точка, то конкретное сознание — пятно света, которое скользит, как луч от прожектора, ярко освещая точки — космосы, расположенные близко, но быстро меркнет по краям. В ярком центре происходит взаимодействие между многими вариантами мозга. Полуосвещенная периферия вносит меньший вклад, а темнота вокруг — никакого.

Я благодарно отступил к стене, мечтая сам слиться с окружающей темнотой.

— Спасибо фраа Эразмасу, давшему нам возможность спокойно поесть, в то время как обычно мы вынуждены прерываться на разговоры, — сказал фраа Лодогир. — Возможно, нам следует поменяться местами: пусть сервенты сидят и едят молча, внимая прептам!

Барб хохотнул. В последнее время он все больше восхищался шутками фраа Лодогира, вызывая у меня неприятное подозрение, что фраа Лодогир — просто постаревший Барб. Однако по некотором раздумье я прогнал эту дурацкую мысль.

Лодогир продолжил:

— Должен сказать, что я полностью согласен с мыслью, которую только что высказал фраа Пафлагон: о нашем сознании как лаборатории для изучения так называемого Гилеиного потока. Но неужто услышанное — лучшее, на что мы способны? Ведь это сотое пережёвывание эвенедриковой датономии в самой примитивной её форме!

— Я два года в Барито писала работу по эвенедриковой датономии, — заметила Игнета Фораль скорее весело, чем обиженно.

Я вышел из мессалона, решив, что так будет вежливее, чем рассмеяться вслух. В кухне я налил себе стакан вина, выпил и тяжело упёрся руками в кухонный стол.

— Ты как? — спросила Карвалла.

Кроме нас с ней в кухне никого не было.

— Ничего, устал просто. Они все жилы из меня вытянули.

— Знаешь, я считаю, что ты говорил отлично.

— Спасибо, — сказал я. — Правда, я очень рад, что ты так считаешь.

— Прасуура Мойра говорит, мы наконец что-то делаем.

— Прости, я не понял.

— Она считает, что наш мессалон на пороге того, чтобы выдать нечто действительно новое, а не только обсуждать старое.

— Вот это и впрямь похвала! От такой чтимой лоритки!

— Она говорит, это из-за ПАКДа. Этого бы не было, если бы не они и не новые данные.

— Слышал бы тебя мой друг Джезри! — сказал я. — Он всю жизнь о таком мечтал.

— А ты о чём мечтал всю жизнь? — спросила Карвалла.

— Я? Не знаю. Наверное, быть умным, как Джезри.

— Сегодня ты был не глупее остальных.

— Спасибо! Если и так, то это благодаря Ороло.

— И твоей смелости.

— Некоторые назвали бы её глупостью.

Если бы не утренний разговор с Алой, я, наверное, влюбился бы в Карваллу прямо сейчас. Однако я был уверен, что Карвалла в меня не влюблена, а просто излагает факты, как они ей видятся. Конечно, здорово, когда красивая девушка делает тебе комплименты; я даже почувствовал приятный трепет, но он не шёл ни в какое сравнение с той электрической дрожью — как два пальца в розетку, — которая непрерывно била меня даже при коротком общении с Алой.

Следовало бы отпустить парочку комплиментов в ответ, но хвалёная смелость меня покинула. В присутствии лоритов невольно робеешь. Я понимал, что их необычный облик: выбритые головы, сложные узлы, превращающие одевание в многочасовой процесс, — это способ выказать уважение к предшественникам, напоминать себе каждый день, сколько труда нужно, просто чтобы войти в курс дела и научиться отсеивать старые идеи от новых. Однако моё понимание символизма не делало Карваллу проще и доступнее.

Нас отвлёк голос Ж’вэрна — за три вечера я так и не привык к его странному выговору:

— Поскольку мы, матарриты, ведём очень замкнутый образ жизни, возможно, даже суура Мойра не слышала о том, кого мы чтим под именем светителя Атаманта.

— Имя мне незнакомо, — признала Мойра.

— Для нас он талантливейший и самый тщательный интроспекционист, когда-либо живший на свете.

— Интроспекционист? Это какой-то пост в вашем ордене? — спросил Лодогир без обычного высокомерия.

— Можно сказать и так, — отвечал Ж’вэрн. — Последние тридцать лет жизни он посвятил тому, что глядел на медную миску.

— И что особенного было в этой миске? — спросила Игнета Фораль.

— Ничего. Однако он написал, вернее, надиктовал десять трактатов о том, что происходило в его сознании, пока он на неё глядел. По большей части в том же духе, что и рассуждения Ороло о контрфактуальностях: каким образом сознание Атаманта реконструирует невидимую сторону миски исходя из допущений, как она должна выглядеть. На этих идеях он выстроил метатеорику контрфактуальностей и совозможностей. Не входя в детали, скажу: она полностью согласуется с тем, что говорилось на нашем первом мессале о Гемновом пространстве и мировых путях. Он предположил, что все возможные миры действительно существуют и столь же реальны, как наш. Многие сочли его сумасшедшим.

— Однако именно это утверждает поликосмическая интерпретация, — сказала суура Асквина.

— Да.

— Как насчёт темы второго нашего мессала? Были ли у светителя Атаманта соображения по этому поводу?

— Я очень напряжённо об этом думал. Девять его трактатов посвящены в основном пространству. Лишь десятый, который считается более трудным, чем остальные девять, вместе взятые, посвящён времени! Однако если что-то в его трудах и применимо к Гилеиному потоку, оно должно таиться в десятом трактате. Я перечитал его вчера ночью — это был мой лукуб.

— И что медная миска рассказала Атаманту о времени?

— Прежде я должен сказать, что он был весьма сведущ в теорике. Он знал, что законы теорики обратимы во времени и единственный способ определить, куда течёт время, — измерить количество беспорядка в системе. Космос словно не замечает времени. Оно существенно только для нас. Его привносит наше сознание. Мы строим время из мгновенных впечатлений, протекающих через наши органы чувств. Затем они уходят в прошлое. Что мы называем прошлым? Систему записей в нашей нервной ткани — записей, излагающих связную историю.

— Мы уже слышали об этих записях, — заметила Игнета Фораль. — Они существенны для модели Гемнова пространства.

— Да, госпожа секретарь, но теперь позвольте мне добавить нечто новое. Оно довольно хорошо формулируется мысленным экспериментом с мухами, летучими мышами и червяками. Мы недостаточно ценим способность нашего сознания получать искажённые, неясные, противоречивые данные чувств и говорить: «Этот набор данных соответствует медной миске, которая стоит передо мной и стояла передо мной мгновение назад», наделять воспринимаемое «этостью». Знаю, вас может смутить религиозный язык, но мне такая способность сознания представляется чудом.

— Однако совершенно необходимым с эволюционной точки зрения, — заметил Лодогир.

— Разумеется! Но тем не менее удивительным. Способность нашего сознания видеть — не просто как спилекаптор, воспринимая и записывая данные, — но опознавать миски, мелодии, лица, красоту, идеи — делать их доступными для осмысления. Эта способность, по утверждению Атаманта, фундамент всякой рациональной мысли. И если сознание способно опознавать медно-мисковость, почему бы ему не опознать равнобедренно-треугольниковость и Адрохонесово-теоремность?

— То, что вы описываете, — всего лишь распознавание образов и присваивание имён, — сказал Лодогир.

— Так утверждают синтактики, — отвечал Ж’вэрн. — Но я бы возразил, что вы всё переворачиваете с ног на голову. У вас, проциан, есть теория — модель сознания, и вы всё ей подчиняете. Ваша теория становится основой для всевозможных допущений, и процессы сознания рассматриваются просто как явления, требующие объяснений в терминах этой теории. Атамант говорит, что вы создали порочный круг. Вы не можете развивать свою основополагающую теорию, не прибегая к способности сознания наделять данные этостью, а значит, не вправе объяснять фундаментальные механизмы сознания в рамках вашей теории.

— Я понимаю точку зрения Атаманта, — сказал Лодогир, — но, сделав такое утверждение, не исключает ли он себя из рационального теорического общения? Сознание приобретает мистический статус — его нельзя исследовать, оно такое, какое есть.

— Напротив, нет ничего более рационального, чем начать с того, что нам дано, что мы наблюдаем, спросить себя, как получилось, что мы это наблюдаем, и разобрать процесс наблюдения самым тщательным и последовательным образом.

— Тогда позвольте спросить: какие результаты Атамант получил, осуществив эту программу?

— Решив ей следовать, он несколько раз заходил в тупики. Но суть такова: сознание работает в материальном мире, на материальном оборудовании.

— Оборудовании? — резко переспросила Игнета Фораль.

— Нервные клетки или, возможно, искусственные устройства с теми же функциями. Суть в том, что они, как сказали бы ита, «железо». Атамант утверждал, что сознание, а не оборудование — первичная реальность. Космос состоит из материи и сознания. Уберите сознание — останется прах; добавьте сознание, и у вас будут предметы, идеи, время. История долгая и непростая, но в конце концов Атамант нащупал плодотворный подход, основанный на поликосмической интерпретации квантовой механики. Вполне естественно он применил этот подход к своему излюбленному объекту…

— Медной миске?! — изумился Лодогир.

— Комплексу явлений, составляющих его восприятие медной миски, — поправил Ж’вэрн, — и объяснил их следующим образом.

Затем Ж’вэрн (непривычно разговорчивый в этот день) прочёл нам кальк о том, к чему пришёл Атамант, размышляя о миске. Как он и предупреждал, это в основных чертах напоминало диалог, который я пересказал чуть раньше, и вело к тому же основному выводу. Настолько, что я даже поначалу удивился, чего ради Ж’вэрн всё это излагает. Напрашивалась мысль, что он просто хочет показать, какой Атамант был умный, и заработать для матарритов несколько лишних баллов. Как сервент я мог свободно входить и выходить. Наконец Ж’вэрн добрался до предположения, которое мы слышали раньше: что мыслящие системы вовсю используют интерференцию между космосами, чьи мировые пути недавно разошлись.

Лодогир сказал:

— Пожалуйста, объясните мне вот что. Мне казалось, что интерференция, о которой вы говорите, возможна только между двумя космосами, одинаковыми во всём, кроме квантового состояния одной частицы.

— Это то, что мы можем проверить и подтвердить, — сказала Мойра, — поскольку именно описанная вами ситуация изучается в лабораторных экспериментах. Относительно несложно построить аппаратуру, воплощающую такой сценарий: «у частицы спин вверх или вниз», «пролетит фотон в левую щель или в правую».