Или вот сольфеджио взять. Зачем оно вообще? Мы там диктанты пишем. Мелодию играют, а ты нотами записываешь. Мне это несложно, у меня слух хороший. Но зачем? Или ещё — поём по нотам. Двухголосие. Это трудно, особенно когда другой голос не очень точно поёт. И ладно бы двухголосие! Она ещё чего выдумала — заставляет нас русские народные песни петь. На три голоса, на четыре. Она бы и на пять расписала, но у нас в группе больше четырёх человек не бывает, прогуливают все, седьмой класс. Одни девчонки ходят, мне поэтому всегда нижний голос достаётся. Я думаю, не может быть, чтобы русский народ сочинял так сложно. Наверное, она сама и пишет. Или какой-нибудь композитор, это называется «в обработке». Русская народная песня в обработке Чайковского, например. Делать им больше нечего, строчили бы симфонии свои. А то понапишут, а нам потом учить. Вот скажите, зачем мне это сольфеджио? Говорят, слух развивает. А у меня и так неплохой. И когда мне в жизни это пригодится — диктанты писать, и двухголосие это? Эти народные песни у нас под окнами часто орут, пьяными голосами, фальшиво. Никогда так не буду, противно как.

Другое дело — Шопен.

Приду я к кому-нибудь в гости, ну, скажем, к Алику. Скажем, на день рожденья. Может же он меня пригласить. Почему нет? Он всех приглашает. И у него дома совершенно случайно окажется пианино. И вот я скажу так небрежно: можно я поиграю? А он — да оно расстроенное… А я — это всё равно. Ну и дам им Шопена, вот они узнают! И Ольшанская, конечно…

Ну-ну. Разбежался. И день рожденья тебе, и Алик, и пианино. И Ольшанскую Алик никогда в жизни не позовёт. И правильно, кстати.

За окнами мелькали деревья. Потом какая-то свалка, а потом опять — деревья. Новые листочки у них, зелёненькие. Почему вот нельзя без свалки обойтись?

А Шопен был поляк. И всю жизнь тосковал по родине. По чему вот он тосковал — по деревьям этим? Мы были в Польше, там примерно такие же, только свалок не видно.

Чего это наши так разорались? А, в мафию играют. Я повернулся и тоже стал смотреть. Смешно. Совершенно очевидно, что Кирилл — мафия, так он неестественно себя ведёт. И понимает это один Алик. Спокойно так говорит: Кирюха — мафия. Сто пудов. У него смотрите, как глаз дёргается (и точно, дёргается). А остальные не верят ещё.

В общем, потом выяснилось, что я ошибся. Кирилла всё-таки убили, и он оказался мирный житель. А мафией был Алик как раз и ещё Сашка, дочка Палпалыча.

Вот она молодец. На неё всю игру никто не подумал, выиграли они с Аликом вчистую.

А потом мы приехали, выкатились из электрички и стали разбирать вещи. Пеший поход, сегодня нужно пройти тридцать километров до реки. Там ночёвка, и завтра — ещё десять до другой станции. Девчонкам оставили только своё тащить, а общее нам досталось. Кирилл схватил палатку, какая полегче, и пошёл себе. Конечно, у него ещё гитара. Конечно.

Самый тяжёлый рюкзак взял Палпалыч, наш историк. Классный, такой классный у нас классный, просто повезло. На вид дохлый очкарик, а рюкзачище тащит здоровый, альпинистский — выше головы.

— Ну что, камрады, кто ещё возьмётся за обснар?

Обснар — общее снаряжение. Инструменты, каны. Продукты. Я схватился — сначала чуть не упал. Потом сделал также, как Палпалыч: взгромоздил рюкзак на пень, сел рядом на корточки. Всунул руки в лямки, застегнул ремень на груди. И разогнул колени, поднялся. Смог.

— Ну как? — спросил Палпалыч.

— Нормально, — ответил я.

И он кивнул. Не спросил: «Справишься? Не тяжело тебе?» Просто кивнул и сказал:

— Хорошо, Антон.

Кирилл посмотрел на меня скептически: вот придурок, сам нарвался, вот и тащи теперь.

Я хотел ещё свой рюкзак взять. Но Сашка, дочка Палпалыча, его забрала:

— У тебя итак… А у меня лёгкое всё.

И мы пошли. Не очень-то и тяжело. Привык. Только голова немного начала болеть. Толи оттого, что рюкзак на плечи давит, то ли от свежего воздуха. И равновесие по-другому чувствовалось: чуть наклонишься — и заваливает набок.

Хорошо идти как! Я даже про Кирилла забыл, и про электричку, и вообще. Идёшь и чувствуешь, как под ногами Земля проворачивается. А впереди меня Сашка шла, мой рюкзак на спине, а свой — на животе. И я смотрел на её кеды. Выше просто голова не поднималась. И ещё я думал, что совершенно не замечал её раньше. Она такая была серенькая, будто её вообще нет. И наша форма дурацкая ей совершенно не идёт, с прошлого года у нас эту форму ввели. А вот кеды, и джинсы, и полосатая кофта с капюшоном — как ей всё это ловко. Вот рядом Ольшанская идёт как дурочка. Чего в таких узких джинсах в поход? И стонет уже, хотя мы только вышли.

Вообще многие стали другие. Алик, например, надел тюбетейку. И сразу стал как будто смуглее, и глаза ярче — теперь ещё больше заметно, как он отличается от всех нас. У Кирилла вон бейсболка с козырьком, а у Алика — тюбетейка, он не боится солнца. Идёт, улыбается.


После перекуса мой рюкзак стал легче килограмма на три. Хлеб, колбаса и печенье. Но я этого почти не заметил: он как весил тонну, так тонной и остался. Я сначала думал — не поднимусь с ним. Подошёл Алик, спросил:

— Как тебе? Может, поменяемся?

Я помотал головой. Нормально, дойду.

Ольшанская совсем сдалась. Хотела повесить свой рюкзачище на Кирилла, но он отказался. И правильно, нечего. Что вот у неё там? Наряды?

Алик подошёл и взял у неё рюкзак. Молча. Хотя они и не разговаривают, давно уже.


Вообще, мне потом Алик рассказывал, чего было по пути. Там, где мы шли.

Я же и не видел ничего. Только землю и Санькины кеды. И — не отстать. Не надо, Алик, всё нормально. Я донесу. И Палпалыч ничего мне не говорил. Впрягся — вези.

Зато! Когда впереди сквозь заросли блеснула речка! И мост, вот он — мы же хотели как раз к нему выйти!

Ура.

— Ну что, встаём или ищем место получше?

— Здесь, здесь! Всё! — запричитала Ольшанская. И не только она. И я был им благодарен. Потому что умер бы, а не сказал — всё.

Главное, снимешь рюкзак — и опять ощущение, что он есть. Висит на плечах.

Я даже не сообразил, что Алик спросил меня: «Ты со мной?» В палатке. Я просто кивнул. Неужели дошли? Хотелось просто залечь в траву. Просто залечь. Просто…

Нужно ставить палатку. Сейчас поставим — и всё… Я натягивал тент и только сейчас сообразил: меня Алик к себе позвал, у него же своя палатка, сам ведь предложил — здорово как. Ух ты, как ровно у нас получилось. Ничего не было, а тут раз — дом готов. Сейчас разложим там коврики, и…

— Эй, камрады! У кого ещё силы есть подежурить?

Это Палпалыч. Как не бывало для него этих тридцати километров, будто каждый день ходит. И его Сашка рядом — уже хозяйничает.

Вообще у них отношения как-то на равных. Я в школе этого не замечал, там всё чётко: он учитель, она ученица. Не все и знали, что она его дочка, мало ли Климовых на свете. А тут — он подходил к ней с картой, спрашивал: как считаешь, пройдём здесь? Нет, отвечала Сашка, тут всё затопило, точняк. Лучше вот этой дорогой, она повыше… И мы пошли так, как она сказала. И палатку она сама поставила, им на двоих — быстро, ловко. А Палпалыч уже устраивал костёр.

— Ну, кто послужит обществу?

Кто-кто. В общем, я пошёл за водой. Потому что странно смотреть, как все отвалились, а Санька с Палпалычем вдвоём всё делают.

А потом и остальные подключились, и Алик с Кириллом притащили какие-то коряги и рубили их по очереди. Мне очень хотелось попробовать, но я никогда раньше не держал в руках топора. И побоялся. Что все увидят, как я совсем не умею. Вот Кирилл умеет — надо же, как ловко.

— Алик, вон ту чурку подкинь мне!

Алик дернулся — сильно, прямо изменился в лице. А потом засмеялся — а, вот это…

А я стоял и мешал кашу в чёрном кане.

— Антошка-поварёшка, — сказала мне Ольшанская.

И меня это нисколько не задело. Я даже удивился. Раньше, если Ольшанская говорила какую-то глупость, я всегда переживал. Даже если не про меня. Вот она Алика как раз чуркой назвала когда-то. И я всё думал: как она так?! Почему вот такая красивая и такая дура?! Даже больше, чем Алик, переживал. Алик ведь знает, что его все любят, он такой лёгкий потому что человек.

В общем, почему-то оказалось, что мне совершенно на неё наплевать. Как же это хорошо! Наконец-то.


А потом Алик спросил Кирилла:

— Ты гитару зачем тащил? Играешь или чисто для понта?

И Кирилл пошёл за своей гитарой. Сел и тихонько начал настраивать.

Я сидел на бревне, вытянув ноги к огню («Смотри кроссовки не спали», — сказала мне Сашка). Наблюдал, как там всё происходит, в огне. Как изменяется каждую секунду. И слушал, как Кирилл настраивает гитару. И думал, что устал. Что никогда в жизни ещё так не уставал, просто не знал, что это такое. И как же это хорошо — вот так устать, физически, и сидеть потом, вытянув ноги к огню…

— Ля повыше, — сказал я Кириллу. Он не ответил, но подкрутил повыше. Стало хорошо. Вообще, у него тоже слух неплохой — чисто настраивает, внимательно.

Потом Палпалыч ударил ложкой в миску — ужин!

И было вкусно, и в кружку мне набились сосновые иголки, и я жевал их и думал: как же, правда, вкусно. И что можно вполне быть, как Алик, одному и одновременно со всеми. У него легко это получается: сидит рядом, молчит— и спокойно. С ним спокойно молчать.