Нильс был на несколько лет моложе меня. Высокий, сильный, полный жизни, сексуально привлекательный. У нас были общие желания, общие фантазии, общие, отличавшиеся от большинства политические взгляды. Мы идеально подходили друг другу. Но у него уже была другая женщина. И ребенок. Мальчик.

Нильс никогда не говорил, что любит меня. Для него, как и для меня, это было слишком громким словом. Но он говорил, что «почти влюблен» в меня, он говорил это много раз, и мне этого было достаточно. Быть почти любимой — это почти так же хорошо, как быть любимой.

Может быть, именно поэтому я за месяц до пятидесятилетия осмелилась повернуться к нему и попросить спасти меня — да, в отчаянии я так и сказала: спасти меня, — разойтись с подругой и стать моим постоянным партнером и, независимо от того, так это или нет, в письменной форме уведомить власти о том, что он меня любит. Когда я об этом попросила, Нильс испугался, даже зарыдал. Он сидел голый на краю постели и рыдал. В первый и последний раз я видела его плачущим. С мокрым от слез лицом, Нильс потянулся за одеялом, чтобы прикрыть наготу, которая раньше его не беспокоила, и сказал мне:

— Доррит, ты мне нравишься, никто никогда мне не нравился так, как ты. И дело тут не только в сексе, ты это знаешь. Я ценю тебя, уважаю, я почти влюблен в тебя, и я хотел бы жить с тобой вместе. Но я также хочу, чтобы мой сын вырос в нормальной семье, с мамой и папой. А кроме того, я не могу сказать, что люблю тебя, не могу солгать… Я просто не умею лгать. Я не могу сказать это тебе, и я не могу сказать это властям. Я не могу написать неправду. Это было бы обманом, преступлением… Ты должна понять меня, Доррит. Я…

Он замолчал, сделал глубокий вдох, сглотнул, высморкался, вытер нос рукой и продолжил едва слышно:

— Мне так жаль, так жаль. Я… Ты знаешь, как много ты для меня значила… Как много ты для меня значишь. Я буду по тебе скучать…

Он плакал и плакал. Обнимал меня, цеплялся и плакал как ребенок. Я не плакала.

Тогда не плакала.

Я не плакала, пока не пришло время прощаться с Джоком, собакой, которая жила со мной все последние годы. Джок — датско-шведский терьер, белый с черными и коричневыми пятнами, карими глазами и мягкими, как бархат, ушами — одно белое и одно черное. Я отдала его семье по соседству, которой доверяла. Лиза, Стен и трое ребятишек. У них было большое хозяйство с лошадьми и курами, и они все обожали Джока. Особенно дети. Я знала, что он тоже любит их и что там ему будет хорошо. Но… но все равно он был мой. А я — его. Между нами была — без всякого обмана и притворства — любовь. Взаимная любовь — в этом у меня нет никаких сомнений. Но животные не считаются, их преданности и любви недостаточно. И только отдав Джока Стену и Лизе, по дороге домой я заплакала.

Любить и бросать — понятия несовместимые. Это две диаметрально противоположные вещи, и когда они оказываются рядом по не зависящим от них обстоятельствам, ситуация требует объяснений. Но я не могла ничего объяснить Джоку. Как объяснить это — или вообще что-либо — собаке? Нильс, по крайней мере, мог объяснить, почему он не мог быть со мной вместе и сделать меня полезной для общества, это я понимаю. Но как Джок сможет когда-нибудь понять, почему я в тот день оставила его и уехала? Как он сможет понять, почему я не вернулась?

3

Сумка была не слишком тяжелая. Я легко подняла ее и поставила на кухонный стол. Внутри была в основном одежда. Самая обычная: кофты, брюки, рубашки. Черный пиджак для праздничных и официальных случаев. Спортивный костюм. Кроссовки, сандалии, туфли…

Но в сумочку я в последний момент, после бурных сомнений, запихнула маленькое черное платье, синюю юбку, сшитую по фигуре белую блузку, кружевной лифчик, прозрачные колготки и туфли на каблуках. Я, разумеется, не знала, представится ли случай ими воспользоваться. Скорее всего, нет. Но они заняли так мало места. И они были моими. Это были дорогие и редкие вещи, и я слишком хорошо себя знала: если вдруг захочется почувствовать себя женщиной, мне будет очень грустно без самых любимых нарядов.

Я достала одежду из сумки, открыла дверцу шкафа, чтобы разместить ее, и обнаружила, что внутри тоже есть камеры. Одна была направлена прямо на меня, и ее немигающий взгляд застал меня врасплох. Я почувствовала, что краснею. Потом меня охватило бешенство. Я показала в камеру неприличный жест, развесила одежду по вешалкам и резко захлопнула дверцу.

В сумке у меня были еще пара книг, которые я пока оставила в гостиной, ноутбук — его я поставила на стол, — а также блокнот, моя любимая ручка и конверт с фотографиями. Блокнот, ручку и конверт я положила в ящик прикроватного столика, а в конверте были фотографии Джока, Нильса, моего дома и моей семьи, когда я была маленькой. Последняя была сделана полароидом у нас в гостиной. Мама с папой на диване. У мамы на коленях мой младший брат Уле. Рядом с мамой примостились мы с Идой, а сбоку от папы сидят Йенс и Сив. Все улыбаются, мы с Идой даже смеемся. Мне было восемь, когда мамина лучшая подруга, которую я очень любила, сделала эту фотографию. У нее не было своих детей, поэтому она нас просто обожала. Она сама предложила сделать эту фотографию в тот день. Это, наверно, единственный снимок, на котором запечатлена вся наша семья в полном составе, поэтому я так рада, что ей удалось нас уговорить. К сожалению, я совсем не помню, как ее звали.

Моя семья разлетелась по всему свету, как разлетаются пушинки одуванчика, стоит на него подуть. Родители давно умерли. Если бы они были живы, мне, наверно, дали бы еще пару лет под предлогом заботы о них. У Йенса, Иды и Уле теперь свои семьи, они живут в разных уголках Европы. Сив тоже больше нет. По крайней мере, я так думаю. Она была старше меня на семь лет, и детей у нее не было. Так что вероятность того, что она жива, если, конечно, не была очень полезна для общества, очень мала. Но даже в этом я не могу быть уверена.

Я закончила разбирать вещи, убрала сумку, куртку и зимние сапоги в шкаф и принялась — сначала равнодушно, потом нервно — расхаживать по квартире. Включала и выключала краны, выдвигала и задвигала ящики, проверяла, работает ли холодильник, морозилка, микроволновая печь, духовка и чайник. Когда больше нечего было проверять, опустилась на стул перед письменным столом. Стул был красивым и современным, но совершенно неудобным. Спинка врезалась в лопатки, и у него не было ручек. Я по опыту знала, что стоит посидеть на таком стуле и поработать пару часов — и всю неделю будет болеть спина. Но я не сомневалась, что дадут другой стул — нужно только попросить. Им важно, чтобы я была здорова. Ведь именно поэтому я здесь.

Я встала, подошла к дивану и присела, оценивая удобство. Диван оказался фантастически мягким. Я прилегла и, достав пульт от телевизора, нажала на первую попавшуюся кнопку. На экране вспыхнула картинка. Какое-то ток-шоу на немецком канале. Я пощелкала пультом, отметила, что здесь были все знакомые мне каналы и что связь с миром не утрачена, хотя мне было известно, что сама я теперь не имею права отправлять письма — ни обычные, ни электронные, ни смс-сообщения. Даже телефонные звонки были запрещены, кроме как по внутренней связи. А в Интернет можно было заходить только в особо оборудованном месте и под строгим контролем, что подразумевало координатора или другого сотрудника, сидящего рядом с тобой и следящего, чтобы ты не заходил в чаты или на форумы, не давал никаких объявлений, не участвовал в опросах и не вел блогов.

Пощелкав каналы, я выключила телевизор, поднялась с дивана и огляделась по сторонам. Что мне теперь делать? Часы на DVD-проигрывателе показывали, что до собрания, которое будет в два часа, еще много времени. Какое-то нехорошее предчувствие закралось внутрь. Тревога или злость — я не знала и не хотела знать. Хотела выглянуть в окно, обычно меня это успокаивает — смотреть в окно. Но здесь — почему-то я поняла это только сейчас — вообще не было окон. Видимо, я отметила это бессознательно, когда вошла внутрь, но только сейчас это осознание обрушилось на меня со всей жестокостью и очевидностью. Нет окон. Но здесь было светло как днем. Как это возможно? Лампы? Не похоже. Свет словно струился со всех сторон. В смятении я оглянулась по сторонам. Единственным заметным источником была включенная лампа над раковиной в кухне. В надежде разгадать эту загадку я подошла и выключила лампу. Ничего не изменилось. Я сдалась.

Только через несколько дней до меня дошло, откуда берется этот дневной свет. Когда я забралась на стул, чтобы приделать к стене полку, обнаружила, что вентиляционные решетки под потолком никакие на самом деле не решетки, а лампы. Потому что, глядя на них снизу вверх, я была почти ослеплена ярким белым светом, исходящим от диодов, спрятанных внутри.

* * *

Поскольку у меня не было окна, в которое можно было бы посмотреть, чтобы успокоиться, и поскольку только что закравшаяся внутрь тревога грозила перерасти в панику, я решила выйти в общую гостиную или постучаться к Майкен. Но, поразмыслив, решила, что еще не готова. Кроме того, я чувствовала себя очень усталой. Поэтому прошла в спальню и прилегла на одну половину двуспальной кровати. Лежала там и смотрела в потолок, стараясь не думать. Сконцентрировалась на дыхании — глубже, еще глубже… через какое-то время, видимо, я заснула, потому что меня разбудил какой-то шум в гостиной. Я дернулась и открыла глаза. Шум сменился голосом, как я поняла, идущим из невидимого мне динамика. Голос вежливо произнес: