За дочкой вот-вот должна была приехать машина скорой педиатрической помощи. Все, чем можно было навредить мне и моему ребенку в здешних стенах, было выполнено с лихвой. Разгромить этот рассадник инфекции, злобы, непрофессионализма, учинить грандиозный скандал, пригрозить судами и прочими кошмарами — вот что требовалось сделать. А у меня не было на это никаких сил. С меня как будто содрали кожу и залепили пластырем рот. Я прилегла в палате на койку. Меня сотрясал озноб. Как три дня назад, когда с непрекращающимися схватками меня бесконечно долго мариновали в коридоре, когда же опомнились («мы думали, ты притворяешься, внимание к себе привлекаешь» — дословная реплика), вконец измочаленную подхватили на каталку, привезли в родовую, в скоростном режиме переложили на родильный стол («дыши, дыши правильно!»), начали производить издевательские манипуляции… Потом накрыли простыней и оставили лежать на родильном столе напротив настежь распахнутого чьей-то варварской рукой окна. Стоял на редкость ледяной конец сентября. За окном обезумевший ветер трепал рано облысевшие деревья, стволы скрипели, ходили ходуном, простыня надо мной колыхалась. Мне было очень холодно и очень плохо. «Закройте, пожалуйста, окно или дайте еще чем-нибудь накрыться», — попросила я акушерку, топчущуюся между медицинским шкафчиком и кувезом, куда поместили дочку. «Не положено, отлежишь сколько надо, не помрешь», — было мне ответом уже из коридора.

В дверь палаты заглянула пожилая морщинистая нянечка, свидетельница нашего с заведующей разговора в коридоре, поманила меня жестом, прошелестев одними губами: «Пошли, мамка, на дочку перед отправкой поглядишь». Похоже, она оставалась здесь единственной обладательницей сердца и души, но ей приходилось тщательно скрывать сей факт от остального персонала. Я сползла с койки, как зомби пошла за нянечкой. Она привела меня в крохотное неопрятное помещение рядом с туалетом, конспиративно поднесла палец к губам: «Жди здесь». Минуты через три она принесла дочку, завернутую в испещренную чернильными штампами полупрозрачную хлопковую пеленку, положила на холодный облупленный столик для пеленания: «Давай разворачивай, проверяй, все у ней на месте-то?» На этот раз дочка не спала, она безостановочно чихала. Я развернула пеленку, смотрела на крохотное тельце с аккуратной, в нежном белом пушке головкой и тонкими, как ивовые веточки, ручками и ножками; у меня брызнули слезы.

— Не дрейфь, мамка, руки-ноги целы, мясо нарастет, девки завсегда живучей парней.

— Как же ее на улицу в такой холод… В одной пеленке… Она же чихает не переставая, у нее из носа течет, — глотала я слезы, — дайте, пожалуйста, хоть что-то, завернуть.

— Сейчас в подсобке списанное посмотрю, только тихо будь.

Нянечка не обманула. Принесла рваное с одного угла, истертое байковое одеяло:

— Поторапливайся, мамка, машина внизу ждет.

Антисанитария? Негигиенично? О чем вы… Спасибо, что не война. Отойдя в угол, я отряхнула тряпье и наспех завернула дочку поверх пеленки.

Аврал уже охватил все отделение. Карантин из просто слова перерос в полный хаос, в броуновское движение персонала по этажу.

— Вона, у входа представитель, — выглянув из нашего укрытия, кивнула нянечка в сторону лестницы и спешно присоединилась к общей беготне.

У двери на этаж топталась девчонка лет восемнадцати в суконной, не по размеру шинели с нашитым на рукав красным тканевым крестом. Она уже получила выписку-направление на моего ребенка, свернув его трубочкой, заложила в огромный шинельный карман. «Девушка, — кинулась я к ней, — машина отапливается?» Девчонка отрицательно мотнула головой. «Хотя бы одеяло у вас там есть?» «Нету», — промямлила она. «Тогда, пожалуйста, держите девочку на руках, пальто у вас вон какое огромное, на двоих хватит, очень прошу, укутайте получше». «Ладно», — кивнула та, забирая дочку. Ее юное нутро не успело испоганиться черствостью и равнодушием. Пока она спускалась по лестнице, я неотрывно смотрела ей в суконную спину и презирала себя за тщедушную слабость, за подчинение обезличенному медицинскому протоколу, за неспособность отменить разлуку с ребенком. Интуиция во мне вопила: «Не отдавай, не отпускай, будет только хуже…» И все равно я стояла как вкопанная… Внизу хлопнула дверь на улицу, будто кто-то невидимый передернул затвор ружья и ткнул мне стволом в спину. Я помчалась в палату. Оттуда просматривался усыпанный жухлыми листьями двор. Прижимая дочку к груди, укутав полой пальто, девчонка забралась в защитно-зеленого цвета «буханку». «Буханка» сдала задним ходом, продемонстрировав облезлый красный крест на боку, и выехала за ворота роддома. С вывернутым наизнанку сердцем я осталась стоять у окна.

Мамки, как звала их моя подельница-спасительница, в скоростном режиме рассасывались одна за одной. Их, счастливиц, выпроваживали домой вместе с детьми. В тот же день, ближе к вечеру, меня в полубезумном состоянии забрала из роддома моя тетя. Узнав от моей работающей мамы, в каком я роддоме, она решила проведать меня, привезла кое-какие вещи. С расширенными глазами она выслушала в пролете между опустевшими этажами мой сбивчивый монолог, коротко скомандовала: «собирайся», отвезла на улицу тогда еще Горького, где у нее была квартира, и оставила у себя ночевать. Тетя была женщиной принципиально бездетной. У нее сложилась оперная карьера, она регулярно летала за границу, одевалась супермодно, лихо водила машину, нередко повторяла, что дети для негров, беременность и любые ее последствия презирала; но она любила меня.

Хорошо, что человеческая память способна вытеснять негативные моменты, когда их слишком много. Я совершенно не помню обстоятельств, по которым мой муж не появлялся все эти дни. Острота роддомовских переживаний быстро заслонилась дальнейшими событиями. По прошествии времени мы так и не поговорили с ним о тех злополучных днях. Теперь, задним числом, я готова найти мужу оправдание. Вот, например: моя мама активно его недолюбливала, считала мой «замуж» роковой ошибкой и принципиально не стала его разыскивать, когда я оказалась в роддоме, чтобы потом ему было стыднее и хуже. Хотя при желании она могла попытаться найти его через институтский деканат. И своей «принципиальностью» хуже она сделала исключительно мне. Можно списать незнание мужа о событиях и на мою собственную безалаберность: я не проявляла даже здорового любопытства, никогда не интересовалась, в каком из московских моргов он дежурит, соответственно, у меня не было номера телефона неведомой организации. Будь он у меня, я могла бы попросить сердобольную нянечку отыскать мужа, сообщить об отправке преждевременно родившегося ребенка в перинатальный центр; муж наверняка бы все бросил, примчался, что-нибудь предпринял. Возможно, уже от тети я пыталась найти его, звонила в квартиру на «Щербаковской». Возможно, ответом мне были протяжные пустые гудки. Представьте, не помню и этого… Как бы то ни было, три дня после родов, показавшихся мне вечностью, были прожиты без мужа.

Всю бессонную ночь у тети в моей воспаленной голове стучало, как там моя кроха. К утру от переживаний у меня поднялась температура — 39,5. Окатив себя в ванной ледяным душем, я убедила тетю срочно ехать в перинатальный центр и любым способом вызволять оттуда ребенка. Возражать тетя не пыталась. Мы кинули на заднее сиденье ее машины сумку с необходимыми вещами и газанули. Примерно через час припарковались вдоль длиннющего, без единой калитки, больничного забора. Тетя хотела идти со мной. «Подождите лучше в машине», — попросила я. Мне казалось, что она, никогда не имевшая дел с деторождением, не найдет правильных слов для персонала. «Ну как хочешь, смотри в обморок там не грохнись со своей температурой», — дала она мне напутствие. Подстреленной птицей я билась с улицы в наглухо закрытое небольшое оконце — единственную видимую лазейку в больничную вотчину. За забором мне рисовалась обнесенная колючей проволокой бескрайняя мертвая зона. Наконец деревянная створка приоткрылось, в окошке, на мое удивление, появилось живое женское лицо. В эту секунду во мне неудержимым девятым валом поднялось материнское начало. Я вцепилась в створку и закричала: «Девочка поступила вчера, примерно в час дня, фамилия такая-то, отдайте, отдайте немедленно!» «Женщина, ты в своем уме? — пыталась отцепить мои посиневшие пальцы от оконной створки обладательница живого лица. — ребенок в реанимации, терапию нужно довести до конца». «До какого конца?! До какого конца?! До чьего конца?!» — рвался из груди истошный крик моей души. Лишь после того, как, совсем осипнув, я предложила (меня вдруг осенило, что это единственный шанс на спасение) написать расписку об ответственности за жизнь ребенка, сотрудница высунула из окошка голову: «Паспорт с собой?» «Да, да, с собой». Она кивком показала, с какой стороны вход, громко крикнув куда-то в сторону: «Кирилл Иваныч, запусти ее». Бегом обогнув угол забора, минуя турникет с Кирилл Иванычем, я ворвалась в первую металлическую дверь, потом во вторую, в приемное отделение. На посту в эту секунду раздался телефонный звонок. Дежурная сняла трубку, молча выслушала. «Пиши расписку на имя завотделением с указанием полных паспортных данных: “Я, такая-то…”, — но знай, ты сумасшедшая», — сказала она, повесив трубку, и протянула мне в стеклянную прорезь лист бумаги. Трясущейся рукой, не узнавая своего почерка, я частоколом нанизывала строчку за строчкой на выданный лист. Дежурная забрала мой паспорт и заявление, оставив пост, пошла наверх. Минут через пятнадцать мне вынесли мою дочку, завернутую в знакомое байковое одеяло. Съехавший набок, великий ей больничный чепчик не мог скрыть синяков и кровоподтеков на ее висках и темени. Самыми доступными на крохотном теле оказались вены на голове, куда ей вводили препараты. Тогда, наверное, вместе с дочкой мне выдали медицинскую выписку, где были зафиксированы лекарства. Для меня до сих пор остается непостижимым ужасом, как можно было за сутки сотворить такое с младенческой головой. Но главное — дочка была жива, она была со мной…