— Так, так, та-ак, — облокотившись о косяк, скрестив на байковой груди руки, злорадствовал он, — хлипо́к оказался гость заморский? Не выдержал впечатлений?

— Послушай, Игорь, шел бы ты к себе, — с размаху бросила я тряпку в таз, — заняться, что ли, больше нечем?

— Ладно, уйду, но если что, могу вернуться… — звонко шлепнув по животу резинкой треников, удалился он, насвистывая: «Меж нами памяти туман…»

Закончив с полом, я вызвала по телефону такси, сопроводила Итана с возвращенной ему на шею, отбивающей дробь по его торсу фотокамерой со второго этажа, утрамбовала его накачанное тело на заднее сидение; он внезапно схватил и поцеловал мне руку, нащупал в кармане джинсов бумажку со словом INTOURIST и, под короткое шоферское «ага», полулежа безмолвно отчалил с трагическим лицом.

Примерно через час позвонила подруга.

— Разведка донесла, Итан валяется в номере в полном культурном ауте, — с легким ко мне укором сказала она. — На завтра от «Щелкунчика» в Кремлевском дворце отказался, а билеты, между прочим, у спекулянтов куплены по тройной цене. Не надо, говорит, ни Чайковского вашего, ни ваших балерин, не верю больше советской показухе. Женщин советских только жалко. Если в Москве так, то в сельской местности тогда как? Что случилось-то за пару часов, никак в толк я не возьму?

— В том-то и дело, что ничего, — ответила я. — Рафинадом магистр оказался, вот и вся Astoria.

Ближе к полуночи, окончательно протрезвев, я шла ставить чайник. Из комнаты выглянул не на шутку разрумянившийся Игорь.

— Ксения, — произнес он таинственно строго, — зайди на минутку, есть серьезный вопрос.

— Хорошо, чайник только поставлю.

Не предполагая подвоха, я заглянула к Игорю. Без слов он повалил меня на стоявшую при входе кровать, рыгнув мне в лицо соответствующими ингредиентами.

— Ты сдурел?! — с силой оттолкнула я его.

Игорь оказался чрезвычайно легким для пролетария со стажем и отпружинил мячиком на пол.

— Зря ты… Я ж надежный, свой, не то что… У меня в «Трех стопариках» все схвачено. Вот здесь вот у меня все, — поднимаясь, сжал он трудовой кулак. — Полбанки по выходным могли бы…

Если принять во внимание, что излюбленной прибауткой Игоря того периода была «Что ты ляжешь, будешь делать?», он сильно страдал от одиночества.


Прошло время. Поток московских друзей и подруг, куда более стойких в бытовом отношении, нежели американский Итан, обожавших шастать ко мне в гости с целью полуночного времяпрепровождения и частенько остававшихся до утра на раскатываемом мной поверх паласа запасном поролоновом матрасе, понемногу иссяк. Наступил этап «странностей этой жизни». Я вышла замуж.

Будущий муж влюбился в меня в плацкартном вагоне поезда Москва — Феодосия. И был волшебный сентябрьский Коктебель (тогда еще Планерское), куда он не ленился ежедневно приезжать пыхтящим стареньким автобусом из Феодосии (бытуя там у своей бабушки, пропуская первые дни учебы в мединституте). Терпеливые утренние ожидания меня у ворот частного дома на улице Победы, где я снимала комнату, походы по изумительной степной дороге в сторону поселка Орджоникидзе, туда, за Тихую бухту, за мыс Хамелеон; ныряния, загорания, забродившее теплое вино вперемешку с хохотом, беготней вдоль моря, медицинскими студенческими байками и фотосессиями на черно-белую пленку «Зенита». Возвращения по притихшим тропам в сопровождении бархатного ветра и полынно-горького дыхания вечерних трав в ненаглядный поселок, долгие прощания у ворот дома под усеянным мириадами пульсирующих звезд чернильным крымским небом и тающие в темноте его загорелые ноги в светлых шортах, спешащие на последний феодосийский автобус.

Уже в Москве он укрепился в любви не только ко мне, но и к переулку, к дому, к обеим комнатам; ко всему, что со мной связано. Пунктиром существовали другие претенденты на мои руку и сердце, но ни в кого не была я тогда страстно влюблена. Выбирать же спутников по меркантильному принципу воспитанной советской эпохой девушке было не с руки. Да и вообще не стремилась я замуж. Я и от будущего мужа пыталась сбежать. Неслась с легким чемоданчиком сквозь стальные сцепы вагонов в другой конец прибывающего в Москву поезда под возмущенные окрики проводниц. (Спустя девять дней знакомства мы с ним поссорились, он приревновал меня к веселой питерской пляжной компании и все равно поменял обратный билет на один со мной поезд.) Он нагнал меня на платформе метро «Курская», когда, будучи уверенной, что след мой затерялся в вокзальной толпе, я ждала приближающегося состава, выхватил чемоданчик: «Быстро бегаешь, но от меня не убежишь». В смысле настойчивости он оказался вне конкуренции.

Единственным приданым с его стороны послужила огромная темно-коричневая, отсылающая ко временам Ноева ковчега эмалированная кастрюля, привезенная с улицы Марии Ульяновой. Хотя большего я не ждала. Я и на кастрюлю не рассчитывала. По редким рассказам в минуты откровений, мать-стервоза, разведясь с его отцом-военным, сплавила его после третьего класса в интернат в связи с детской неуправляемостью. Он путался у нее под ногами, мешал крутить роман с неким поляком, высокопоставленным сотрудником дипломатического корпуса. Это обстоятельство в дальнейшем стало залогом непростых материнско-сыновних отношений. Отслужив в армии на лесоповале (он не явился в военкомат по первому призыву, за что был наказан стройбатом), поработав по возвращении год помощником завхоза Первого меда, приобретя навык выбивания для института любых дефицитов, готовясь параллельно к экзаменам, он поступил на дневное отделение без всякого блата и вгрызался в медицинскую науку как в свое единственное спасение. Учился он, кстати, блестяще. Кроме летних шорт, в его гардеробе имелись одни штопаные белые джинсы, в которых он ходил летом и зимой. Две студенческие зимы он проносил в институт мою светло-голубую осеннюю куртку на рыбьем меху. Ему было плевать, что куртка промокает и застегивается на женскую сторону. Он был похож на длинноногого худого кузнечика со светлыми, будто навсегда выгоревшими в сентябрьском Коктебеле волосами и огромными наивными, как у ребенка, голубыми глазами. У меня было сложное, смешанное чувство к этому человеку. Но об этом не сейчас.

* * *

И все-таки, отдавая дань возрасту Бины Исааковны, я попросила мужа сократить по возможности стояние под душем в поздние часы.

«Н-да-а, закрою глаза и слышу не Бину Исааковну, а мамашу свою драгоценную: “Сколько можно полоскать мужское хозяйство?! Смотри, дырку на себе протрешь”. А не пошли бы они обе!» — резонно ответил муж.

Надо отдать ему должное: невзирая на пройденные бытовые неурядицы, он оказался редким, просто хирургическим чистюлей.

Как только муж перебрался ко мне, Игорь зачастил ходить мимо заколоченной в ближний предбанник двери нашей спальни и однажды не выдержал, высказался на кухне:

— Как ни пройдешь, всё любовью занимаются, всё «аэродром» у них скрипит.

— Это у тебя слуховые галлюцинации, — отреагировал муж.

— Ага, галлюцинации… — возразил Игорь, — что ты ляжешь, будешь делать…

У Игоря в качестве жены уже полгода была Иришка. Не исключено, что в нашем с мужем союзе он завидовал силе бурлящей молодости.


Бина Исааковна продолжала перманентно раздражаться шелестом воды и писком поздневечернего душа, кровать, естественно, не переставляла, но и повесить замок на двери дальнего предбанника или ванной комнаты не отваживалась. Хотя несколько раз грозилась. В коммунальные союзницы она выбрала Иришку и исповедалась ей, как самой домовитой, дисциплинированной и хозяйственной, в отличие от нас с Татьяной — слишком, по мнению Бины Исааковны, безалаберных, ветреных и языкастых. Татьяна и я представляли для старожилки интерес исключительно утилитарный, когда наступала наша очередность уборки квартиры.

— Плохо, плохо вы, Оксана, отчищаете раковину в кухне. Она у вас остается серой, — низко склонив над раковиной голову, проводила она пальцем по шершавому, в мелких рытвинах и изъязвлениях дну.

— Серой она остается, Бина Исааковна, потому что с нее почти полностью слезла эмаль и от древности просвечивает чугун; уж извините.

— Это у вас с Татьяной просвечивает чугун. А вот после дежурств Ириши раковина почему-то белая, — не без ехидцы парировала Бина Исааковна.

Не желая закладывать Иришку, я молчала о том, что та, активно прибегающая к ядерной хлорке, затем густо посыпа́ла нутро раковины тальком, дабы хоть на вечер ублажить зрение Бины Исааковны.

— Чему, впрочем, удивляться, — не угомонялась в мою сторону Бина Исааковна, — коль вы не знали даже о существовании поддонов…

С поддонами была связана история моей первой коммунальной уборки. Вымыв повсюду полы, отдраив унитаз и ванну, я приступила к завершающему этапу — плитам. На кухне, шинкуя капусту, краем глаза за мной неотступно наблюдала Бина Исааковна. Я желала продемонстрировать уникальную сноровку. Металлической губкой скоблила окружности под конфорками и думала о том, что плиты, скорее всего, ровесницы Б. И. Одолев липкий жирный налет на чугунных боковых крыльях (на них сдвигались снятые с огня кастрюли и сковородки), в надежде осчастливить старожилку я выдохнула: «Все, Бина Исааковна, принимайте работу!» Б. И. многозначительно отложила шинкование, подошла к плитам, с нескрываемым торжеством синхронно выдвинула из-под варочных поверхностей эмалированные плоскости в заскорузлых пестрых кляксах: «А поддоны?!» Поддоны стали для меня откровением XX века. «Я о них не знала», — честно призналась я. «Не знали? Что же тогда, по-вашему, Оксана, предохраняет духовки от заливания? Не лукавьте, вы не вчера на свет родились».