Олег Клинг

Жар-жар [Название среднеазиатской свадебной песни.]

Эти записки попали ко мне случайно — по почте прислала перед отъездом в Германию незнакомая семья российских немцев. Они им были не нужны. Долго и у меня не доходили руки до странных, бледно отпечатанных на пишущей машинке листков. Иногда казалось, что это перевод с другого языка, к примеру, немецкого: столько в нем несообразностей, в том числе грамматических. Особенно с мужским и женским родом. Но история эта, несмотря на свою фантастичность, не оставляла меня. Я позволил себе прокомментировать название, кое-что подправить, свериться с орфографическим словарем, расставить знаки препинания, а иногда, наоборот, убрать явно лишние.


Откуда здесь могло оказаться зеркало?.. Точнее, не зеркало, а довольно большой кусок разбитого зеркала. Квадрат, вверху переходящий в неровный треугольник. На остром сколе — масляная чернь другой, незеркальной стороны. Медленно-медленно вожу по нему указательным пальцем, неверное движение — и потечет кровь. Манит, манит чуть повернуть пальчик и проехаться по острию стекла, а потом долго-долго, беззвучно, молча глядеть и глядеть, как сначала побелеет, а затем вмиг побагровеет разрез и как из него польется, потечет кровь и будет течь, пока вся не выльется и не зальет собой всю эту богато убранную юрту, и мое тело станет легким, невесомым и поплывет как соломинка по Красной реке до самого горизонта, который переходит в голубое небо.

Вовремя останавливаю себя… Раздался визгливый, злой крик. От неожиданности палец дрогнул и чуть не съехал опасно по лезвию-стеклу. Не сразу удается понять, из-за чего сердится там, за золотым пологом эта страшная черная старуха, которая почему-то велела называть ее апой. Нет, у меня есть другая, настоящая апа… Надо попытаться разобраться во всем этом, понять… Но голова какая-то тяжелая, так и валится вбок и будто в тисках… Была бы хоть одна минута тишины и покоя и, может быть, удалось понять все произошедшее, как теперь кажется, страшно давно. Но снова мешает напополам режущий душу крик этой грубой, грязной ведьмы.

— Долго ты будешь сидеть в неподвижности… — так или примерно так орала на своем тарабарском языке, который настолько ко мне пристал или прирос, что я уже иногда думаю (Ich denke…) на нем.

Но думать некогда, да и не получается… В зеркале отразилось мое белое-пребелое, как у мертвеца, лицо, точнее, открытая часть его ниже лба… Затравленные, погасшие от уже привычного, но все еще сдерживаемого страха глаза, не проваленный у переносицы и не расширяющийся книзу нос, не похожий на эту часть лица у всех людей здесь нос… die Nase… мои узкие, высокие скулы… алые, ярко-красные губы… Что у меня на голове? А-а-а… это тюрбан… несколько часов назад мне на голову намотали несколько километров белого легчайшего полотна… Моя голова раскачивалась по рукам вереницы насурьмленных девушек из стороны в сторону, скользил шелковый поток, самая опытная из подружек все наверчивала и наверчивала на мою голову, пусть не километры, так сотни метров белейшей, почти невесомой ткани… Трудно не только пошевелить головой, но и держать ее так, чтобы она не клонилась к груди и можно было увидеть свое отражение в зеркале. Руки не поднимаются вверх, а надо распутать тюрбан… Куда подевались все? Почему никто не помогает?! Никак не даются мне женские ухищрения и заботы: приколоть тяжелую серебряную брошь, в ухо ловко воткнуть пудовую серьгу, насурьмить брови… Вот и сейчас руки устали разбинтовывать голову: не буду стараться и аккуратно свертывать полотно в рулон — пущу его по полу, пусть затопит всю юрту белой пеной.

Прекратился крик. Оставили меня на время в покое. Давно такого не было. Не помню, когда удавалось остаться в одиночестве наедине с собой: месяцы?.. годы?.. Все спуталось в моей голове.

Можно осмотреться вокруг. В такой богатой юрте прежде не приходилось бывать. Впрочем, какое уж там убранство? Тряпочки, расшитые золотом, да бесчисленные ковры… И тот особый, специфический, прежде незнакомый запах, что исходит здесь от всего… Наверное, и мой, чужой для этих степных людей запах им непривычен… Вдруг нахлынуло невидимое, но явно осязаемое облако запахов из еще недавней, но уже прошлой жизни… Смесь из нафталина, чистого переложенного лавандой глаженого белья, кельнской воды, комнатных роз, молотого кофе, лакрицы, ванилина, тмина, что идет к жареной свинине с картошкой, и непередаваемого ощущения всепоглощающей, почти стерильной чистоты. Но в один день все это закончилось. Было лето. Блаженное время, когда целыми днями можно было купаться в Волге, прыгать в воду с обрыва, кататься по реке на лодке, а потом лежать под деревом в гамаке и смотреть на небо. Но то лето как будто и оставалось летом и в то же время оборвалось в один день, когда все взрослые осунулись, женщины тяжело вздыхали, поправляли белоснежные накрахмаленные фартуки и молились, воздев сложенные руки к Богу, а мужчины, в том числе отец, кротко и безнадежно вздыхали, опустив головы и плечи. Как-то мне показалось, что отец обнял мать у сарая, прижался как маленький к груди матери и тихо, беззвучно заплакал.

А потом они, мать и отец, взялись за руки и стали как дети подпрыгивать и подплясывать (подтанцовывать): это было что-то вроде нашего народного немецкого танца, но только в исполнении сумасшедших. Дальше еще страннее: вошли в сарай и, вопреки обыкновению, ничуть не думая о стыде, стали целовать и обнимать друг друга, раздевать, легли на сено и, уж совсем забыв о приличии, перешли на звериный крик и стоны. От испуга и удивления ноги у меня одеревенели и не могли сдвинуться с места. Через щель в сарае видно: он как помешанный извивается на ней, кусает ее грудь, губы, снова грудь, затем нетерпеливо раздвигает ее ноги, берет рукой свой ставший огромным, толстым и красно-синим член и медленно-медленно, тихонько постанывая, вошел в нее. Совсем недолго он был тихим, тут же на него напал новый приступ безумия… Почти на уровне моих глаз (после покоса сена в сарае много) ритмично опускаются и поднимаются его ягодицы, между ними зияет черная дыра (не сразу догадываюсь, что там курчавые волосы). То приближается ко мне, то отдаляется от меня мешочек с шариками, то показывается, то исчезает в ней его разбухший колышек. К моему горлу подкатывает тошнота, а там внизу, еще ниже живота, совсем внизу делается что-то еще более страшное, приятное и мерзкое, страшное, что недавно смутно и невпопад ощущалось. Там у меня что-то перехватило, как обычно перехватывает дыхание, но здесь происходит все по-иному. Наверное, мне стало плохо. По крайней мере, моя голова, как обнаружилось, уткнулась в нижнюю доску сарая. Но когда сознание выплыло из тумана, увидел: он замер, повиснув на руках над ней, издал идущий изнутри звериный рык — будто приготовился к прыжку, но тут же она, собрав как мне показалось, всю свою волю, через силу, вытолкнула его из себя, прошептав фразу: «Не то время, чтобы заводить новых детей». Он сел на нее, и тут из его широко раскрытой дырочки посередине члена брызнул фонтан чего-то мутно-белого… Тут же это жуткое состояние, которое, казалось, уже прошло, снова вселилось в мое нутро, раздался услышанный как бы стороны мой собственный стон, конечно. тише, не похожий на его, крик… Меня снова не стало…

Когда во второй раз ум прояснился, надо мной нависли испуганные мать и отец. Это были не он и она, а заботливые, любящие, потерянные от переживаний родители. Мать и отец встали на колени и, глядя в небо, молились. Они беззвучно просили Бога простить им грехи и защитить свой народ, когда-то давно (этого уже никто не мог помнить из них) пришедший на Волгу, в другие русские степи из немецких земель, от бед, что ожидали их в войне германцев и руссов, спасти их детей и их самих.

Во всем селе взрослые шепотом говорили о том, что немцы, другие немцы, которые пришли оттуда, где прежде была наша родина, плохие. Это они, не мы, пошли войной на каких-то русских, которых, как говорили на уроке в школе, миллионы и миллионы и которые живут вокруг нас. Мне, правда, не приходилось видеть их вблизи. Лишь однажды через село проезжали в грузовике пионеры, с такими же красными галстуками на шее, как и у наших школьников. Мы, дети, приветственно махали им руками, немного удивляясь тому, почему у них недобрые, даже злые лица. Они что-то сердитое кричали в наш адрес. Я до сих пор могу повторить эти слова, так крепко они врезались в мою память из-за своей необычности: «Бей гадов-фашистов! Бей фашистов!». Одно слово казалось будто нашим, знакомым — фашисты, фашистен, die Faschisten — и в то же время в устах сердитых детей каким-то нехорошим, не нашим, враждебным. Мы махали им долго, пока машина не выехала из села и не стала совсем крошечной, а злые голоса уже не долетали до наших ушей. Потом один из взрослых, который знал язык этих детей, перевел, что кричали русские.

В следующий раз русских пришлось увидеть, уже не издали, а совсем близко-близко, скоро… слишком скоро… Каждый день отец ждал, что пойдет на войну, однако не только в доме, но и во всем селе оставалось тихо. О войне говорили, да и то шепотом, взрослые. Мы же, дети, играли в войну. Вот только путаница была, кто против кого воюет. И в голову не приходило быть какими-то неведомыми русскими (какие же мы русские!), но и воевали мы не с ними, а, как и полагается в игре, с коварным врагом.