Сейчас, по прошествии многих десятилетий, я понимаю, что самым сильным фактором, способствовавшим моему участию в Группе, было тщеславие. Группа предоставила мне совершенно иной уровень признания моей оппозиционности: пресс-конференции, иностранные корреспонденты, упоминание моего имени в трансляциях “Голоса Америки” и Би-би-си и лестное внимание со стороны КГБ, до этого, как я выяснил во время следствия, знавшего о моих диссидентских усилиях, но не обращавшего на них особого внимания ввиду их малой эффективности. Теперь же я не просто распространял запрещенную литературу среди мало интересовавшихся этой литературой мальчиков и девочек из 127-й школы (не)рабочей молодежи — теперь я стал настоящим борцом сопротивления, и, самое главное, об этом узнали множество людей. Членство в Группе подтвердило мой статус настоящего диссидента, и я в своем представлении стал равен героям литературы, которую распространял.

Так увлеченно я писал роман о собственной героической жизни, причем не на бумаге, а в этой самой жизни. Никаких других стимулов и причин участия в Группе Доверия у меня, надо признаться, не было.

Мы продолжали устраивать пресс-конференции, выступать с новыми вполне полезными и квалифицированными инициативами в области разоружения и установления доверия между двумя сверхдержавами. Я был самым младшим и самым малознакомым с предметом членом Группы и, кроме общего шума и героического пафоса, никакого особого вклада в ее деятельность не внес.

Среди членов Группы было множество серьезных ученых, хорошо знавших тему разоружения и предлагавших дельные вещи. Кабы власть была умной, она бы последовала принципу Владимира Ильича: “Если врага нельзя победить, с ним нужно подружиться”. Власть могла бы скомпрометировать и разоружить Группу, признав ее полезность и включив ее членов, скажем, в какую-нибудь очередную инициативу Советского комитета защиты мира, утопив Группу в бюрократических проволочках и официальном болоте борьбы за мир.

Власть, однако, умной не была, и расчет Сережи Батоврина оказался абсолютно верным: членов Группы, выступавшей за мир и против ядерной войны, начали репрессировать, что, естественно, показало западной общественности истинное лицо миролюбивого советского режима.

Меня задержали в конце июня 1982 года после встречи с очередным иностранным корреспондентом на Белорусской площади. Я передал ему уже не помню какие материалы о нашей борьбе за мир во всем мире и пошел прочь в сторону Тишинки. На полпути я заметил слежку не особенно прячущихся оперативников и, подстегнутый адреналином и собственной значимостью, попытался от нее оторваться.

Сделал я это со свойственной мне неопытностью: зашел в первый попавшийся подъезд, собираясь пролезть на чердак дома и по нему пройти до следующего люка, там вылезти, посидеть немного на лестнице в другом подъезде, пока растерянные гэбэшники будут меня искать, проверяя квартиры в первом подъезде, а затем, посрамив врагов, спокойно выйти на улицу и удалиться в известном лишь мне направлении.

Люк на чердак оказался закрыт на большой висячий замок. А я оказался в западне. Вошедший через какое-то время за мною в подъезд гэбэшник лениво прошел мимо одиноко сидевшего на подоконнике лестничного пролета мастера конспирации и остановился этажом выше. Особенно не скрываясь, он сообщил по рации коллегам, ждущим во дворе, что я в подъезде.

Ситуация была унизительной, и, подождав минут двадцать, я вышел на улицу. Здесь меня и “взяли”, заломив руки, и посадили в стоявшую наготове машину.

Меня отвезли сначала в квартиру родителей одной милой и ничего не подозревавшей девушки, с которой мы в ту пору часто в этой квартире ночевали, пока ее родители проводили летнее время на даче. Как назло, именно в этот вечер родители были дома, а девушка как раз на даче, куда я и собирался после встречи с корреспондентом. Кэгэбэшники, объяснив родителям, что я мог прятать в их квартире материалы антисоветского содержания, начали обыск, я же гордо сидел на стуле в кухне, отказываясь говорить, пока мне не предъявят ордер на обыск. Один из оперативников устало объяснил, что ордер на обыск мне предъявлять не обязаны, поскольку проводят обыск не у меня, а у других людей. Люди же эти, несмотря на мои советы потребовать такой ордер, ничего не требовали, а испуганно молчали, иногда робко предлагая гэбэшникам чай. Я же молчал вполне героически, периодически сообщая гэбэшникам, что подам на них в суд за нарушение закона.

Оперативники были молодыми ребятами, кроме одного: лысого пожилого дядьки в зеленой рубашке навыпуск по летнему времени, похожего по типажу на бюрократа-крючкотвора из советских фильмов 30-х годов. Он не участвовал в обыске, сперва прохаживался по квартире, наблюдая за действиями оперативников и иногда отдавая негромкие указания, а затем удалился на кухню, где легко и умело втянул в беседу ошеломленных происходящим хозяев квартиры. Он явно был начальством, и командовавший группой (и представившийся мне при задержании) капитан периодически к нему подходил и что-то сообщал на ухо. Дядька благосклонно кивал и отирал лицо большим носовым платком.

Он единственный откликнулся на предложение чая и с удовольствием пил его, сидя на табурете в кухне, обсуждая с перепуганными родителями моей подруги нежданно жаркое лето, перспективу грибной осени и прочие радости дачной жизни.

Когда я в очередной раз потребовал от гэбэшников предъявить ордер на обыск, лысый, шумно прихлебнув чая, укоризненно сказал:

— Да хватит уже, Олег. Не устали еще от ерунды этой? А я ведь дедушку вашего знал. Удивительный был человек: энциклопедия. Теперь таких уже нет.

Я опешил: он знал моего дедушку? Как? Откуда? И которого из двух?

Лысый, впрочем, не стал томить меня неизвестностью. Он втянул толстыми губами смородиновое варенье, гостеприимно предложенное трясшимися от страха хозяевами квартиры, облизал ложку и продолжил:

— Да уж, Станислав Адольфович… Сегодняшним-то за ним тянуться и тянуться. Сколько знал всего человек.

Дед-кадет

Дед мой, отец отца, родился в Одессе в 70-х годах XІX века, куда ранее эмигрировал из Лодзи его отец Абрам Радзинский. Семья Радзинских — промышленники, владевшие в Лодзи и окрестностях текстильными фабриками, — происходила из маленького польского городка Радзина Подлясского, отсюда и фамилия.

Радзинские, собственно, это даже и не фамилия, а прилагательное: радзинские хасиды. Хасиды, проживавшие в Радзине Подлясском, отличались от других хасидов тем, что красили одну из восьми нитей в каждой кисти таллескотна — поддевке с кистями, надевавшейся правоверными иудеями-мужчинами, — специальной синей краской. Эту краску — тхейлет, секрет изготовления которой был утрачен более двух тысяч лет назад, — приготовляют из особого моллюска хилозона, и секрет этот заново открыл лишь в середине XIX века раби Гершон-Ханох из Радзина. Раби Гершон-Ханох приказал всем проживающим в Радзине Подлясском хасидам красить одну нитку каждой кисти таллескотна в небесно-голубой цвет, и те послушно принялись за дело. Никакого особого смысла это, как и многие другие религиозные установления разных конфессий, не имело, но соблюдалось радзино-подлясскими хасидами строго и считалось — как все бессмысленно-ритуальное — крайне важным. А как еще: тем они отличались от других польских хасидов — нерадзинских.

Семья Абрама — впоследствии для благозвучия переименовавшего себя в Адольфа (эх, знал бы он!) — красить нити в маленьком провинциальном городке не собиралась, но сохранила, видать, навык, что помогло им по переезде в Лодзь открыть красильню тканей для обосновавшихся в городе текстильных фабрик. Со временем Радзинские начали скупать задолжавшие им за покраску фабрики и вскоре твердо заняли ведущее место в лодзенском текстильном мире. Они производили ткани и продавали их по всей Европе, хотя основным рынком была, конечно, родная Российская империя.

Жить бы и жить Абраму Радзинскому в милом комфортабельном польском городе, наслаждаясь семейным положением текстильного магната. Ан нет: Абрам был неспокоен душой и стремился вдаль. Семья, учуяв его неспокойство, послала Абрама для установления торговых связей в Одессу. Тот связи установил, но решил в Лодзь не возвращаться. Он обосновался в шумном интернациональном портовом городе — черноморском Марселе, быстро потратил в местных французских ресторанах имевшиеся у него деньги, после чего обнаружил, что а) денег больше нет и б) он ничего не умеет. А что делает нормальный ничего не умеющий молодой польский хасид, оставшийся без денег в чужом месте? Правильно: он открывает банк.

Абрам-Адольф финансировал производство, закупку и транспорт зерна, что на хлеборобной Украине было делом хлебным. Он быстро пошел в гору, купил дом, завел прислугу, затем купил еще пару доходных домов в центре города и вел жизнь рассеянно-светскую, мило коверкая русские слова польским акцентом. Будучи человеком абсолютно нерелигиозным, он водил компанию как с местными еврейскими воротилами, так и с бессарабскими помещиками, кому он ссуживал деньги до продажи урожая. В доме одного из бессарабских евреев, торговавших зерном, Абрам-Адольф встретил его дочь — Фелицию. Она была черноглаза, тонка станом и младше его лет на двадцать.