Ольга Грушина

Жизнь Суханова в сновидениях

К русскому читателю

«Жизнь Суханова в сновидениях» — книга не совсем обычной литературной судьбы: действие в ней происходит в России и написана она писательницей из России — однако написана по-английски. Родилась и выросла я в Москве и уже в детстве знала, что хочу быть писателем; но в восемнадцать лет, в бытность свою студенткой факультета журналистики в МГУ, я получила приглашение на обучение в американском университете и с тех пор живу на две страны, две культуры и два языка.

«The Dream Life of Sukhanov», мой первый роман, вышел в свет в 2006 году, в издательстве «Putnam» (когда-то опубликовавшем набоковскую «Лолиту»), и за последовавшие годы был переведен на тринадцать языков, от французского до турецкого; наконец-то появляется он и на русском. Перевод с английского был сделан замечательной переводчицей Еленой Петровой, за чье тонкое чувство языка я ей бесконечно признательна.

Роман этот задумывался как своего рода притча о жизненном выборе творческого человека («история Фауста нашего времени», написал один американский критик), а не как исторический роман о России. Хотя действие и разворачивается в ранние дни перестройки, читатель отметит, что конкретных политических моментов в книге умышленно мало и даже имя Горбачева не упомянуто ни разу. В художественных целях я обращалась несколько вольно с историческими деталями (например, приведенная в романе цитата взята не из журнала «Мир искусства», а из журнала «Золотое руно»), датами (как, например, дата показа «Андрея Рублева» на экранах советских кинотеатров) и общими реалиями советской жизни. Надеюсь, читатель простит мне подобные отступления от исторической достоверности во имя литературной убедительности.

...

Моим родителям

Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Ибо ты говоришь: «я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды»; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и нищ и слеп и наг.

Откровение 3:15-17

Глава 1

— Здесь остановите, — распорядился с заднего сиденья Анатолий Павлович Суханов, обращаясь к замшевым перчаткам на руле.

Бело-желтые колонны, назойливо мелькавшие за окном, стали замедлять свой бег и в следующее мгновение дисциплинированно выстроились в одну шеренгу. Плюшевый кокон темноты пронзило бледное щупальце ближайшего фонаря, и Нина, которая всю дорогу молчала, шевельнулась, будто пробуждаясь от дремоты.

— Уже? — рассеянно спросила она и посмотрела в окно.

Они доехали. С легким вздохом она порылась в сумочке, как делала всякий раз перед выходом. Суханов терпеливо ждал, пока она щелчком откроет пудреницу, пристроит на ладони круглый, поблескивающий черным островок, высвободит из золотых витков футляра персиковый стержень губной помады и повернет склоненное лицо так и этак, чтобы вспугнуть из полумрака свое отражение. На поверхности зеркальца неожиданно возник аккуратно подведенный глаз, но она шевельнула рукой — и глаз, моргнув, исчез. Напевая себе под нос невнятный мотив, Суханов отвернулся: после двадцати восьми лет супружеской жизни он по-прежнему испытывал неловкость в такие минуты, как будто подглядывал за неким интимным ритуалом и был застигнут врасплох. Наконец, заманив ускользающее отражение в западню фонарного луча, она двумя быстрыми мазками обвела контуры полного рта, сжала губы с едва слышным звуком, похожим на поцелуй, и бросила помаду в сумочку. Он услышал хищный щелчок замка, увидел краем глаза холодный всполох бриллиантовой сережки, нырнувшей в полосу света, — и тотчас же уловил струистый шорох исчезновения: Нина, как всегда, не стала дожидаться, чтобы для нее распахнули дверцу. После нее остался изысканный аромат сегодняшних духов, Суханову незнакомых, а под ним слоями витали другие, едва различимые запахи — сладковатые призраки прежних разъездов, сбереженные временем на заднем сиденье его персональной «Волги».

Теперь и Суханов с грузным достоинством выбрался из машины.

В этот вечерний час, да к тому же в субботу, проспект Маркса начинал пустеть. Воздушными шарами плыли в мягкий сумрак мандариновые огни фонарей, и в их свете ярко горел фасад старого здания Московского университета, помпезный и узнаваемый, как декорация к нашумевшему, надоевшему спектаклю. Хотя по календарю был еще только ранний август, в воздухе уже чувствовалась та особая нежно-осенняя хрупкость, от которой мир сделался на одно дуновение глубже и слегка утратил определенность, будто лежал по ту сторону хрустальной ширмы. По мостовой проносились редкие автомобили. В летящем взмахе фар смутные фигуры прохожих на мгновение становились чеканно-рельефными, приобретали объем и цвет: и неказисто одетый парнишка, который перебегал улицу в неположенном месте, и приволакивающий ноги старик со свернутой газетой под мышкой, и одутловатые женщины без возраста, нагруженные авоськами, и — необъяснимо, несообразно — видение на краю тротуара: фигура в переливающемся декольтированном платье зеленого шелка, высокая, стройная, длинноногая.

— Прохладно, — сказала Нина вполголоса.

Суханов кивнул, повернулся к машине и постучал в окно. Затемненное стекло беззвучно заскользило вниз, открывая взгляду замшевые перчатки, замершие наготове.

— Вон там подождите, — коротко бросил он. — Полагаю, мы задержимся.

До Манежа было всего несколько шагов, и они запрокинули головы, чтобы лучше видеть внушительный транспарант, натянутый над портиком выставочного зала. «ОБРАЗ РОДИНЫ» — гласили огромные красные буквы, а строчкой ниже читалось: «Петр Алексеевич Малинин, 1905–1985».

— Можно подумать, он умер, — недовольно заметил Суханов. — Надо было открытым текстом указать, что это юбилейная выставка, ты согласна?

Она только пожала плечами и молча ускорила шаг; опустевшая площадь жадно ловила дробь ее высоких серебристых каблучков. У входа курил плечистый швейцар; заметив ее приближение, он всем телом подался вперед и широко распахнул дверь: в сумрачную тишину улицы хлынула ярко освещенная духота, подгоняемая трелями жеманного смеха. Когда Нина ступила через порог, Суханов перехватил оценивающий взгляд швейцара, устремленный на ее обтянутые шелковистой паутинкой ноги. Никто ей не даст ее возраста, подумал он с тайной гордостью. Только он собрался войти следом, как швейцар отпустил дверь и развернул к нему свою нахальную физиономию, украшенную нелепым пухом усиков.

— Минуточку, — процедил он, всем своим видом изображая скуку. — Тут по приглашениям.

Презрительно оглядев жалкую растительность, Суханов неспешно полез в карман.

Не успел он войти в зал, как в его сторону с распростертыми объятиями бросилась втиснутая в пурпурное бархатное платье тучная дама, которая пронзительно кричала:

— Анатолий Павлович, жду не дождусь! Вы только послушайте, что я вам расскажу!

Это была жена видного театрального критика; неделю назад Суханов с ними ужинал. Тыча ему в грудь пухлым указательным пальцем, она повела какой-то запуганный рассказ, то и дело прерываемый манерным хохотом. Суханов, машинально кивая, оглядывал зал поверх колыханий ее торса. Давно он тут не бывал — на самом деле с той поры… впрочем, неважно, торопливо перебил он сам себя, холодея от мысли, что едва не позволил своей памяти оступиться. Достаточно сказать, что с той поры минуло много, очень много лет и нынче здесь все изменилось до неузнаваемости.

Белостенный зал дышал приветливым теплом. Натертый до блеска пол прочертила красная ковровая дорожка, развернутая — он готов был поручиться — только-только, в знак особой торжественности; у длинных столов, ломившихся от закусок, волнами плескалось многоголосье беседы. Толпа, как и следовало ожидать, выглядела праздничной, и любой жест сопровождался танцующей игрой света: поднятый бокал шампанского на глазах превращался в расплавленное золото, от протянутой руки разлетались искры, каждый поворот женской головки вызывал целую серию миниатюрных вспышек. По кругу прохаживались бесчисленные высокопоставленные лица, а в самом центре он заметил Василия: тот вертел в пальцах бокал вина и улыбался своей неизменной полуулыбкой, склоняясь к увешанной бриллиантами матроне, в которой Суханов внезапно узнал жену министра культуры. Да, сразу видно, мальчик далеко пойдет, очень далеко, в который раз одобрительно подумал он. Ксения, разумеется, еще не появлялась: она вообще не упускала случая показать, что ни в грош не ставит его положение. Но она еще молода, восемнадцать лет; он не сомневался, что ее блестящие задатки в скором времени…

Между тем жена критика навалилась на него в порыве доверительности.

— А я ему говорю: «Все это хорошо, Марк Абрамович, но финал-то, голубчик мой, финал недотянут. Я что хочу сказать: раз уж вы постоянно намекаете на какую-то страшную тайну, так раскройте ее в пятом акте!» А он — вы не поверите — он отвечает: «Сдается мне, вы замысла моего не поняли. Оставляя вопросы без ответа, я хочу показать всеобщий абсурд нашего бытия». Как вам это нравится? «Всеобщий абсурд нашего бытия»!

Когда она зашлась в очередном приступе неодолимого хохота, ее груди запрыгали, как две дыни в тугой пурпурной упаковке, тяжелые мочки ушей засверкали аметистами величиной с грецкий орех, а под вторым подбородком родился третий. Пробормотав какую-то надуманную отговорку, Суханов освободился от ее гнета и поспешил к Василию, но на полпути его все же настиг визгливый смех:

— «Всеобщий абсурд нашего бытия» — как вам это нравится, Анатолий Павлович?

Супруга министра скалила мелкие частые зубки.

— Мария Николаевна, вы обворожительны, как никогда, — сказал Суханов и с шутливо-преувеличенным трепетом приложился к ее ручке.

— Что отец, что сын, — томно протянула она. — Настоящие сердцееды!

Василий, стоя рядом с ним, любезно улыбнулся. Ничего не скажешь, красавец парень вырос.

Механизм разговора, заведенный среди гостей в начале вечера, мало-помалу разряжался, замедлял ход, приближался заданным курсом к главному событию вечера. Сливки московского художественного бомонда, собравшиеся якобы по случаю восьмидесятилетия своего именитого патриарха, без слов поздравляли себя с жизненным успехом. Вдруг по залу пролетел шорох, где-то зародилось волнение, то тут, то там в воздухе стали встречаться бокалы, и наконец по толпе прокатилось дружное «ваше здоровье!», расходясь восторженными кругами откуда-то из эпицентра событий. Где находится эпицентр, главный нервный узел высокого собрания, Суханов наметанным глазом определил уже при входе. В дальнем углу, окруженные, словно невзначай, горсткой крепких юношей в строгих костюмах, с характерно оттопыренными пиджаками, беседовали двое: они добродушно пререкались, шутили, смеялись, хлопали друг друга по спине под тайными взглядами сотен пар глаз. Эти двое — юбиляр, он же художник Петр Алексеевич Малинин, и министр культуры — только что произнесли тост, пожелав друг другу крепкого здоровья. В этот вечер престиж любого из гостей наглядно измерялся степенью близости к заветному кругу, и все присутствующие исподволь, с пиететом придвигались ближе и ближе, образуя почтительные темные волны дорогих костюмов и вечерних туалетов, увенчанные белой пеной крахмальных сорочек и обнаженных плеч.

Суханову пришло в голову, что сцена эта странным образом пародирует ранние работы самого Малинина — мгновенно узнаваемые произведения из серии «Великий вождь», где Ленин (или некто другой, с густыми усами и одиозным на данный момент именем) гремел с отдаленной трибуны у недосягаемого горизонта, а оттуда катился вал рабочих и крестьян, причем в таком ракурсе, что поначалу они были сведены перспективой к символическим обозначениям классовой борьбы и праведного гнева, но постепенно увеличивались в размерах, вымахивали, одетые в лохмотья, выше человеческого роста и едва не вырывались из рамы, сверкая глазами, раскрывая рты, сжимая кулаки. Разумеется, эти мрачные, агрессивные полотна были тактично оставлены за пределами ретроспективы мастера советской живописи. Другие, более умеренные работы, умело подсвеченные, наглядно демонстрировали «социализм с человеческим лицом». Позволив себе заговорщическую улыбку, Суханов с величайшим сожалением был вынужден покинуть обворожительную собеседницу (мальчику только на пользу — пусть и дальше ее обхаживает) и неторопливо двинулся вдоль стен.

Девственные снежно-белые березки, яркие и свежие, точно выращенные на заказ, купались в солнечном свете; полноводные голубые реки весело бежали вдоль изумрудных берегов, где паслись стада и дымили фабричные трубы. Прочно сбитые девушки, блистая улыбками, гордо вышагивали полем с мешками картофеля на плечах; чумазые шахтеры, сгрудившись тесными кучками, оживленно склонялись над газетами, чтобы прочесть о вводе в эксплуатацию новых железных дорог; расшитые золотом стяги проплывали перед сияющими глазенками детишек, которые еще не могли ходить строем, но были уже бессловесно, непоколебимо уверены в счастливом завтрашнем дне. Встречались здесь и портреты, изображавшие по преимуществу швей-мотористок, матросов и крестьян (одним словом, Народ), а также немногочисленные цветные иллюстрации к народным сказкам, созданные художником в моменты творческих раздумий; среди них выделялась знаменитая «Жар-птица», висевшая на почетном месте — сразу при входе.

Суханов шел, почти не останавливаясь. Все эти работы отличала, по его тайному убеждению, одна характерная черта: поразительная легкость, с которой они выветривались из памяти, чуть только отвернешься в сторону, — настолько они были невыразительны, настолько похожи на тысячи других полотен. Жанровые сцены в трактовке Малинина читались как страницы учебника, а лица были прописаны педантично и без души: создавалось впечатление, будто им не хватает одного из двух необходимых измерений. Но все же старик был не без таланта, и работы три-четыре, пожалуй, стояли особняком. Взять хотя бы вот эту.

Русоволосая молодая женщина в бледно-синем одеянии мечтательно вызревала из синего неба или, быть может, озера, оттенки которого плавно переходили в оттенки ее платья. Ее тихий взгляд был устремлен не на зрителя, а сквозь него и дальше, где находилось нечто поистине сокровенное, заметное ей одной, отчего у нее по лицу скользила нежная тень улыбки. Бесспорно, незаурядная работа, очень личная. Нагнувшись, Суханов прочел этикетку: «Будущая мать. 1965. Частное собрание». В который раз его передернуло, хотя вынужденность такого названия была для него очевидна — как-никак он сам способствовал формированию неодобрительного отношения к портретам родни: в них усматривался «налет буржуазности». Коль скоро в силу этого естественное название «Дочь художника» исключалось, Петр Алексеевич оставил право выбора за ними.

— Либо «Будущая мать», либо «Русская красавица», — сказал он в свое время. — Сами решайте.

Как и все советское искусство, эта картина была лишена избыточных физиологических деталей («нездорового натурализма», автоматически выдал ум Суханова) и не содержала явных признаков интересного положения: тело молодой женщины, не худое и не полное, незаметно сливалось с фоном. И все же такая прямолинейность показалась ему непростительно грубой. Как ни странно, на этом названии настояла сама Нина.

— Называть мое изображение «Красавица» — дурной тон, — сказала она во время их спора в сухановском кабинете, — и, в любом случае, красота здесь не главное.

И она оказалась права. Конечно, героиня картины пленяла красотой, ибо сходство было значительным, но при этом Суханова не покидало чувство, что портрет не сумел передать некую уникальную особенность Нины, некую драгоценную, неуловимую внутреннюю сущность, наделявшую ее тем загадочным холодным свечением, которое его так восхищало. Из-за этой особенности Нина, еще в бытность свою угловатым подростком, получила прозвище Русалка; глаза ее непредсказуемо меняли цвет от серого к зеленому и голубому, а полуулыбку было трудно описать словами; видимо, из-за той же особенности Суханов до сих пор, вглядываясь в ее черты, далеко не всегда мог угадать, о чем она думает. Зато мысли Нины, смотревшей с портрета, были прозрачны. В ней не было переменчивости, неопределенности или тайны: она, молодая, здоровая, умиротворенная, слушала новую жизнь, шевельнувшуюся в ней, — жизнь Василия. Как ни удивительно, именно эта простота, эта ясность, эта однозначность, настолько типичная для Малинина, и привлекла Суханова в портрете жены. Он повесил картину у себя в кабинете, напротив письменного стола, и часто посматривал на нее за работой, особенно… особенно в первые годы. Вид неоспоримо счастливой, несомненно голубоглазой Нины всегда его успокаивал, убеждая снова и снова, что все было оправданно, что жизнь его шла по плану, что сделанный когда-то выбор не был непоправимой, ужасающей…

Суханов тряхнул головой, словно отгоняя назойливую муху. Как бы то ни было, в предстоящие три месяца без нее, конечно же, будет скучно, сказал он себе и, бросив последний взгляд на молодую женщину, плывущую в голубом облаке радости, отправился на поиски оригинала. Он заметил Нину издалека: она стояла рядом с отцом и, мягко улыбаясь, слушала министра. На миг их глаза встретились через зал, но ее взгляд тут же скользнул в сторону. Он двинулся к ней, но его то и дело останавливали надоедливые знакомые, опутывая паутиной сплетен, комплиментов и приглашений. Потом среди присутствующих началось какое-то колыхание, общее перемещение и шиканье; и вскоре на невысокой трибуне в конце зала появился сам министр с чинным стаканом воды в руке.

Долго будет нудить, равнодушно отметил про себя Суханов и зааплодировал.

— Уважаемые товарищи, излишне говорить, по какому случаю мы собрались сегодня в этом зале, — начал министр, дождавшись тишины. — Нет нужды представлять нашего дорогого Петра Алексеевича Малинина, одного из величайших художников современности, лауреата Ленинской и Государственной премий, члена Академии художеств СССР с тысяча девятьсот сорок седьмого года, с самого дня ее основания, трехкратного лауреата…

Во время своей речи он то и дело заглядывал в бумажки. Изображая восторженного слушателя, Суханов позволил себе отвлечься и погрузился в замечательно теплое, бездумное ощущение полного благополучия. Все в его жизни сложилось отлично, да, все было отменно устроено, причем он это заслужил, а потому воспринял почти как должное, когда по окончании выступлений самых известных деятелей культуры и в процессе выступления менее известных, безуспешно пытавшихся вернуть утраченное внимание публики, оживленно разбредающейся по залу, из образовавшегося просвета вынырнул министр и положил руку ему на плечо.

— Как жизнь, Толя? Вижу, все путем, — начал он весело. — Повезло тебе, чертяка: жена — первая красавица на Москве!

Суханов отмел непрошеную мысль о том, что министр очень кого-то напоминает, и ответил ни к чему не обязывающей любезностью в адрес его супруги. Тот хохотнул, посмотрел на него с хитрецой и спросил:

— Куришь?

Суханов не курил.

— Естественно, — ответил он без промедления.