Глава 2. Санкт-Петербург. 16 сентября — 7 октября 1839 года

Галерная, 60. Hotel de Wilson

Петербургская губерния началась за полосатым шлагбаумом. И продолжалась бесконечными шлагбаумами — осмотров, запретов, препон. Даже шоссе было преградой — будто построили его специально: по бокам топкие борозды, по середине навалены булыжники, о которые ломались колеса, разбивалась поклажа, вдребезги разлетались мечты пассажиров о комфортной быстрой езде. Чтобы оказаться в столице, следовало потерпеть, потрястись, помучиться. Все утопало в хляби, в необоримой, вечной, оплаканной дождями бедности. Кругом бурые поля, черные болота и полусгнившие бараки, возле которых копошился люд в страшных оборванных струпьях. Такова была правда жизни. Но у нее были дозволенные границы. Правда заканчивалась у кирпичных стен Петропавловской крепости — у тюрьмы. Ею словно бы проводили жирную красную черту, отделяя то, что следует вымарать, от того, что цензурой одобрено. Там, за стенами, начинался императорский Санкт-Петербург, город-греза, город-мечта: «Мы увидели паромы, и широкую красивую реку Неву, и Троицкий мост, на который въехали в 16 часов 26 минут. Мост отличается красивыми чугунными литыми перилами. Нам навстречу проехали четыре экипажа, и еще четыре обогнали нас на мосту».

Город раскрывался, словно бумажный расписной театр. Только англичанки съехали с моста, и вот уже новые декорации — Суворовская площадь с неоклассическими кулисами, домом Салтыкова и дворцом принца Ольденбургского слева, служебным корпусом и Мраморным дворцом справа. А в центре, словно на сцене, замер в балетной позе забавный заводной кукольный генералиссимус, очаровательно миниатюрный в сравнении с тяжелой давящей имперской пустыней вокруг.

Санкт-Петербург был похож на пустыню — это подмечали иностранцы, привыкшие к уютному хаосу средневековых улочек, к частоколу узких готических фасадов, к суетливой жужжащей жизни, каждый дюйм которой был полон смысла и звуков. Санкт-Петербург был бессмысленно пустынен и пугающе беззвучен. Казалось, его дворцы, казармы и верткие балерины-полководцы поставлены лишь для того, чтобы утвердить и ославить безграничную все подчиняющую пустошь. На широких неуютных улицах дома выглядели карликами. Монументы полководцам обращались в оловянных солдатиков, потому что истинными победителями здесь были только пустыня и ее правитель, русский император.

Санкт-Петербург был беззвучным. Таким его сделал Николай I. Он и его расхоложенные вельможи, насельники пустоши, устали от цоканья копыт, грохота повозок, от грубой рокочущей пейзанской жизни, бесцеремонно врывавшейся в окна. Она оскорбляла слух. О ней хотелось забыть. Царь повелел переменить каменную брусчатку на деревянные шашки-торцы. Когда Листер сюда приехала, Невский проспект и соседние улицы уже потеряли свой голос.

Пока их экипаж шелестел по Миллионной, Анна успела отметить бурый лепной фасад Зимнего и сумеречную позолоту адмиралтейского шпиля. Потом вновь тряска и клоцанье по брусчатке — в глубь тусклой полуобжитой Галерной улицы. Наконец остановились у дома № 60. Возле входа висела двуязыкая табличка: «Hotel de Wilson. Отель мадам Вильсон».

Жили здесь в основном англичане, и все вокруг было английским — церковь, посольство, частные квартиры и лавки. Хозяйка, мадам Вильсон, была родом из Британии, происходила из баронского рода Бёрнес. С мужем нажила много детей, гостиничной выручки не хватало, дочерей своих она отдавала в компаньонки богачкам. Дочь Елизавета, Бетти, сопровождавшая купчиху Акацатову в ее путешествии, познакомилась в Италии с графом Васильевым и вышла за него замуж. Так Вильсоны породнились с русской аристократией. Бетти считалась в столице первой красавицей. Ее мать тоже когда-то была très belle и все еще сохраняла предзакатные отблески неяркой красоты, что сразу подметила Листер. Они понравились друг другу. И когда выдавалась пустая минутка, заполняли ее уютной болтовней.


Улица Галерная, 61 (современный адрес). Здесь находился отель мадам Вильсон, в котором жили Анна Листер и Энн Уокер. Фотография О. Хорошиловой, 2019 г.


Отель был похож на хозяйку. Старомодный, поживший, с уставшей мебелью, потухшими обоями, по-старушечьи опрятный — ни пятен, ни клубов пыли в углах, ни клопов. Чистота, впрочем, была умеренной — не от сердца, а, скорее, из британской чопорности. Умеренной была и цена — восемь рублей в день, включая питание, но исключая вина.


Портрет Елизаветы Вильсон, в замужестве Васильевой. П. Соколов, 1846 г.


Листер с Энн разместились на втором этаже в скромных номерах, точно по размерам их непритязательной дорожной жизни. Две комнатки разделяла крашеная картонная дверца. Анна, как истинный джентльмен, заняла каморку побольше. На стенах — обои в жухлый цветочек. Низкий пожелтевший потолок в черной сеточке трещин. Из центра хищной паучихой свисала латунная люстра. Меж стеклами двойных законопаченных окон насыпан песок и напахтан войлок. Напротив, в самом темном углу, притаилась кровать. Пузатый рокайльный комод пыжился у стены в тени угрюмого инвалида, шкапа с подпиленной ножкой. В середине стоял чайный столик английской работы, с растрескавшейся столешницей, но, кажется, все еще прочный. Стулья были австрийцами, диван, замыкавший их хоровод, привезли из Милана.

Анна быстро рассовала холостяцкие вещи, приноровила термометр к верткому настенному крючку (+17 ℃, неплохо для северного сентября). Поторопила вечно медлительную Энн — и вместе сошли в столовую, где два черно-белых гарсона, зевая, разносили обед.

Подкрепившись, подруги вышли на прогулку. По разбитой мостовой доковыляли до тусклого переулка и выбрели на набережную. Она, как многое здесь, называлась Английской. По правую сторону — элегантные особняки с лампасами пилястр, с аксельбантами лепных гирлянд, дома дипломатов, генералов и вельмож. Слева, за гранитным бордюром, — страшный беззвучный провал черной застывшей Невы, предсмертная пустота, обрыв жизни. Лишь далеко, на другом берегу, тускло ерзали фонари и под ними суетились темные точки — там, на Васильевском острове, тоже была жизнь.

По набережной вышли на пустынную фиолетово-ночную Сенатскую площадь с черным силуэтом замершего в страшном скачке Петра. Он и Нева были единой сокрушающей стихией. Проснувшийся ветер сыпал прохладную морось. Анна подняла воротник редингота, Энн крепче закуталась в плед. Они свернули направо и через арку вышли в начало Галерной улицы. Здесь, как всюду, царствовала безнадежная вязкая полудрема. «Есть во всех этих красивых домах какая-то скрытая дряхлость, чувствуется какая-то скука в широте этого пространства», — отметила Анна.

На дряхлой одинокой Галерной она вдруг почувствовала, как любит, позорно, тепло, по-женски, уютную мещанскую суетливость лондонской Риджент-стрит. И как по ней тоскует. По этим ее застиранным льняным передникам воскресных фасадов, старушечьим буклям мансард, окнам в крестьянскую клетку. Она была так счастлива в 1819-м, в юном, как она сама, Лондоне. Тогда они вместе с тетушкой Анной колесили по Пикадилли, Риджент-стрит, Гайд-парку, садам. Исходили все церкви и музеи. Делали по шестнадцать миль в день — не шутка. И оставляли еще силы на вечер для театров.

На трагедию «Дуглас» в Ковент-Гардене с трудом достали билеты. Сара Сиддонс в последний раз играла леди Рейндольф. И как играла. «Лучшая актриса, озарившая своим появлением сценическое искусство, я не знала тогда, что так можно исполнять роль. Она была неповторима, бесподобна — ее голос, декламация, мимика, игра…» — и ее гибкое, пластичное, умное тело, выразительные, чувственные карие глаза, насмешливые, колкие, как на портрете Гейнсборо… Она казалась бесподобной, пленительной, желанной. Влюбленная Анна не замечала, что Сиддонс стара. Ей было за шестьдесят. Ее мучила отдышка, голос дрожал, сбивался на фальцет. Бархатное платье толстило, корона выглядела нелепой. Актриса переигрывала. Но Листер неистово аплодировала, глупо улыбалась и плакала, от невыразимого сильного чувства — к Лондону, к искусству, к талантливой Сиддонс, ее телу и притягательным сладким карим глазам. Она видела их потом много раз — эти манящие женские глаза, в Дублине, Ливерпуле, Йорке, Экс ля Шапеле, Реймсе, Намюре. В Париже…

Париж нежно скользил по ней влажными глазами Марии Барлоу. Ей было тридцать восемь. Вдова, дочка на выданье. Заехала во Францию — так, от скуки, развеяться. В отеле за обедом познакомились. Много гуляли, беседовали — о погоде, литературе, древних греках, политике, о фарфоровой Марии Антуанетте и ее особой дружбе с дамами. «Вы не находите ее привязанности странными, мисс Листер?» — и снова скользящие наглые глаза. «Ничуть, миссис Барлоу, королева была верной супругой, это хорошо известно», — Анна не сдавалась.

Мария продолжала сладкую пытку — взглядами, полунамеками. Как-то подбросила ей книжку «Путешествие в Пломбьер», попросила прочесть страницу 126. И что же — там говорилось о двух дамах, бессовестно флиртовавших друг с другом. Потом миссис Барлоу лукаво заметила — ей нравится, что Анна особая, «немного на мужской манер и…». Остальное досказала позже — глазами, улыбкой, как бы случайными прикосновениями. И Анна не выдержала, сдалась: «Я обняла ее, прижала, почувствовала, как она пульсирует. Я была переполнена желанием. Я посадила ее на колени, целовала, крепко прижимала, пока не почувствовала, что не могу больше сдерживаться. Мои колени мелко тряслись от возбуждения, сердце учащенно билось. Я подарила ей глубокий поцелуй, коснулась языком ее нёба, сильно прижала, почувствовала, как напряженно трепещет ее грудь»…