Ольга Пустошинская

Чёртово племя

Минька Воробей

Минька стоял на коленях перед иконой и читал молитву:

— Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небеснаго водворится… речет Господеви: заступник мой еси и прибежище моё, Бог мой, и уповаю на Него… яко… яко…

— Ну?! — Мать в подоткнутой с боков старенькой юбке уставилась на Миньку тёмными сердитыми глазами.

— Я позабыл…

— Божью молитву позабыл, а лопать не забываешь. Я вот тебя! — Она намахнулась грязной тряпкой, но сдержалась, не ударила. Задохнулась, закашлялась, сгорбилась. Два красных пятна заалели на её щеках.

Угроза подействовала, и к Миньке тотчас вернулась память.

— Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна… — зачастил он.

От долгого стояния на коленях у него затекли ноги, от поклонов болела шея, а на лбу, кажется, вздулась шишка, потому что Минька несколько раз крепко приложился головой о пол, и теперь, крестясь, потихоньку ощупывал лоб. Так и есть.

На стене перед Минькой висела икона в окладе и с широкой рамой. Верх её мамка всегда накрывала длинным рушником с красными вышитыми полосками. Мария с пухленьким, голеньким младенчиком смотрела на Миньку печально и строго. Небось недовольна, покарает его за все грехи.

— Молись, молись! — ворчала из кухни мать. — Глядишь, и простит Христос тебя, грешника.

Минька хоть и маленький — всего шесть годков, — а уже грешник. Об этом ему говорили по десять раз на дню, и он думал, что во всём селе нет парнишки грешнее. Да что в селе! И в городе, поди, тоже не нашлось бы такого мальчишки. Минька в душе немного гордился, что он особенный.

За окном было сумрачно, темно и серо, так же муторно стало и на душе у Миньки. Он перевёл взгляд на фотографию. На ней отец и мать стояли рука об руку, тятька — в пиджаке, жилетке и начищенных сапогах, блестящих, как зеркало, и рядышком — молодая мамка в свадебном платье, совсем непохожая на себя теперешнюю, худую и мрачную.

Минька отца почти не знал, тот захворал и помер в больнице два года назад, мамка говорила — «от живота». В памяти остались только серебряные часы с цепочкой, которые носил тятька, тёмные усы и смеющиеся голубые глаза. И ещё голос. Громкий, густой, как у попа в церкви.

Минька вздохнул. Помер отец, и мамка расхворалась от тоски. А теперь совсем сердитая стала, намахивается чем ни попадя. Кабы тятька был живой, уж он бы заступился за Миньку.

Укрыться бы на печке от мамкиной воркотни, устроиться на лежанке вместе с полосатым котом Мурзеем. Он добрый, сроду не шипел и не царапался, забирался к Миньке на живот и громко урчал.

Эх, похлебать бы сейчас молочка или простокваши, да нельзя: пятница — день постный. У Миньки навернулись слёзы на глаза, солёные капли покатились по щекам. Он всхлипнул раз-другой и разревелся. Звон посуды на кухне сразу прекратился, по полу зашлёпали опорки, и в дверях появилась мамка.

— Зарюмил! [Рюмить — хныкать] — с раздражением бросила она. — Божью молитву без рёва читать не можешь, чёртово ты племя!

Мамка повернулась и ушла, но, видно, Миньку ей стало жаль, и, поворчав, она разрешила подняться с колен и идти пить чай. На столе уже посвистывал самовар, круглый, пузатый, весь в медалях, как генерал, — мамкино приданое, лежала порядочная краюха хлеба, в сахарнице белел сахар. Минька пил чашку за чашкой и сосал сладкий огрызок, позабыв все обиды. Стало совсем темно, и хоть он не видел неба в окнах, чёрных, как дёготь, — слышал, что дождь вроде стих.

— Давай, что ли, спать ложиться, Мишка, — сказала мамка, зевая, — помолись на сон грядущий.

Перечить Минька не осмелился.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь… — торопился он, захлёбываясь, прочесть короткую молитву.

— Не части, — посмотрела строго мамка, и, когда Минька продолжил медленнее, кивнула и одобрила: — Вот так. Божье слово не комкай.

Он забрался по лесенке на лежанку, юркнул под лоскутное одеяло. Отсюда была видна вся кухня как на ладони. У стены темнел высокий поставец, к печному боку притулился Минькин топчан за ситцевой занавеской, у окна стоял стол, а в углу — рукомойник над лоханью, в который мамка каждое утро наливала воду. А там, за тонкой тёсовой переборкой, находилась спаленка с кроватью, большим сундуком, обитым железными полосками, и тёмный буфет с мутноватыми стёклами.

Мамка заглянула в печь, пошевелила кочергой угли, пробормотала: «Протопилась, кажись», и закрыла вьюшку. Наскоро перекрестилась на образа и ушла в спаленку, унесла с собой керосиновую лампу.

«Вот завсегда так, — мрачно подумал Минька, — сама-то столько не молится, как меня заставляет». Он вздохнул, взбил подушку и вскоре крепко заснул.

* * *

Сквозь сон Минька слышал позвякивание посуды и самоварный свист. Да самовар ли то свистит?

— Тётенька Арина, Мишка выйдет гулять? — уловил он голос в сенцах, и мать ласково отозвалась:

— Да спит он ещё, пушкой не разбудишь.

— Скажите, что я приходил.

— Скажу, скажу…

— Я не сплю… — пробормотал Минька и открыл глаза, окончательно просыпаясь.

Дождь закончился, и яркое солнце вольготно разлилось по избе, позолотило полы и стены. Минька кубарем скатился с печки, бросился к окну и увидел голубое-преголубое небо, как мамкина нарядная косынка; высоченные берёзы замерли, листья не шевелились — так тихо было на дворе. На дороге прямо напротив дома Васьки Анисимова расползлась громадная лужа, хоть сейчас кораблики пускай.

— Мам, это Васька приходил?

— Ну а кто же…

Минька сорвался с места, натянул рубашонку и штанишки, вытащил из-под топчана ящик со своими сокровищами: бабками, волчком, лошадками, гусями и зайцами, искусно вырезанными из дерева ещё тятькой, речными камешками. Разворошил игрушки, нашёл лодочку, зажал в руках.

— Куда-а? — остановил его у порога мамкин голос. — Без молитвы, без чаю?

Минька так и застыл столбом.

— Я есть не хочу. А помолюсь потом хоть сто раз, можно?

Мать крепко взяла Миньку за руку и подвела к иконам.

— Душу свою загубить хочешь, чтобы черти тебя на сковородке поджаривали? Слыхал, что батюшка говорил? «Отроку сему надлежит молиться и посты блюсти». Как выучишь все псалмы, отец Иоанн в певчие возьмёт.

— Боже, милостив буди мне грешному… — стал шептать и кланяться Минька. Оттарабанил молитву — и к дверям. И услышал, как мамка крикнула ему в спину:

— К обеду чтоб пришёл! Неслух…

Рад-радёшенек Минька, что вырвался на улицу. Остановился на крыльце, вдохнул полной грудью. Он походил на птицу: не высок и не толст, с подвижным личиком, на которое то и дело набегала улыбка. Волосы у Миньки торчали надо лбом, как пёрышки, нос был остреньким, как клювик, а глаза живыми, тёмными. И фамилия Воробьёв ему подходила, ребята раньше звали его Воробьём.

Может быть, из-за того, что птичьего в Миньке имелось предостаточно, он пел всякие песни с Васькиных пластинок. Например, «Варяг» или «На сопках Маньчжурии».


Тихо вокруг, сопки покрыты мглой.

Вот из-за туч блеснула луна,

Могилы хранят покой.


Стукнул Минька тяжёлой калиткой и опрометью побежал к Ваське.

Дом у Анисимовых большой и просторный, не чета воробьёвскому, смотрит на улицу шестью окнами в наличниках, крыльцо высокое с перилами, крыша железом крыта. Отец Васьки мельник, и обедают у них чуть не каждый день белым рыбным пирогом и щами с мясом. За скотиной работница ходит, и добра всякого полные сундуки, потому что денег у Анисимовых куры не клюют.

— А почему не клюют, мам? — спросил как-то Минька.

— Глупый, это просто так говорят, — объяснила та, — наелись куры зерна, вот и привередничают.

Ещё у Васьки есть две сестры — старшая, девка совсем, и младшая трёх годков. А вот Минька один как перст.

Он громко свистнул, и тотчас в окне из-за горшка со столетником появилась Васькина голова, а через секунду он сам в нарядной поддёвке выскочил на крыльцо. Васька был повыше Миньки и поплечистее, белобрысый, с круглой и очень крепкой головой, которой он таранил в драках неприятелей.

— Пошли кораблики пускать, эвон какая лужа, — махнул рукой Воробей.

— Я видал, большущая… Я сейчас!

Васька отбил дробь босыми пятками по ступенькам, исчез в доме и вернулся с деревянной лодочкой, подаренной Минькой. Приятели засучили повыше штаны и прошли лужу вброд — что надо, глубокая. Зря бабы ругаются, мол, после дождя по улице ни проехать ни пройти. Как будто трудно разуться и юбки подоткнуть.

Минька с Васькой опустили на воду лодки. Теперь они превратились в пиратские корабли с сундуками в трюмах, набитыми золотом и драгоценностями. Палили пушки и ружья, судна бороздили море, их швыряло штормами от берега к берегу.

Васька перестал играть и вытащил свою лодку из лужи. Надулся, отвесил толстую губу, свёл невидимые бровки.

— Ты чего, Васятка? — растерялся Минька.

— Так нечестно, — покосился приятель, — твой корабль сам плывёт, а свой я палкой подталкиваю.

Минька бросил быстрый взгляд на окна дома и уставился на Ваську:

— Померещилось тебе, и я свой корабль палочкой… Не сердись, ведь мы так хорошо играли!

Васька опустил лодочку на воду, подтолкнул на середину лужи, прищурился.