Я поняла, что он назначил себя руководителем этой ночной смены, и покорилась.
Теперь мы полностью погрузились в неблагодарное занятие — попытки втиснуть Большую Ступню в бежевый костюм и достойно уложить покойного. Я уже давно не прикасалась к чужому телу, не говоря уже о мертвом. Чувствовала, как с каждой минутой в него вливается неподвижность, как оно с каждым мгновением коченеет; поэтому мы так спешили. И когда Большая Ступня уже лежал в парадном костюме, лицо его наконец утратило человеческое выражение, он превратился в труп, в этом не было никаких сомнений. И лишь указательный палец правой руки не желал подчиниться традиционному жесту смиренно сложенных ладоней, а торчал вверх, словно хотел этим привлечь наше внимание, хоть на секунду остановить наши нервные, торопливые усилия. «А теперь берегитесь! — говорил этот палец. — Берегитесь, ибо существует нечто, чего вы не видите, важный начальный этап скрытого от вас процесса, весьма и весьма примечательного. Это из-за него все мы оказались в данном месте и времени, в маленьком домике на Плоскогорье, в Ночи среди снегов. Я — в виде мертвого тела, а вы — в качестве незначительных и немолодых человеческих Существ. Но это лишь начало. Все еще только начинает происходить».
Мы с Матохой стояли в холодной, сырой комнате, в морозной пустоте, воцарившейся в этот смутный серый час, и мне подумалось, что нечто, покидающее тело, уносит с собой фрагмент мира и, каким бы оно ни было — добрым или злым, грешным или непорочным, — оставляет после себя огромное ничто.
Я посмотрела в окно. Светало, и постепенно это небытие стали заполнять ленивые снежинки. Они медленно опускались, перемещаясь в воздухе и вращаясь вокруг своей оси, точно перышки.
Большая Ступня уже ушел, и не стоило предъявлять ему какие бы то ни было претензии или питать обиды. Осталось тело, мертвое, облаченное в костюм. Сейчас оно казалось спокойным и довольным, будто дух радовался, что наконец высвободился из материи, а материя радовалась, что наконец освобождена от духа. В течение этого короткого времени произошел метафизический развод. Конец.
Мы сели на пороге кухни, и Матоха взял со стола початую бутылку водки. Нашел чистую рюмку и налил — сначала мне, потом себе. Через заснеженные окна медленно сочился рассвет, молочный, как больничные лампочки, и в этом свете я заметила, что Матоха небрит, и щетина у него такая же седая, как мои волосы; что его полосатая застиранная пижама выбилась из-под тулупа, а сам тулуп испещрен пятнами всех видов и сортов.
Я выпила большую рюмку водки, согревшей меня изнутри.
— Думаю, мы выполнили свой долг по отношению к нему. Кто бы это сделал, кроме нас? — говорил Матоха, обращаясь скорее к себе, чем ко мне. — Он был маленьким жалким сукиным сыном, ну так что ж?
Налил себе еще рюмку и выпил ее залпом, потом содрогнулся от отвращения. Было заметно, что он не привык пить.
— Пойду позвоню, — сказал Матоха и вышел. Мне показалось, что его тошнит.
Я встала и начала разглядывать этот ужасный беспорядок. Надеялась отыскать где-нибудь паспорт с датой рождения Большой Ступни. Мне хотелось знать, хотелось проверить Баланс его жизни.
На столе, застеленном вытертой клеенкой, стояла гусятница с запеченными кусками какого-то Животного, рядом, в кастрюле, дремал, укрывшись слоем белого жира, борщ. Отрезанный ломоть хлеба, масло в блестящей обертке. На драном линолеуме валялись объедки Животных, упавшие со стола вместе с тарелкой, так же как стакан и кусочки печенья, вдобавок все это было раздавлено и втоптано в грязный пол.
И в эту минуту на подоконнике, на жестяном подносе, я увидела то, что мой мозг, защищаясь от увиденного, распознал не сразу: это была аккуратно отрезанная голова косули. Рядом лежали четыре копытца. Полуоткрытые глаза все это время внимательно наблюдали за нашими действиями.
О да, это была одна из этих изголодавшихся Дев, которые зимой доверчиво позволяют приманить себя мерзлыми яблоками, а попавшись в силки, умирают мучительной смертью, задушенные проволокой.
Я медленно пыталась представить себе, чтó здесь произошло, мгновение за мгновением, и меня охватил Ужас. Он поймал Косулю силками, убил, а тело расчленил, зажарил и съел. Одно Существо поедало другое, в тишине, в Ночи, в молчании. Никто не протестовал, гром не грянул. И все же. Кара настигла демона, хотя смертью не управляла ничья десница.
Я быстро, дрожащими руками принялась собирать объедки, маленькие косточки, в одно место, в кучку, чтобы потом похоронить. Нашла старый пакет и стала складывать их туда, в этот полиэтиленовый саван — косточку за косточкой. И голову тоже осторожно положила туда же.
Мне настолько хотелось узнать дату рождения Большой Ступни, что я начала судорожно искать его паспорт — на буфете, среди немногочисленных бумаг, листочков отрывного календаря и газет, затем в ящиках; там обычно держат документы жители деревенских домов. Там он и лежал — в потрепанной зеленой обложке, небось уже просроченный. На фотографии Большой Ступне было лет двадцать с небольшим — продолговатое, асимметричное лицо и прищуренные глаза. Он не был красив даже в то время. Огрызком карандаша я переписала дату и место рождения. Большая Ступня родился 21 декабря 1950 года. Здесь.
Должна добавить, что в этом ящике обнаружилось еще кое-что: пачка фотографий, совсем свежих, цветных. Я быстро, привычным движением, просмотрела их, и одна привлекла мое внимание. Я поднесла ее к глазам и уже было хотела отложить. Долго не могла понять, чтó передо мной. Внезапно воцарилась тишина и окутала меня коконом. Я смотрела. Мое тело напряглось, изготовившись к борьбе. В голове шумело, в ушах нарастал зловещий гул, гомон, будто из-за горизонта наступала многотысячная армия — голоса, бряцание железа, скрип колес, всё очень далеко. Гнев делает ум ясным и проницательным, добавляет прозорливости. Он довлеет над другими эмоциями и подчиняет себе тело. Нет сомнений, что в Гневе берет свое начало всякая мудрость, ибо Гнев способен преодолеть любые границы.
Дрожащими руками я сунула фотографии в карман и тут же ощутила, как все сдвигается с места, как заводятся двигатели мира и начинает функционировать его механизм — скрипнула дверь, упала на пол вилка. Из моих глаз хлынули слезы.
На пороге стоял Матоха.
— Не стоит он твоих слез.
Он крепко сжал губы и сосредоточенно набирал номер.
— Опять чешская сеть, — бросил Матоха. — Придется подняться на горку. Пойдешь со мной?
Мы тихонько закрыли за собой дверь и зашагали по сугробам. На горке, в поисках сетей, Матоха начал поворачиваться на одном месте, вытянув перед собой руки с мобильниками. Перед нами лежала вся Клодзкая долина, омытая серебряным, пепельным рассветом.
— Привет, сынок, — заговорил Матоха в телефон. — Не разбудил, нет?
Невнятный голос что-то ответил, я не разобрала.
— Видишь ли, у нас тут сосед умер. Думаю, костью подавился. Сейчас. Сегодня ночью.
Голос в телефоне опять что-то сказал.
— Нет. Сейчас позвоню. Не было сети. Мы его уже одели — с пани Душейко, знаешь, это моя соседка. — Матоха мельком взглянул на меня. — Пока совсем не окоченел…
Опять раздался голос, теперь, кажется, более раздраженный.
— В общем, он уже в костюме…
Тогда кто-то там, в трубке, начал говорить много и быстро, так, что Матоха отодвинул телефон от уха и недовольно посмотрел на него.
Потом мы позвонили в Полицию.