— А ты видела его последний фильм? — спросил Антуан.

Я не решилась сказать правду. Да, я его видела. Причем еще до выхода в прокат. Поль позвал меня на закрытый показ со съемочной группой. Тогда я удивилась. Он уже давно не делал таких вещей. Не звал никого из нас на просмотры, на предпремьерные показы. Не слал приглашений на свои пьесы. И вообще, когда мы с ним пересекались — случалось это редко, без папы, потому что после их последней стычки это стало невозможно, и всегда не здесь, не дома, потому что не могло быть и речи о том, чтобы папа решил нас не стеснять и удалился из собственного жилища, — мы никогда не говорили о его постановках. Табуированная тема. Он не желал оправдываться, да и в любом случае, как он говорил, “нам не понять”, у нас нет нужной дистанции, дистанции зрителя. Мы вкладываем в его творения дополнительные смыслы, у нас искаженное видение. Нас слепят семейные связи, общее прошлое. Все эти споры ни к чему. Диалог глухих. В конечном итоге он вынес из своей киножизни только одно: с близкими, в частности с семьей, поладить невозможно. Либо он все выдумывает, извращает, переиначивает, и его обвиняют во лжи, в преувеличениях, манипуляции, непочтении, подрыве сложившейся репутации: что о нас скажут, кем мы из-за тебя прослывем, что соседи подумают? Либо он строго держится правды, и выходит то же самое: как он смеет все это рассказывать, бросать нас на съедение, вытирать о нас ноги, не уважать нашу частную жизнь?

— Филип Рот говорил: писатель в семье — смерть для семьи. Так вот, с киношниками и режиссерами то же самое, — заявил он мне однажды.

Надо думать, изречение великого американского писателя служило в глазах Поля и снятием запретов, и отпущением грехов.

С этим его сообщением, приглашением на просмотр его последнего фильма, я обманулась вдвойне. Во-первых, вообразила, что Антуан с мамой тоже будут, без отца, конечно, — Поль не желал делать ему навстречу ни малейшего шага (обратное тоже верно). А во-вторых, думала, что это предпремьерный показ. Нарядилась и накрасилась соответственно. Стефан с детьми обстебали меня от души. И то сказать, маленькое черное платье с декольте, колготки в сеточку, шпильки, подводка для глаз и пунцовая помада — это тебе не больничный халат и кроксы или джинсы и толстовка с капюшоном, которые я сразу натягивала дома. Ошибку свою я заметила, только войдя в холл роскошного частного кинозала, притаившегося возле парижского парка Монсо: я была единственной, кто так расфуфырился. Некоторых актеров, одетых во что попало, в “повседневную”, чтобы не сказать “домашнюю” (спортивные штаны и бесформенная толстовка поверх растянутой футболки) одежду, было не узнать — притом что двое-трое из них были из тех звезд, что красуются на журнальных обложках и дефилируют по красной дорожке в Каннах, Венеции или Берлине в костюмах от-кутюр. Когда я появилась, Поль был занят, важный разговор с кем-то, с продюсерами, прокатчиками, своим первым помощником, представителями телеканалов, которые финансировали его полный метр. Наконец он меня заметил и, отделившись на миг от обступившей его группы, чмокнул в щеку.

— А, пришла? — удивленно бросил он.

Можно подумать, он забыл, что сам меня пригласил. Мы обменялись парой ничего не значащих фраз. Он отвесил комплимент насчет моего вида, я так и не поняла, издевался или нет. И на том все. Он вернулся к гостям, а я почувствовала себя такой неуместной среди всех этих людей, такой овцой в своем вечернем платье, что прошла прямиком в зал. И каким-то чудом оказалась не первой. Там уже была какая-то женщина, пресс-атташе, наверное, укрылась, чтобы позвонить.

После показа он снова оказался в плотной толпе, мы едва сумели попрощаться, обсудить фильм случая не представилось. Я вернулась на парковку, недоумевая, зачем он меня позвал, причем только меня, да еще на этот опус. Что он мне хотел этим сказать? Может, в фильме было что-то касающееся нас обоих, что-то, чего я не уловила? Какой-то намек? Разоблачение?

С тех пор я его не видела и с ним не созванивалась.


— А ты? — Я решила уклониться от ответа. — Ты сам этот фильм видел?

Антуан пожал плечами, на щеках у него заходили желваки.

— Видел, конечно. Я их все смотрю, представь себе. Даже его долбаные пьесы, и те смотрю. Хочу знать, под каким соусом нас едят. Как еще мне заедут по морде. В кого еще перекрасят. В трейдера без стыда и совести? В безмозглого стартапера? В невежду-рекламщика? В братишку-подельника, который отцовской грубости в упор не видит? Ах-ах, какой саспенс… И потом, может, у вас в больничке его фильмы и пьесы в гробу видали, и правильно, но у нас — ты не представляешь, обязательно какой-нибудь чувак будет выставляться, как он любит театр, авторское кино и все такое прочее, потому, натурально, что вбил себе в башку, будто, если тебе платят бабки, надо хотя бы делать вид, что ты чуть-чуть культурный, короче, обязательно найдется такой чувак, меня ему представят, а он выдаст: “Эриксен, как тот режиссер?” Я отвечу, что я его младший брат, и готово дело, получаю по самое не могу, вся эта публика считает своим долгом разоряться по поводу его, так сказать, шедевров. Ты бы видела, они все вдруг мнят себя критиками из “Кайе дю синема”. В общем… я что сказать хотел… ну да, видел я его. Какой ушлепок все-таки. Даже и неплохо. Не знаю, чему я до сих пор удивляюсь. Каждый раз попадаюсь. Каждый раз только глазами хлопаю. Думаю: нет, не посмеет. А потом он раз — и посмел.

— Что посмел?

— Ну, как всегда. Все переписать. Все преувеличить. Вывалять папу в грязи. Всех нас в дерьмо втоптать. Сделать из меня главного злодея.

— Главного злодея?

— А то ты не знаешь. Тебе-то что, тебя он не трогает. Я хочу сказать: ты в его черно-белом мире относишься к хорошим. Пашешь в больнице. На благо человечества. Людям помогаешь. Да и голосуешь за левых, как я подозреваю. Я на это все клал с прибором. А он — нет. Ты на стороне хороших. На стороне добра. Ну а я, конечно…

— Что — ты?

— Ну… ты же понимаешь, что я имею в виду… А, пофиг. Проехали. Он что, думает, его бабло меньше воняет, чем мое? А откуда, он считает, берутся бабки у тех чуваков, что финансируют его фильмы? Кому, он считает, принадлежат все эти платформы, телеканалы, прокатные фирмы? И после этого он еще всех на свете поучает. Задолбал своей брехней этот ангажированный художник. Глядит на нас сверху вниз со своих ста двадцати квадратов в девятом округе. Заколебал своей херней — типа я вырос в пригороде, значит, имею право говорить про народные массы. Заколебал всем этим “отец сказал мне то, отец сказал мне сё”. Что ему папа сделал, а? Что он ему сделал? Он хоть раз на него руку поднял? Кроме того пинка под зад, который он точно заслужил, я имею в виду? Нет? Ну так вот. Он хоть раз отказал ему в помощи? Нет. Помешало ему выучиться и стать киношником то, что родители только началку окончили? Нет. Помешало ему то, что он вырос здесь, стать тем, кем он хотел, влиться в тусовку, на которую он так облизывался? Нет. Помешало ему трахать парней, каких он хотел, то, что отец был не в восторге от мысли, что его сын — гей, хоть в итоге он и смирился? Нет. Ну и вот. Окей, смирился не сразу, но, мать вашу, он что себе воображает? Что папе было легко? Тем более с его происхождением? Достал, говнюк. Я вот что скажу: надеюсь, он завтра утром не явится. А главное, если вдруг все-таки явится и ему в голову стукнет встать и говорить про папу, плохое или хорошее, да, хорошее, с этого сраного нарцисса станется войти в роль того, кто прощает, хотя это ему надо прощения просить, честное слово, я ему в морду дам.

— Вот как? Интересно посмотреть, как ты собираешься это сделать…

Антуан подскочил. Я обернулась: Поль стоял тут, в темноте, с сумкой в руках. Мы не слышали, как скрипнула ограда. И опять я не понимаю, как у него так получается. Эта калитка вечно пищит. Никакая смазка, никакое масло так и не сумело ее утихомирить. Но Поль умудрялся так ее толкнуть, что она и не мяукнет. Антуан встал. Дико напряженный. Я уж думала, он бросится на Поля и устроит драку. Но они всего лишь нехотя поцеловались. Мы с Полем тоже обменялись поцелуем, только в более теплом и искреннем варианте.

— Посидишь с нами? Хочешь чего-нибудь выпить? — предложила я.

Он поставил сумку в легкой нерешительности. Думал сперва зайти к маме. Я показала на часы. Уже поздно. Она, наверное, спит. Страшно вымоталась, разумеется. Она вообще в последние недели страшно вымотанная.

— Виски есть, как ты думаешь? — спросил он и рухнул на стул, на котором всегда сидел папа.

Я видела, как дернулся Антуан. Но Поль ничего не заметил. Или ему было плевать, как обычно.

— Черт, я чуть не сдох. Я прямо из “Синема де Синеаст” [“Синема де Синеаст” (Cinéma des Cinéastes) — кинотеатр для интеллектуалов в Париже.], там был показ с обсуждением. Ну… обычное дело. Ни конца ни края. А кстати, завтра в котором часу?

— Что в котором часу? — взорвался Антуан. — Сеанс? Спектакль? Твою ж мать, Поль… Ты про что вообще? Три месяца носу не кажешь, на сообщения не отвечаешь, заявляешься без предупреждения, маме пришлось лечь спать, не зная, будешь ли ты завтра, притом что для нее это, похоже, суперважно, совершенно не понимаю почему. И ты нам пудришь мозги своим дивным показом своего дивного фильма и дивным обсуждением, которое за ним последовало и так дивно никак не заканчивалось…