Однажды в приступе отчаяния Йейтс, ткнув пальцем в эти книги, сказал:

— Но все это еще можно вернуть! Можно!

И заплакал. Андерсон тогда впервые пожалел его, человека, посвятившего жизнь тому, что никогда не сбудется.

Он открывает следующую книгу и одну за одной внимательно рассматривает старые фотографии. Перцы чили целые горы, разложенные перед камерой давным-давно умершего человека. Чили, баклажаны, томаты — снова это чудесное семейство пасленовых. Если бы не они, головной офис не отправил бы Андерсона в королевство, а у Йейтса все еще был бы шанс воплотить свои идеи.

Он достает из пачки свернутую вручную сигарету марки «Сингха», вытягивается на полу и глубоко, пробуя на вкус, вдыхает дым так же, как люди делали это с незапамятных времен. Поразительно, как, умирая от голода, тайцы все же нашли время и силы дать вторую жизнь своей никотиновой привычке.

«Человеческую натуру не изменить».

Солнце заливает Андерсона ослепительным светом. Вдали сквозь влажный, мутный от горящего навоза воздух едва проступают здания промзоны: ровный ритмичный рисунок, совсем не похожий на чехарду ржавых крыш старого города. За фабриками встает дамба: даже отсюда видны огромные шлюзы, по которым сухогрузы уходят в море.

Грядут перемены: вновь возникнет международная торговля, и товары опять будут пересекать планету из конца в конец. Пусть медленно, натыкаясь по пути на старые ошибки, но все станет как прежде. Йейтс обожал свои пружины, но еще больше его радовала мысль о воскрешении прошлого.

— Здесь ты не сотрудник «Агрогена», а очередной грязный предприимчивый фаранг, который приехал срубить денег, — такой же, как добытчики нефрита и матросы клиперов. Тут тебе не Индия, где можно налево и направо сверкать эмблемой из пшеничных колосьев и брать все, что понравилось. С тайцами такое не проходит: узнают, кто ты, — разделают твою тушку, упакуют в ящик и отправят по обратному адресу.

— Ты улетаешь следующим дирижаблем, — сказал тогда Андерсон. — И радуйся, что в головном офисе согласились взять тебя назад.

Но Йейтс не полетел. Он нажал на курок пружинного пистолета.

Андерсон раздраженно затягивается — вентилятор под потолком замер, и в комнате стало жарко. Рабочий, который каждый день в четыре утра должен заводить механизм, в этот раз, видимо, недодал пружинам джоулей.

Недовольно морщась, он встает и закрывает ставни. Здание новое и построено так, что прохладный приземный воздух свободно проходит через все этажи, но спокойно выносить прямые лучи раскаленного экваториального солнца Андерсон так и не привык.

Он снова начинает листать желтые страницы книг, потрепанных годами и влажным климатом: корешки треснули, бумага рассыпается под пальцами. Щурясь от дыма зажатой в зубах сигареты, Андерсон открывает очередной том и замирает.

Нго.

Целые развалы нго. Маленькие красные фрукты со странными зелеными усиками дразнят его с фотографии, где фаранг и фермер, которых уже давно нет в живых, спорят о цене. Мимо едут ярко раскрашенные, бензиновые такси, а рядом аккуратной пирамидой лежат нго и всем своим видом насмехаются над Андерсоном.

За разглядыванием старинных фотографий он провел довольно много времени и уже почти привык спокойно взирать на тупую самоуверенность прошлого — на расточительность, высокомерие и бессмысленное, непомерное богатство, — но эта картинка выводит его из себя. Чего стоит один фаранг, заплывший жиром, этим умопомрачительным излишком калорий, но даже он блекнет на фоне чарующей пестроты рынка, где одних только фруктов выложено три десятка видов: знакомые мангостаны, ананасы, кокосы… а вот апельсинов больше нет. И этой, как ее, питахайи. И помело, и вон тех желтых штук — лимонов. Их нет. Они просто исчезли, как и много что еще.

Но люди на снимке этого не знают. Давно умершие мужчины и женщины понятия не имеют об открытой перед ними древней сокровищнице, не подозревают, что живут в раю, каким его расписывает грэммитская библия — в месте, где чистые души восседают одесную Господа, где Ной и святой Франциск бережно хранят все ароматы и вкусы мира и никто не мучим голодом.

Андерсон внимательно разглядывает снимок. Толстые самодовольные идиоты не представляют, что стоят у золотой генетической жилы. При этом в книге никто даже не потрудился уточнить, что такое нго. Фотография — лишь очередной пример изобилия, которым люди бездумно наслаждались. Природа была к ним чертовски щедра.

У Андерсона на секунду возникает желание воскресить жирного фаранга и тайца-крестьянина, показать им, каково живется тут, в настоящем, наорать на них, а потом вышвырнуть с балкона так же, как они сами наверняка выкидывали фрукты, заметив хоть малейшую вмятинку.

Больше в книге нет ни иллюстраций, ни названий плодов. Он резко встает, снова выходит на балкон под палящее солнце и смотрит на город. Внизу призывно кричат торговцы водой, ревут мегадонты, по переулкам течет треск велосипедных звонков. К полудню Бангкок притихнет до самого заката.

Где-то там сейчас сидит и деловито играет с кирпичиками жизни генхакер: восстанавливает давно исчезнувшие ДНК, подгоняет их под нужды времени, наступившего за эпохой Свертывания, придает иммунитет к пузырчатой рже, японским долгоносикам со взломанными генами и цибискозу.

Ги Бу Сен. Пружинщица хорошо запомнила его имя. Значит, это Гиббонс.

Андерсон стоит, уперев локти в перила, и, жмурясь от солнца, смотрит на лабиринт городских улиц. Там в одном из зданий прячется Гиббонс — мастерит свой очередной шедевр. Если его где и искать, то непременно рядом с банком семян.

6

Вот в чем штука: стоит положить деньги в банк, как в мгновение тигриного ока оказываешься в ловушке. То, что было твоим — уже их. Полученное в обмен на труды, литры пота и годы жизни теперь принадлежит совершенно чужим людям. Этот вопрос о хранении денег гложет Хок Сена, будто долгоносик со взломанными генами, извлечь которого, раздавить ногтем, превратить в лепешку из гноя и хитиновой шкурки никак невозможно.

Если перевести все в годы — те, что сперва меняешь на зарплату, а потом сдаешь на хранение, — то банк, выходит, владеет половиной тебя. Или как минимум третью, если ты какой-нибудь ленивый таец. А человек, лишенный трети своей жизни, на самом деле лишен жизни полностью.

Тогда какую треть отдать — от груди до макушки лысеющего черепа? От пояса до пожелтевших ногтей на ногах? Две ноги и одну руку? Две руки и голову? Отними у человека четверть тела — еще есть шанс выжить, но треть — это уже слишком.

Вот в чем штука с этими банками. Едва засунешь деньги им в пасть, как тут же обнаруживаешь, что вокруг твоей головы сжались тигриные челюсти. Треть тебя там оказалась, половина или один только покрытый старческими пятнами череп — разницы нет.

Но если нельзя доверять банкам, то чему можно? Хлипкому дверному замку? Осторожно выпотрошенному матрасу? Месту под выдранной с крыши черепицей, проложенному листьями банановой пальмы? Нише, вырезанной в бамбуковой балке в лачуге среди трущоб, ловко выдолбленной полости под пухлые рулетики банкнот?

Хок Сен выскребает внутренность бамбука.

Комнату, в которой он живет, владелец называет квартирой. Отчасти так и есть: тут стены, а не занавески из кокосовых полимеров, и еще маленький задний дворик с уборной — общей на шесть хижин, как, впрочем, и сами стены. Для беженца-желтобилетника это не дом, а настоящий особняк, но даже здесь только и слышно, что одно недовольное брюзжание постояльцев.

Перегородки из древесины-всепогодки, откровенно говоря — бессмысленный шик, тем более что не достают до пола, и из-под них торчат соседские джутовые сандалеты, да к тому же сочатся пропиткой, не дающей гнить во влажном тропическом воздухе. Единственная польза — прятать деньги в них удобнее, чем на дне дождевой бочки, завернув в три слоя собачьей шкуры, которая за полгода — по крайней мере Хок Сен на это очень рассчитывает — не промокла.

Он замирает.

В соседней комнате слышен шорох, однако не похоже, что кто-то обратил внимание на скребущие звуки. Хок Сен снова начинает вытачивать потайную нишу у стыка бамбуковой панели, тщательно собирая деревянное крошево — еще пойдет в дело. Всё зыбко — вот первый урок. Ян гуйдзы — заморские дьяволы — усвоили его в эпоху Свертывания; когда не стало нефти, им пришлось удирать на родину. Хок Сен осознал эту истину в Малакке. Всё зыбко, ничто не безопасно. Был богач — стал нищий. Был шумный китайский клан, весело и сыто пирующий свининой, жареным рисом и цыпленком по-хайнаньски во время новогодних праздников, а теперь — один тощий беженец-желтобилетник. Ничто не вечно. Хотя бы буддисты это хорошо понимают.

Безрадостно улыбнувшись, он продолжает осторожно скрести по черте, проведенной под потолком поперек панели, и сыпать мелкими прессованными опилками. Сейчас Хок Сен живет в роскоши: у него есть собственная москитная сетка в заплатах, небольшая горелка, в которой дважды в день можно разжигать зеленый метановый огонек, если, конечно, будет желание заплатить пи-лиену, местному старейшине, за нелегальную врезку краника в трубы, питающие городские фонари. А на заднем дворе — умопомрачительная роскошь — стоят его личные глиняные дождевые бочонки, которые никто никогда не украдет — соседи — люди честные, хотя и отчаянно бедные, и знают, что у всего должен быть предел, понимают, что даже самые нищие и самые бесшабашные знают, какие границы нельзя переходить, а потому бочки, забитые зеленой слизью комариных яиц, никуда не денутся, даже если самого Хок Сена убьют на пороге дома или какой-нибудь бандит — нак ленг вздумает изнасиловать соседскую жену.

Затаив дыхание и стараясь не шуметь, старик поддевает маленькую панель в бамбуковой распорке. Место он выбирал долго: здесь под темной черепичной крышей удобно выступают стропила — сплошные углы, стыки и ниши. Пока в трущобах просыпаются, недовольно бурчат и закуривают первую сигарету соседи, Хок Сен, обливаясь потом, устраивает тайник. Глупо хранить здесь столько денег. А если пожар? Если какой-нибудь дурак случайно опрокинет свечу и дерево вспыхнет? Или бандиты возьмут его тут в осаду?

Старик бросает работу и протирает взмокший лоб.

«Совсем обезумел. Кто за мной придет? Зеленые повязки — по ту сторону границы, в Малайе, королевские войска их сюда не пустят. Пусть даже нападут, им еще через свой архипелаг пробираться — это несколько дней на пружинных поездах, и то если королевская армия не подорвет железную дорогу. Транспортом на угольной тяге — минимум сутки. Иначе только пешком, то есть не одну неделю. Масса времени. Так что бояться нечего».

Наконец дрожащими пальцами он снимает панель и запускает тощую руку в цилиндрическую, водонепроницаемую от природы полость. За долю секунды Хок Сен успевает подумать, что его ограбили, но тут же нащупывает бумагу и начинает один за другим выуживать рулоны банкнот.

В соседней комнате Сунан и Мали обсуждают идею одного родственника, который предлагает им тайком забрать с закрытого на карантин Ко Ангрита [Английский остров.] и привезти контрабандой партию ананасов, зараженных цибискозом 11 шт 8. Быстрый заработок, если не побояться взять этот запрещенный продукт у компаний-калорийщиков.

Слушая их бормотание, Хок Сен засовывает баты в конверт, а конверт — за пазуху. Стены вокруг забиты бриллиантами, купюрами и нефритом, и все равно брать деньги ему поперек души, поперек запасливой натуры.

Он ставит панель на место, замазывает трещины смесью из опилок и слюны, отступает и придирчиво оглядывает бамбуковый столб: почти ничего не видно. Если не знать, что надо отсчитать четыре колена снизу, не догадаешься, куда смотреть и где искать.

У любого хранилища свои недостатки: банкам нельзя верить, тайники не защитишь, а комнату в трущобах могут ограбить, пока тебя нет дома. Старику нужно другое, безопасное место, где можно прятать опиум, камни и деньги. И себя — за это он готов заплатить сколько угодно.

Все преходяще — так говорит Будда. В молодости Хок Сену были безразличны и карма, и дхарма, но с возрастом он стал понимать религию своей бабки и горькую правду этой веры. Его удел — страдания, а привязанности — их источник. И все равно он не может заставить себя не копить, не готовиться к будущему и не беречь отчаянно свою жизнь, которая пошла совсем не так.

«За какие грехи мне такая судьба? Зачем я видел, как людей моего клана рубят окровавленными мачете, как горят мои фабрики и тонут корабли?»

Он закрывает глаза и гонит прочь дурные воспоминания. Сожалеть — тоже значит страдать.

Вздохнув, старик неуклюже встает, оглядывает комнату — все ли на месте, — толкает застревающую в грязи дверь, выходит в необычайно тесный проход между лачугами, который служит трущобам центральной улицей, и запирает дом полоской кожи — заматывает его простым узлом. В хижину залезали и будут залезать. На то и расчет: большой замок привлечет ненужное внимание, а нищенская веревочка вряд ли кого-нибудь соблазнит.

Путь из Яоварата [Китайский квартал Бангкока. Получил название от своей центральной улицы.] лежит сквозь тяжелые тени, мимо людей, сидящих на корточках вдоль дороги. Жар сухого сезона давит с такой силой, что едва возможно дышать; облегчения не приносит даже вид проступающей вдали дамбы Чао-Прайи, спасения от пекла нет нигде. В трущобах станет почти прохладно, если прорвет плотину и лачуги затопит, но до тех пор Хок Сен вынужден пробираться узкими закоулками, обливаясь потом и обтирая плечами отшлифованные жестяные стены.

Он перепрыгивает забитые дерьмом канавы, балансирует на перекинутых досках, обходит женщин, окутанных паром от котлов, где варится бобовая лапша из ю-текса и вонючая сушеная рыба. Редкие тележки-кухни, принадлежащие тем, кто подкупил белых кителей или пи-лиенов, густо коптят на всю округу удушливым дымом печек, в которых жгут навоз, и горелым перченым маслом.

Хок Сен кое-как обходит запертые на три замка велосипеды и ступает осторожно — одежда, мусор и кастрюли выпирают на дорогу из-под тряпичных стен. За перегородками кипит своя жизнь: кто-то кашляет, умирая от отека легких, женщина сетует на сына, который все время пьет рисовую водку лао-лао, маленькая девочка грозит поколотить брата. В брезентовых трущобах нет личной жизни, перегородки — не более чем учтивая видимость, но тут лучше, чем в загонах для желтобилетников, в небоскребах эпохи Экспансии; для старика жить здесь — настоящая роскошь, к тому же тут безопаснее, чем было в Малайе. Если не выдавать себя акцентом, все принимают за местного.

И все же Хок Сен скучает по Малайе. Пусть его семью считали чужаками, но был ведь там родовой дом с мраморными полами и залами с лаковыми колоннами, звонкие голоса детей, внуков и слуг, были цыпленок по-хайнаньски, лакса асам, копи и роти канай [Лакса асам — кислый рыбный суп с овощами и лапшой. Копи — кофе (малайск.). Роти канай — слоистая лепешка.].

Он тоскует по своим кораблям, построенным на верфях «Мисимото», по их командам (разве не нанимал он темнокожих, и те даже служили капитанами?), что пересекали под парусом полмира, ходили в саму Европу с грузом чая, устойчивого к долгоносикам, а возвращались с дорогими коньяками, которых тут никто не видел со времен Экспансии. По вечерам Хок Сен вкусно ужинал в компании жен, и голова болела лишь о том, что сын не прилежен в занятиях, а дочь никак не найдет хорошего мужа.

Как же глуп был он тогда — воображал себя настоящим морским торговцем, совершенно при этом не умея предчувствовать перемены.

Из-под полога какой-то лачуги вылезает девочка — еще слишком маленькая, невинная, не разбирает, кто свой, кто чужой — это ей пока совсем не важно. На зависть старику, у которого ноет каждая кость, ребенка так и переполняют силы. Малышка смотрит на Хок Сена с улыбкой.

Такой могла бы быть и его дочь.


Стояла душная непроглядная ночь. Малайские джунгли наполнялись криками птиц и ритмичным стрекотанием насекомых. Впереди совсем близко плескали темные воды гавани. Вместе с последним, кто выжил из родни — четвертой дочерью, бесполезным, ненужным ребенком, — он сначала тихо сидел среди свай причала и покачивающихся лодок, а когда совсем стемнело, отвел ее к воде — туда, где волны били о берег, под черное небо, усыпанное золотыми точками звезд.

— Смотри, Ба. Золото, — прошептала она.

В другой жизни он ответил бы, что звезды — и в самом деле золотые крупинки, что все они принадлежат ей, потому что она китаянка, а если усердно трудиться, чтить предков и традиции, то непременно достигнешь процветания. И вот сейчас под Млечным Путем, под этим живым одеялом из густой золотой пыли, кажется, протяни руку, сожми кулак — и звезды потекут между пальцами.

Золото всюду, но его нельзя даже потрогать.

Между постукивавших друг о друга рыбацких лодок и пружинных суденышек он нашел весельную шлюпку, вывел на глубину и направил по течению в залив — черную крапинку среди переливов океанской глади.

Ночь, к несчастью, стояла ясная, зато безлунная. Он долго греб, пока вокруг не заплясала стайка морских карпов, выставив напоказ толстые белые животы — такими их сделали люди из его клана, чтобы накормить голодающую страну. Он вынул весла из воды, рыба окружила лодку; брюхо каждой сыто раздулось от крови и хрящей своих создателей.

Наконец шлюпка дошла до цели — стоявшего на якоре тримарана, где ночевала команда с корабля Хафиза. Он перелез на борт и неслышно зашагал вперед, разглядывая людей, которые мирно храпели, уверенные в том, что вера убережет их сон — живые и спокойные за себя, в отличие от него, человека, у которого не было абсолютно ничего.

Руки, плечи и спина по-стариковски ныли после долгой работы веслами, как у всякого человека, не привыкшего к физическому труду.

Он шагал очень тихо, всматривался в лица и думал, что уже слишком стар для бесцельной борьбы за выживание, однако все еще не способен ее бросить — хоть один человек из клана должен остаться, пусть даже это маленькая девочка, которая никогда ничего не сделает во имя предков. Небольшой фрагмент ДНК все-таки надо спасти.

Наконец он нашел того, кого искал, присел, осторожно коснулся человека, прикрыл ему рот ладонью и позвал:

— Старина!

— Эньцык [Обращение к младшему брату отца (кит.).] Тань? — Тот широко распахнул глаза и как был — лежа, полуодетый — протянул руку в приветственном жесте, но, сообразив, что обстоятельства изменились, отвел ее в сторону и обратился так, как раньше никогда не посмел бы: — Хок Сен? Вы еще живы?

Старик недовольно скривил губы.

— Мне и вот этому бесполезному отпрыску надо на север. Нужна твоя помощь.

Хафиз сел, сонно потер лицо, быстро оглядел спящих вокруг и прошептал:

— Если я тебя сдам, то неплохо заработаю. Глава «Трех удач»! Да я просто разбогатею.

— Ты и так не бедствовал, когда работал со мной.

— За одну твою голову дают больше, чем за все черепа китайцев, которые выставили на улицах Пинанга [Город и порт в Малайзии.]. К тому же мне это ничем не грозит.

Хок Сен уже гневно раскрыл рот, но Хафиз знаком велел молчать, потом отвел на палубу — подальше, к леерам — и, почти прижав губы к его уху, сказал:

— Ты понимаешь, как я рискую? В семье завелись зеленые повязки. И кто — мои собственные сыновья! Здесь совсем небезопасно.