Паоло Ди Реда, Флавия Эрметес

Лабиринт тайных книг

Часть первая

КОГДА МУЗЫКА СМОЛКНЕТ [«Когда музыка смолкнет» — песня группы «The Doors».]

1

Сентябрь 1970 года. Новый Орлеан

Куда ты идешь, Джим?

Было влажно и темно, но во тьме проступали краски и огни: праздничные одеяния служителей, предметы ритуала, сотни зажженных свечей. Ритм ударных пробирал до самых костей. Было не до эстетики: через несколько минут мозг, увлекаемый песнопениями и молитвами, вибрировал в унисон с барабанами. Были животные, что предчувствовали надвигающееся жертвоприношение. Была магическая энергия, зажигающая и в то же время пронизанная ужасом ритуала, посвященного заклятию смерти. Было убожество полуподвала, расположенного ниже уровня реки, — объединявшее всех и вся место, где сейчас возникало пространство, в котором могло раствориться отдельное сознание.

Был запах плесени и пыли.

И был Джим.


Пыль вернула Джима на землю, в реальность, вызвав астматический кашель. Он стоял, прислонясь к стене, со своим обычным наплевательским видом, хотя на самом деле происходящее дразнило его любопытство. Его терзало желание испепелить свою жизнь и себя самого.

Было ли это посвящение, которого он так долго ждал. Возможно. В прошлом ему уже доводилось поверить в это, но обычно все заканчивалось ничем. Джим очень настороженно относился к совпадениям, к «неслучайности случая», но здесь, в новоорлеанском полуподвале, стремился не упустить ни малейшей детали. Будучи, казалось бы, сторонним, изолированным от всех наблюдателем, в действительности он был вовлечен в ритуал больше других, пытаясь понять смысл каждого, самого незначительного жеста.

Это была Игра, которая его безумно увлекала.

Анн, стоя на коленях, замешивала тесто из кукурузной муки для приготовления веве [Веве — атрибуты ритуалов вуду: лепешки из кукурузной муки (например, в форме цветка) или начертанный на полу, посыпанном мукой, символ лоа. (Здесь и далее примеч. перев.)] — похожей на цветок фигуры, посвященной Эзили, [Эзили — дух любви в пантеоне вуду.] духу любви. Все лоа [Лоа (от искаж. фр. roi) — король, к которому обращаются для открытия церемонии и ворот пантеона духов вуду.] — весь пантеон вуду — были готовы чествовать этого духа в его праздник.

Анн, единственная белая женщина, жрица, проводившая ритуал, взглянула на Джима, единственного белого мужчину.

Их глаза встретились. Барабанная дробь ускорилась, а пение зазвучало громче. Появившаяся из ниоткуда женщина держала убитого ягненка; из перерезанного горла животного в подставленный сосуд лилась кровь.

Сердце Джима сжалось от сострадания.

Женщина передала сосуд Анн, которая внимательно осмотрела его содержимое, прежде чем вручить сосуд Джиму. Тот непонимающе улыбнулся. Подойдя к нему вплотную, Анн подтолкнула его в угол.

Женщина с ягненком приблизилась к барабанщику, отдала ему бездыханное животное и начала исступленно плясать. Тот, держа ягненка на коленях, все ускорял и ускорял ритм, пока танцевавшая не рухнула без чувств.

Анн бросилась к ней, Джим тоже. Женщина казалась мертвой: остекленевшие, пустые глаза, неподвижные веки, бездыханная грудь. Стоило Джиму подойти к лежавшей, музыка разом умолкла, потом снова зазвучала, на этот раз медленно, в унисон с биением сердца.

Женщина, похоже, начала приходить в себя: она кивала в такт музыке.

Вокруг продолжали петь, слова были непонятны — возможно, навеяны воспоминаниями об Африке. Анн решительным жестом потребовала тишины. На миг все смолкли, но тут же жрецы с восторгом возвестили о появлении звезды ритуала — прекрасной боа, [Боа (лат. Boa constrictor) — удав обыкновенный; в ритуалах вуду — обращение к победительнице танца змея, одной из главных участниц ритуала.] воплощении змея Мойо. [Мойо — в ритуалах вуду: танцующий змей, но может иметь и местное значение, например, в штате Луизиана — амулет-кошелек из ткани, в котором могут находиться мелкие предметы, связанные со змеей, для заклинания злых духов.]

Джим пытался запомнить движения змея, но казалось, они ускользают от взгляда.

Когда завершился танец, все, словно обретя свободу, двинулись кто куда. Джим вновь почувствовал неудержимое желание исчезнуть, — желание, которое терзало его всегда. Его сердце неистово билось, и ему не терпелось отыскать новые места, что позволят ему затеряться.

...

— Куда ты спешишь, Джим? Чем занят твой ум, куда летят твои мысли? Утопая в моих глазах, ты стремишься сгинуть, затеряться, чтобы найтись. Слишком долго ты избегал этого. Но пришел момент. Следуй за мной, Джим.

— Не сейчас, Анн, еще нет.

— Ты знаешь мое имя?

— Да, я читаю в твоих глазах.

— Значит, ты не должен бояться.

— У меня нет страха. Я не знаю, что со мной.

— Ты рассыпаешься на тысячи осколков, Джим.

— Да, правда.

— И скоро ты не узнаешь самого себя. Мы будем все равны пред Эзили, духом любви.

Анн и Джим вместе покинули подземелье, все еще находясь во власти волшебства.

В молчании они достигли озера Пончартрейн и сплелись в объятиях на берегу. В ночи эхом отдавались далекий бой барабанов и шум автомобилей, несущихся по длинному мосту.

Джим открыл принесенный с собой сосуд с кровью ягненка и протянул его Анн, которая молча отпила. Джим сделал то же самое, смотря Анн прямо в глаза. Ее прекрасный взгляд, устремленный на Джима, бросал вызов темноте ночи. Настало время любви. Они желали ее, и это был единственно возможный венец церемонии. Эзили благословил эту встречу, чтобы соединить их тела. Они чувствовали, что совершают нечто очень важное для себя. Неведомая сила, что выше их собственной воли, непреодолимо влекла их друг к другу, и не могло быть иначе.

...

— Я люблю тебя, Джим, сейчас я люблю тебя.

— Впусти в себя музыку, Анн.

За ними наблюдал лишь серебряный серп луны, холодной, но дарившей спокойную уверенность.

Джим поднялся, взглянул на заснувшую Анн и зашагал к озеру. Первые лучи рассвета озарили зеркальную гладь воды, лениво отталкивавшей несмелые проблески солнца. Джим вгляделся в собственное отражение, подернутое рябью легкого бриза — разбитое на бесчисленные мельчайшие фрагменты.

«Ты рассыпаешься на тысячи осколков, Джим», — сказала ему накануне Анн.

Да, но возвращаться было уже поздно, так же как трудно склеить то, что давно разбито. Он еще миг всматривался в воду, потом нырнул и поплыл, разгоняя холод мощными движениями прекрасного пловца, испытывая чувство глубокой радости.

Внезапно — именно в тот момент, когда ночь окончательно уступила место утру, Джим увидел корабль, выглядевший не совсем обычным. Это было древнее судно, легкое и прозрачное, словно выдутое из стекла, хрупкое и в то же время надежное. Быстрое, как Джим в этом озере. Казалось, готовое вот-вот разбиться и все же способное доплыть туда, куда влекут его волны.

2

22 августа 2001 года. Аэропорт Нового Орлеана

В твоих картинах звучит джаз

Я лечу в Париж. Я так взволнована, что совершенно выбита из колеи. Наконец-то увижу его собственными глазами: впервые смогу побывать в городе моей мечты, о котором столько слышала от бабушки (по крайней мере раз в год она бывала там с концертами). Моя бабушка Катрин — пианистка — была признана одной из лучших исполнительниц Гершвина. Пока здоровье позволяло, она неустанно гастролировала, включая в программу тура выступление в Париже.

Не знаю почему, но бабушка Катрин никогда не брала меня с собой: много раз я спрашивала ее почему, но она уклонялась от ответа, меняя тему разговора. Потому мне оставалось лишь довольствоваться ее историями про Париж, я слушала их, как слушала в детстве сказки, — с открытым ртом.

Зато она всегда привозила мне открытки. Каждый раз — разные. Небольшая, но очень дорогая для меня коллекция, помогавшая мне создавать свой воображаемый город. Я вырезала виды Парижа, наклеивала их на картон, сооружая коллаж, и, повесив его на стену, фантазировала, соединяя воображаемыми улицами знаменитые памятники.

Нотр-Дам, Лувр, Сен-Жермен-де-Пре, Елисейские Поля, Эйфелева башня, Пантеон, маленькая церковь Сент-Этьенн-дю-Мон, церковь Святой Магдалины, Люксембургский сад были для меня волшебными местами, таинственными и прекрасными. Мое воображение питали рассказы Катрин, возможно отчасти бывшие плодами ее собственной фантазии.

Париж для меня — город грез. И сейчас я впервые сравню вычерченную красочным воображением ребенка виртуальную карту с реальностью. Это рождает одновременно радостное волнение и тревогу. Не хочется разрушить идеальный образ, созданный в моей голове. Может быть, на самом деле все окажется не столь впечатляющим, или мелким и ничтожным, или просто иным.

Страх. Он всегда охватывает в такие моменты.


Обожаю бабушку. После смерти матери у меня не осталось никого, кроме нее, единственной родной души. Разумеется, была еще няня Орез, гаитянка, опекавшая меня, пока Катрин гастролировала по всему свету. И когда бабушка возвращалась, меня ожидало море счастья, любви, нежности, рассказов и подарков. А я была ее малышкой, и никем другим. Все очень просто.

У бабушки улыбка моей матери. Когда она рядом, я ощущаю такой же родной запах, как мамин, — это память, которую я ревниво храню.

После смерти матери я начала рисовать, а спустя несколько лет — писать красками и с тех пор никогда не прекращала. Живопись для меня прочно связана с ней. Память и воображение иногда важнее того, что прожито в действительности, особенно если они касаются того, кто бесконечно любит тебя и кого любишь ты. Может быть, поэтому до сих пор я боялась поездки в Париж и избегала его в туристических маршрутах. Но сейчас все по-другому. Сам город зовет меня, ждет и готовит мне подарок.


Я встретила Раймона Сантея здесь, в Новом Орлеане, на небольшой выставке моих картин в галерее «Старый квадрат». Как обычно, втянула меня в эту затею бабушка. Самой мне и в голову не пришло бы выставлять свои работы. Живопись для меня прежде всего внутренний диалог, связь между духовным миром и реальностью, самое интимное измерение. Я была убеждена, что мои картины не представляют никакого интереса для посторонних.

Но Катрин настояла на своем, привлекла всех знакомых, и, несмотря на мое сопротивление, выставка состоялась, причем вернисаж принес большой успех. Масса посетителей, лестные слова, шумные похвалы, причем, к моему большому удивлению, вполне искренние.

Среди собравшихся оказался и Раймон Сантей, молодой успешный галерист из Парижа, отличавшийся уникальной способностью отыскивать по всему свету новые таланты, чтобы поразить требовательную и капризную европейскую публику. В этот раз он объездил Латинскую Америку, был на Кубе и Гаити. Наведаться в Соединенные Штаты он не планировал, но любовь к джазу привела его в Новый Орлеан.

Джаз в Новом Орлеане — это особый мир. Джазовые музыканты существуют здесь как призраки праздничного вторника Масленицы, то есть они вроде бы живут в городе, но, чтобы их отыскать, нужно спускаться в подземелье, в ночные кабачки и подвальчики, где можно утонуть в этом, почти потустороннем, мире музыки. Случается и обратное: все спрятанное в чреве города вдруг вырывается, выплескивается наружу — и его обитатели, бывшие незаметными тенями, внезапно выныривают на поверхность, ведомые музыкой, родственные души растворяются в мире джаза, соула. Джаз — это дух Нового Орлеана, и именно он способен объединить разные сущности, различных людей, которые в обыденной жизни никогда не пересеклись бы. В этом — настоящий секрет города, его глубинная суть. Здесь, в Новом Орлеане, можно ощутить сам дух музыки, вознести ему молитвы и даже поверить, что то, о чем мечтал, сбудется.

Со мной такое случалось — в моменты самого глубокого отчаяния.

— В твоих картинах звучит джаз, — сказал мне Раймон. — Ты способна в одном образе объединить разные чувства. Придать им напряженность, движение.

Я взглянула на него с удивлением: сама я совершенно не способна что-либо сказать о своей живописи. Это просто часть меня, как сердце, печень или желудок, наличия которых я не замечаю. Я вижу свои картины, и только, поэтому мне показалось, что слова Раймона обращены к кому-то другому. Но когда он сказал, что я просто обязана набраться смелости и выставить свои полотна в его галерее на Монмартре, я поняла, что речь идет обо мне.

— Извини, что позволяю себе говорить так, но твое подвижное лицо, такие мягкие глубокие глаза, волосы, такие же естественные и непокорные, как твои картины, могут украсить обложку любого журнала. Тебе обязательно нужно подготовить фотографии для прессы.

На мгновение я оцепенела, но потом внимательно пригляделась к Раймону: его действительно интересовало то, что предстает его взору. В этот момент он видел меня и был заинтересован мной; он не пытался привлечь внимание к собственной персоне, как большинство знакомых мне мужчин.

Особенно меня поразили его руки: длинные пальцы, как у моей бабушки, находящиеся в постоянном движении, будто пытаясь нащупать аккорды, звучащие внутри.

— Моя мать хотела, чтобы я стал пианистом. Я учился музыке больше десяти лет, прежде чем набрался смелости сказать матери, что хотел бы связать жизнь с живописью. Она ничего не ответила. Посмотрела мне в глаза, потом подписала чек и посоветовала открыть картинную галерею на Монмартре. Разумеется, это был самый верный способ пробудить во мне чувство вины. Потом мать добила меня, добавив: «В любом случае помни: галеристы — это несостоявшиеся художники». Не правда ли, это внушает оптимизм?


Наконец я осталась одна, у меня из головы не выходило неожиданное предложение Раймона. Монмартр — самое сердце Парижа, мечта всех художников. Да, я должна поехать, несмотря на свой страх. Теперь мне казалось вполне естественным представить там мои картины. Более того, я их уже мысленно видела на Монмартре. И это почему-то успокоило меня. Там было их настоящее, идеальное место.

А Раймон стал ангелом, возвестившим мне об этом.

3

Сентябрь 1970 года. Новый Орлеан

Белый — цвет мечты

«Не бойтесь, конец близок!» Казалось, рука сама точно знала, что выводит, оставляя чернильный след на открытке.


Агнец Божий, берущий на себя грехи мира.


На открытке был изображен ягненок — символ христианской жертвенности, чистое и незапятнанное существо. Джим счел уместным отправить ее в лос-анджелесский офис. Его друзья, разумеется, посмеются. Джим знал, что они думают о нем. Что угодно, за исключением «чистый» и «незапятнанный».

Но была и кровь. Та же, что и в предыдущую ночь, — маленького невинного ягненка, принесенного в жертву во имя бога. Какого бога? Джим еще слышал предсмертное хрипение ягненка и чувствовал запах крови, которая бежала теперь и в его венах, смешавшись с его собственной.

Шуточная открытка, отправленная друзьям, помогла ему изгнать ужас.

Была и Анн, и пережитое с нею стало захватывающим и почти совершенным, более того, оно не стиралось в памяти, а все росло и росло. Джим неотступно думал о ней. Он никогда не считал себя романтиком и не хотел признаваться в чем-то подобном, но, очевидно, во время той встречи произошло нечто магическое, что-то, чего Джим еще не понимал, но что понемногу начинало открываться ему.

Несмотря на все усилия, он не мог вспомнить ее лицо. Это приводило Джима в бешенство. Глаза — да, глубокие, выразительные, приковывающие к себе внимание. Ему казалось, что он знал ее всегда, и он совершенно ясно ощущал, что их встреча не случайна — они должны были столкнуться.

Анн. Она сказала, ее зовут Анн Морсо. Попросила поцеловать ее на прощание и ушла, когда пляж начали заполнять люди.

С Анн он не испытал того чувства отчужденности, которое ему внушала Памела. Даже прикорнув на его плече, Пам пребывала далеко от него, к тому же она хотела Джима только для себя. Какого Джима? Того, перед которым все преклонялись или которого знала только она?

Памела так и не поняла, что Джим, настоящий Джим, принадлежит только ей. Навсегда, навеки. И после Анн, и после всех женщин, которые были у него или которых он любил. Только она смогла заглянуть в глаза Джима Дугласа Моррисона. Только она. До самой глубины. Но лишь на какие-то мгновения, которые больше не могли повториться.


Джим поднял взгляд. Перед ним возвышался белый кафедральный собор Сен-Луи, один из самых старых в Америке, построенный во французском стиле. Джиму хотелось войти во что-то белое, чтобы очиститься, словно Иона в чреве кита.

Он не боялся. Ему просто было необходимо очистить свою душу, чтобы она стала белой, как цвет его снов, в которых он мог описать все желания без ограничений, совершенно свободно.

Слушая только свое сердце, Джим вошел в двери собора. Агнец Божий, берущий на себя грехи мира.

4

24 августа 2001 года. Париж, галерея «Золотой век»

Главное, что вы приехали в Париж

Раймон все прекрасно подготовил: он протягивает мне один из буклетов о выставке, что распространяются в стратегически важных местах для привлечения внимания парижского мира искусства.

— Тебе нравится?

Не знаю, что ответить. На обложке — красивый коллаж с изображениями моих картин, над которыми круглыми буквами надпись: «ЖАКЛИН МОРСО — НОВЫЙ ОРЛЕАН».

Я еще изучаю проспект, когда Раймон подает мне журналы и указывает на статьи обо мне и о выставке, с моей фотографией под заголовками.

— Эти публикации очень важны. Разумеется, галерея разошлет много приглашений, но то, что передается из уст в уста от людей, формирующих мнение, окажется решающим.


Раймон легко двигается между гостями, находит слово для каждого, не забывая со своим парижским шармом представить меня каким-то, видимо, важным персонам. Я в замешательстве. Не люблю быть в центре внимания, но не могу также продолжать делать вид, что эти картины не мои.

Один критик, приятель Раймона, останавливается возле меня и сыплет очень интересными замечаниями, которые мне никогда раньше не приходили в голову.

— Мне очень нравится, как вы пользуетесь графическими и абстрактными элементами. Вы производите обратное действие по отношению к современному искусству, в котором абстракция является принципом разрушения реальности при попытке понять ее изнутри. В ваших произведениях абстрактная материя, кажется, наоборот, желает воссоединиться, вернуться к новой фигуративности. И интерес ваших картин в том, что в них фиксируется начальный момент этого желания, набросок движения возврата к форме.

Странно слышать от совершенно незнакомого человека рассуждения о чем-то интимном, сугубо моем, от человека, решающего за меня, что я хотела выразить в своих картинах.

Я воспринимаю это как насилие, стремление вторгнуться в мое личное пространство. Мне хочется убежать, оставить критика говорить о моих картинах с самим собой. Смотрю на них снова и понимаю: время и энергия, которые я на них потратила, преобразовали их во что-то другое, не принадлежащее мне. Только сейчас, далеко от дома, я наконец-то осознаю, что эти картины уже живут своей жизнью в другом пространстве и говорят и сохраняют память о тех изменениях, которые происходят во мне и которые я начинаю признавать.


Вижу вдалеке Раймона. Он разговаривает с модно одетой дамой лет шестидесяти, стремящейся выглядеть молодо. Она возбуждена и, похоже, даже сердита на кого-то. Пытаюсь подойти, чтобы понять, что случилось, но меня останавливает какой-то странный человек, у него совершенно симметричные аккуратные усы. Кажется, что он меня не видит, что его взгляд проходит сквозь меня и вообще сквозь каждую вещь или каждый движущийся объект в этом зале. На нем очень узкая для его фигуры одежда. В руке носовой платок, которым он вытирает выступающий на лбу пот.

— Это вы Жаклин?

— Да, я.