— Стыд и позор! — сказала она.

— Если Господь не хотел, чтобы нам нравилось, как люди крякают, ухают и пыхтят, зачем Он вообще эти звуки придумал? — спросил Лайнус.

— Ладно, тогда знаете что? Только что вы на двадцать четыре часа лишились права смотреть телевизор. Может, стоит подняться в свою комнату, отдохнуть и все хорошенько обдумать?

— По-моему, за мою жизнь я и так уже обо всем передумал. Хотя остальное звучит вполне здраво. — Лайнус подмигнул Бобу и укатил в своем кресле.

Из-за стены донесся приглушенный лязг — заработал дряхлый лифт, который доставлял жильцов в комнаты на втором и третьем этажах.

— Не поощряйте его, — сказала медсестра Нэнси, придвинула стул поближе и принялась щелкать каналами. Остановилась она на религиозной программе, и Боб ушел от телевизора, решив еще раз попытать счастья за длинным столом.

Он сел и принялся расспрашивать тех, кто поближе, как они поживают. Ответом ему был скорее вялый шумок, чем внятная речь, и общий настрой, сколько мог судить Боб, сводился к сдержанному разочарованию: дела шли не так уж плохо, это правда, но утверждать, что все так уж и хорошо, тоже никто не станет.

Чирп сидела напротив Боба и вроде как смотрела прямо на него, но поскольку она была в своем обычном прикиде, сказать наверняка было невозможно. Он помахал ей, она не помахала в ответ.

Посреди стола стояла корзинка с безопасными ножницами, клей-карандашами и обрезками бумаги всех цветов. Припомнив свои библиотечные дни, когда приходилось развлекать группки детей, Боб взял лист плотной красной бумаги, разгладил его рукой по столу, сложил вдвое, а потом еще и еще, так что получалась гармошка. Делал он это как бы и рассеянно, но все-таки со старанием, чем пробудил любопытство кое-кого из соседей; а к тому времени, когда он взял ножницы и начал гармошку разрезать, все уже были поглощены тайной того, что творит этот новичок.

Наконец, развернув гармошку и продемонстрировав шаткую цепочку из человечков, держащихся за руки, он увидел, что его тактический ход увенчался успехом: он удивил этих мужчин и женщин, он развлек их и даже произвел впечатление. Кое-кто захотел и сам сделать такую бумажную цепочку, так что Боб провел краткий инструктаж. Прошло совсем немного времени, и группа утратила интерес к этому делу, но Боб был доволен своим первым контактом.

Брайти шла по комнате с таким видом, словно у нее, решил Боб, имелась какая-то почти срочная цель.

— Привет, Брайти, — сказал он.

Завидев Боба, она изменила курс, двинула прямо к нему, схватила за руку и выговорила:

— Представьте! Случалось, я отказывалась от танца, когда меня приглашали.

— В самом деле? — сказал Боб.

Сделав кокетливую мину, она поднесла к губам воображаемую сигаретку:

— Пожалуй, я этот пересижу, спасибо. — Отбросила сигаретку и покачала головой на себя из воспоминания. — О чем я только, черт побери, думала?!

— Вы следовали своим желаниям и настроениям.

— Желаниям и настроениям — вот сказанул! — Она шлепнула Боба по руке и поспешила туда, куда до того направлялась.

Мария уведомляла Боба, что у него нет расписания, он волен приходить и уходить, когда заблагорассудится. Решив, что на сегодня с него хватит, он попрощался с группой за длинным столом и направился в кабинетик Марии. Дверь была приоткрыта, Мария разговаривала по телефону. Она глянула вопросительно, и Боб показал ей большой палец. Она сделала знак “окей”, он отдал ей честь и изобразил пальцами, что уходит. Она снова сделала знак “окей”, он поклонился и вышел из Центра.

Шагая вниз по дорожке, Боб осознал, что воспрял духом; Мария не ошиблась, внеся поправки в его визиты. Дорогой домой он думал о том, что попал в такое место, где, сближаясь с его обитателями, он, скорее всего, не соскучится никогда.

* * *

Джилл являла собой неподдельно негативную особь, вечно и неизменно незадачливую и посему не выпадавшую из состояния яростного негодования. Каждодневно сталкиваясь со свидетельствами того, что судьба настроена к ней враждебно, каждодневно прилагала она усилия не только вынести их, не только им противостоять, но еще и отыскивать людей, которым можно о них поведать. Оказалось, что Боб готов ее слушать, причем так охотно, что это, сказала она ему тихонько, будто бы по секрету, который она могла каким-то образом от него уберечь, в то же время делясь, это весьма необычное дело. В этом смысле он определенно представлял для нее ценность, но она никогда не была ласкова с ним, никогда не благодарила. Боб был словно лошадь, которую гнали и гнали, не кормили и не поили, а лишь хлестали. К концу того месяца, когда Боб наладился приходить в Центр безо всяких книг, у него с Джилл установилось что-то наподобие дружбы или того, что могло бы сойти за дружбу в ее вселенной. Ни намека на теплоту, нет, — фамильярность, короткость, устраивающая ту и другую стороны. Как Джилл к нему относится, Боб сказать бы не смог, но сам он находил ее интересной и всякий раз, направляясь в сторону Гериатрического центра Гэмбелла — Рида, с нетерпением предвкушал, о чем пойдет у них разговор.

Это был мрачный день, непогожий. Боб прибыл в Центр и застал Джилл на обычном месте. Она сидела, трудясь над очередным пазлом в тысячу кусочков: пустыня на рассвете, небо над ней усеяно воздушными шарами. Она не поздоровалась с Бобом, потому что никогда не здоровалась, но он знал: она заметила, что он здесь, и знал: рано или поздно она заговорит, и первая же ее фраза укажет на жалобу. Так оно и случилось, с глубоким вздохом она сказала:

— Я так устала, Боб.

— Что, тяжелая ночь? — спросил он.

— Глупый вопрос.

Боб взял кусочек пазла и начал искать, куда бы его пристроить.

— Я-то думал, глупых вопросов не бывает, — сказал он.

— И где ж ты такое слыхал? В интернете? — скорбно хмыкнула Джилл, рьяная противница интернета. Боб почти что и не бывал на его необъятных просторах, но Джилл в какой-то момент решила, что он его горячий поборник, а такое пристрастие заслуживало только презрения.

Она стала разминать руки, объясняя Бобу, что к ней наконец-то вернулась чувствительность в больших пальцах.

— Это хорошо, — сказал он.

— Ничего хорошего, — возразила она.

Оказывается, онемение больших пальцев сменилось пульсирующей болью там же в суставах. Упоминание о боли в пальце побудило ее задуматься о других видах боли, и, увлекшись, она пустилась в монолог о своих взаимоотношениях с болью: о страданиях юности, потом среднего возраста и о том, как она справляется с этим в настоящее время. Она трактовала боль как наказание, как кару, как епитимью, и, наконец, заговорила о том, насколько от боли больно.

— Ты ведь понимаешь это, не так ли? — спросила она.

— Что я понимаю?

— Что это всего лишь боль, когда что-то болит.

Вроде бы очевидность, но потом, как уже не раз случалось, под влиянием Джилл Боб усомнился в том, что считал очевидным. Вспомнил о недомоганиях, которых у него в последнее время становилось все больше, и спросил:

— Но как ты определишь, что такое боль?

— Скажи, ты подскакиваешь непроизвольно, когда сидишь? Зажмуриваешься? Всасываешь в себя воздух рывками? У тебя краснеет в глазах пятнистыми вспышками? Становится страшно, что ты сейчас упадешь?

— Нет.

— Значит, то, что ты испытываешь, — это не боль, — сказала Джилл. — Это дискомфорт, неудобство, всего лишь неприятные ощущения.

— Не боль?

— Неудобство — это не боль.

Ее-то боль почти не проходит, сказала Джилл, к ней невозможно привыкнуть, невозможно не поражаться ей. Хорошо бы ее измерить, определить объем или вес и поделиться этим знанием с врачами, со всеми подряд, с водителями автобусов.

— Люди ахнут, когда узнают, какого она масштаба, — сказала она. — В нынешних обстоятельствах они просто не могут понять. Ты не можешь.

Они трудились над пазлом всерьез, в молчаливом соперничестве. Работая с полной отдачей, закончили сборку за девяносто минут; как только картинка была готова, Джилл разобрала ее, сложив детальки в коробку.

Потом они сидели перед телевизором и смотрели шоу, в котором четыре взрослые женщины кричали друг на друга перед живой аудиторией, состоявшей из взрослых женщин, которые тоже кричали. Между женщинами на сцене и женщинами в аудитории установилась непостижимая эмоциональная связь; чем сильней голосили те, кто на сцене, тем громче взрывались криками те, кто сидел на зрительских местах. Временами обе группы вопили во всю мощь; что-то многовато страстей для часу дня, решил Боб.

Во время рекламной паузы наступила относительная тишина, и Боб повернулся к Джилл, которая пристально на него смотрела. Она спросила Боба, рассказывала ли она ему о своем новом обогревателе, и он ответил, что нет.

— Расскажи сейчас, — попросил он, и она рассказала.

Ее новый обогреватель, устройство непостоянное и таинственное, стоял себе в хладном молчании, несмотря на включенность, а затем с ревом оживал посреди ночи, когда Джилл спала, перегревался и дымил черным вонючим дымом, из-за чего включалась пожарная сигнализация, которая будила соседей, которые дважды вызывали пожарных, которые натоптали грязи своими ботинками и погубили навеки ковры Джилл. В ее исполнении это было типичнейшее из плетений словес в том смысле, что проблемы слоились одна на другую и в совокупности их было не расплести. Слушая подобные истории, легко было заблудиться в зеркальном лабиринте ее несчастий; но Боб хотел быть полезным и потому старался докопаться до корня всякой проблемы в надежде найти решение и хоть чуть-чуть да улучшить качество ее жизни.