— Надо отключать обогреватель перед тем, как ложишься спать, — сказал он.

— Так я отключила, Боб. О том я и говорю. Он сам включился, когда был вытащен из розетки.

— Не думаю, что такое возможно, — сказал Боб.

— Во всяком случае, он точно был не включен, когда я легла спать, — сказала она.

— Ну, это не одно и то же.

Они посмотрели рекламу стирального порошка, в которой плюшевый мишка вкрадчиво подбирался к стиральной машинке.

Джилл сказала:

— Его ждет разочарование.

Крикливая передача возобновилась, но Джилл отключила звук.

— Я еще не закончила про обогреватель, — сказала она.

— Давай, — сказал Боб.

Джилл помолчала, словно сбираясь с духом.

— Думаю, он не просто обогреватель, — сказала она наконец.

— А что же еще?

— Думаю, обогреватель — он что-то вроде оракула.

— Как это? — переспросил Боб.

— В его повадках таится угроза.

— Ты веришь, что у обогревателя есть повадки?

— Я верю, что он транслирует дурные вести.

— И что он тебе транслирует?

— Он пророчит мне будущее.

— И какое оно у тебя?

— Сам подумай об этом, Боб. Где у нас жарко?

Боб глянул в глаза Джилл в поисках признаков легкомыслия, но увидел там только ее темную вращающуюся галактику. Она, понял он, признается в трудной и пугающей правде, что, с одной стороны, лестно, потому что Боб достиг статуса доверенного лица; но, с другой стороны, такое признание ввергало в тревогу.

Он спросил Джилл, сохранился ли у нее чек.

— Это была распродажа, — прошептала она. — Возврата нет.

Когда крикливое шоу закончилось, Боб распрощался с Джилл и направился в кабинетик Марии.

— Джилл считает, что обогреватель у нее — медиум и что он сулит ей дорогу в ад, — сказал он.

Мария посмотрела Бобу через плечо, а затем снова на Боба.

— Ладно, — сказала она и помахала, прощаясь, но Боб задержался в дверях.

— Я могу поделиться своим наблюдением? — спросил он.

— Можешь.

— Не хотелось бы нарушать границу.

— Выкладывай, Боб.

— Я думаю, для Джилл было бы лучше жить здесь постоянно.

Мария поморщилась.

— Джилл на полный день?

— Я знаю. Но, может, она будет не такой джиллистой, когда почувствует себя под защитой.

Мария вдохнула и выдохнула.

— Давай я об этом подумаю, — сказала она.

Боб пошел домой новым путем, подлинней и окольным. Не потому, что хотел убить время, он был не из тех, кто его убивает, а потому, что знал, что, когда он войдет в свой дом, закончится та часть дня, когда может произойти что-то неожиданное, а к этому он пока готов не был. Шел, поглядывал в окна домов, проходя мимо, и задавался вопросом, что там за люди внутри.

Вечерело, осенняя сырость висла в воздухе, тротуары влажно блестели, но дождя не было. Вскоре в окнах зажглись огни, кое-где из труб повалил дым. Те ли это долгие сумерки, о которых предупреждала его Джилл? Бобу порой казалось, что внутри у него колодец, глубокий, облицованный кирпичом столб холодного воздуха со стоячей водой на дне.

* * *

Будучи безмерно тщеславен, Лайнус Уэбстер страдал из-за своего физического состояния, и тем больше страдал, что, как выяснил Боб, была в его жизни пора, когда самооценку свою он напрямую связывал со своей внешностью. Как-то он показал Бобу черно-белый снимок загорелого богоподобного молодца в облегающих плавках, мускулистого гиганта ростом в шесть с половиной футов, безупречного почти до неправдоподобия. Боб и не понял, зачем он ему этот снимок показывает.

— Кто это? — спросил он.

— Это я.

Боб взял фотографию и всмотрелся в нее повнимательней.

— Нет, это не ты.

Лайнус достал старое удостоверение личности и протянул его Бобу. На снимке в удостоверении — та же не придраться чистая кожа, та же пышная блестящая грива, совпадало и имя. Боб понял, что двое этих разительно непохожих людей — одна и та ж личность, и растерялся, что на это сказать. Лайнус рассеянно глянул на снимок, пожал своими округлыми плечами и заговорил:

— Я блудил, Боб. Я спаривался с ожесточенной решимостью политического убийцы, да еще и с любовью к своему мастерству, как заправский ремесленник. И я думал, что это будет продолжаться вечно, что именно из этого и состоит жизнь — из прелюбодейства со всякой красивой партнершей, как за шведским столом, бери, на что упадет глаз.

— Но что же произошло? — спросил Боб.

— Хотел бы я преподнести тебе историю поярче и позанимательней. Хотел бы, чтобы там были главы, эпохи, но нет. Просто, скажем, в воскресенье я был еще сущий Пол Ньюман, и стоило щелкнуть пальцами, как мир услужливо расстилался у ног. Но вот пришел понедельник, и утром я не смог поймать такси. Лифтер сказал: “Поднимайся по лестнице”. Мойры столковались вышвырнуть меня вон. Некоторое время я все еще оставался хорош, но если цветок не поливать, он точно засохнет. Внимание к моей персоне иссякло, плоть увяла, и быстро. Что-то угасло в моем мозгу.

— Мозг изменился?

— Правила изменились, пока я спал. Меня вышвырнули из членов.

— Наверное, тебя сглазили.

— Не смейся, — помрачнел Лайнус. — Я правда думаю, что да, сглазили. Прокляли. Думаю, моя история как раз про это.

— А кто ж проклял?

— Да было кому. В романтической сфере мне недоставало устойчивости, долговечности. Это смущало, тревожило, и не только женщин, но и их матерей, отцов, дядьев, бойфрендов, мужей — раз за разом. За каждым свиданием крылись десятикратные неприятности. Я даже спрашивал себя иногда: стоило ли оно того?

— И как, стоило?

— Скорее всего, что нет. Но я все равно продолжал в том же духе. — Его передернуло. — Знакомо тебе такое понятие, Schadenfreude?

— Да.

— Ты знаешь, что это значит?

— Да.

— Это значит, что люди желают тебе зла и рады, если тебе досталось.

— Я знаю, что это, Лайнус. Злорадство. С немецкого Schaden переводится как вредный, злобный, Freude — как радость.

— Ладно, яйцеголовый, уймись. Здесь ведь полно говнюков, которые говорят, что знают то, чего на самом деле не знают. А теперь позволь спросить тебя вот о чем: ты сам когда-либо злорадство испытывал?

Нет, Боб не испытывал, по крайней мере, в сколько-нибудь значительной степени. Ему показалось вдруг, что это достойно сожаления; не сигнал ли того, что он прожил жизнь не на всю катушку? Лайнус согласился, что да, вероятно, так оно и есть.

— Это мощная штука, — сказал он, — все равно что стать свидетелем какого-нибудь тайфуна или землетрясения. Я имею в виду, что оно страшно, конечно, но в то же время каким-то образом еще и прекрасно. Как и велит природный социальный порядок. Думаю, что злорадство существовало еще до того, как на свете появился немецкий, ну или всякий другой язык.

— Зависть входит в число семи смертных грехов, — заметил Боб.

— Но злорадство — не просто зависть, Боб. Это зависть плюс месть. Знаешь, захватывающее было зрелище, видеть, как люди, кипя ненавистью, раскрываются, становятся сами собой. Некоторые из моих врагов так и говорили открыто, четко выражались в том смысле, что мне дано слишком много и что, на их взгляд, это несправедливо, что в их намерения входит установить равновесие.

— Что, применив силу?

— Иногда и силу, да. Но чаще то была мелкая подлость или попытка унизить. Также обычным делом было нашептать женщине, которой я добился, какую-нибудь неприглядную ложь про то, что я за личность. Или, пуще того, нашептать ей неприглядную правду про то, что я за тип. Но все это приводило всегда к одному и тому же, к моему возврату на рынок плотских утех. Торговля шла бойко, испытывать муки совести мне было недосуг — ну, до тех пор, пока меня вовсе не выставили за дверь.

Лайнус принялся потчевать Боба подробностями своих сексуальных приключений, наклонностями определенных партнерш, их причудами и повадками. Бобу претил грубый мужской взгляд на тайны и козни любовных игр. Безгрешен он не был, но чувствовал, что относиться к блуду как к спорту, в котором есть шанс победить, значит попирать и унижаться одновременно, и всегда мучил вопрос: зачем? Зачем это делать, когда можно, как вариант, не делать?

Лайнус заметил, что Боб не разделяет его энтузиазма, и замолчал.

— Никогда не увлекался подобными разговорами, — объяснил Боб.

— Солдату свойственно вспоминать битвы.

— С другими солдатами вспоминать.

— А разве ты не солдат, Боб? Ты что, не ходил на войну?

— Я любил только одну женщину в своей жизни, — сказал Боб.

Лайнус закрыл глаза и вдруг замер, будто погрузился в дремоту. Некоторое время спустя он шевельнулся, слегка приподнял веки и тихо спросил:

— А как по-немецки обозначить жалость, презрение и благоговение, когда их испытываешь все сразу, одновременно?

* * *

Боб сидел в закутке у окна на кухне и наблюдал за соседом, жившим напротив, тот сгребал листья у себя во дворе. Сосед был небрит, физиономия красная, одутловатая; кто знает, может, его мутило с похмелья, но выглядел он довольным, и Боб представил себя на его месте: запах земли и истлевающих листьев, сердце бьется чуть чаще, когда забрасываешь их в мусорный бак.

“А ведь воскресенье сегодня”, — подумал Боб, из чего следовало, что ему самому стоило бы заняться домашним хозяйством, так что вторую половину дня он провел на чердаке. Мысль состояла в том, чтобы навести там порядок, но, забравшись наверх, он наткнулся на архив документов и собрание памятных вещей, скопившихся за целую жизнь, про намерение свое позабыл, принялся их пересматривать и погрузился в себя.