— Не знаю — какое, — хмуро произнес Стадлер. — И протокол сейчас не ведется.

— Тогда запомните, пожалуйста, чтобы не пришлось беспокоить маэстро Лорда еще раз.

— Это и есть вопрос, который вы хотели задать? — спросил Стадлер.

— Господа, — вмешалась Алисия, — вы не могли бы уйти, сейчас будет второй звонок, вы мешаете, неужели нельзя найти другого времени для…

— Погоди, Алисия, — неожиданно резко сказал Лорд. Должно быть, он не часто позволял себе говорить с женой таким тоном, Алисия посмотрела на мужа с удивлением, мгновенно перешедшим в осуждение. Впрочем, она больше ничего не сказала, но всем видом дала понять, что поведение наше — да, собственно, и мужа ее тоже, — совершенно недопустимо в приличном обществе.

— Я повторю вопрос, — продолжал Лорд, обращаясь ко мне и игнорируя Стадлера. — Вы физик, у вас есть объяснение этому феномену?

— Пожалуй, — протянул я. — Но я не хотел бы говорить об этом сейчас. Миссис Лорд права — скоро второй звонок… да вот он как раз звенит… Но после спектакля… с позволения старшего инспектора… А сейчас разрешите откланяться, мы вовсе не хотим мешать.

Я поднялся с табуреточки (пришлось оттолкнуться от пола руками, иначе я бы упал навзничь) и пошел к двери, не глядя, идет ли за мной ничего не понявший Стадлер. Если хочет, пусть остается.

Старший инспектор, конечно, последовал за мной, закрыл снаружи дверь артистической и сказал угрожающим тоном:

— Ну! Что это за вокальные загадки? В какое положение вы меня поставили, мистер Бочкариофф?

— Вы и не представляете! — воскликнул я.

— Какое отношение эта нота… соль, да?.. имеет к вчерашнему…

— Прямое, — сказал я. — Такое же прямое, как отпечатки пальцев Гастальдона на ноже в моей квартире.

— Да? Вот и вернемся к этому вопросу, на который вы обещали ответить мне после разговора с Лордом. Разговор я вам организовал. Теперь отвечайте.

— Прямо здесь?

Нас толкали, извинялись и толкали опять, мне показалось, что у поворота коридора мелькнуло белое платье Томы-Амелии, мне нужно было быть сейчас с ней, ей предстояло петь трудную и самую большую в этой партии арию, она должна спокойно готовиться, а вместо этого Тома наверняка думает сейчас о том, куда я запропастился и чего от меня хочет настырный полицейский.

— Почему бы и не здесь? — осведомился Стадлер. — Место не хуже других.

— Послушайте, старший инспектор, уже был второй звонок…

— Я умею считать, — язвительно произнес Стадлер.

— Мне нужно хотя бы на минуту зайти к мисс Беляев и пожелать…

— Конечно, и я должен вас сопровождать. Вы держите меня за лакея? Что-то вроде парнишки, вместо которого поет девушка…

— Паж Оскар. Я отвечу на любой вопрос, но после того, как…

— Старший инспектор! — окликнул Стадлера какой-то тип в сером в полоску костюме. — Не могли бы вы… Там один из зрителей…

— Что такое? — Старшему инспектору очень не хотелось оставлять меня одного.

— Один из зрителей… — Филер, в свою очередь, очень не хотел говорить при всех о том, что должен был знать только его начальник.

— Хорошо, — решил Стадлер, — пойдем. А вы, господин Бочкариофф, — обернулся он ко мне, — из театра ни ногой, ясно? После окончания ждите меня на этом месте.

— Слушаюсь, ваша честь! — сказал я по-русски и поспешил к Тамаре.

Номер 13. Дуэт

— И самое печальное — то, что в этом каким-то образом участвует синьор Сомма, которого я считал своим другом, — сказал Верди, останавливаясь перед роялем, за которым сидела Джузеппина, перебирая ноты нового клавира и время от времени что-то тихонько напевая. — Ты слышишь? У меня такое впечатление, что в последнее время никто меня не слышит и слышать не желает! — пожаловался Верди, обращаясь к кому-то невидимому, стоявшему в простенке между дверью и шкафом, где за стеклом лежали партитуры опер, большая часть которых принадлежала самому маэстро — Рикорди регулярно присылал по почте новые издания, не замедлив и с высылкой гонорара, не всегда, по мнению Верди соразмерного, но обусловленного подписанным договором.

— Ты неправ, Верди, — сказала Джузеппина. — В тебе говорит уязвленная гордость, ты не можешь себе простить, что поверил уверениям синьора Торелли. Ты сам говорил, помнишь, я слышала много раз, что не станешь писать для Неаполя, потому что неаполитанцы…

— Я знаю, что говорил о неаполитанцах! — воскликнул Верди. — Я готов это повторить, но сейчас речь совсем о другом!

— Разве? — Джузеппина старалась не повышать голоса, это был единственный способ заставить Верди успокоиться, нужно не поддаваться на его эмоции, их и так слишком много после того, как суд вынес вердикт об уплате неустойки в пятьдесят тысяч дукатов (Подумать только! Чистое разорение!). Формально судьи правы, контракт нарушен, опера для нового сезона не написана, импресарио понес убытки, держатели абонементов отказываются от заказанных лож, это все понятно, но почему суд не принял во внимание, по чьей, собственно, вине произошли эти удручающие события? Почему не было принято во внимание заключение цензора, вынуждавшего маэстро сделать в опере совершенно неприемлемые изменения, разве судьи сами не ходят в Сан Карло на каждую премьеру, разве им неизвестно, что такое австрийская цензура, не позволяющая даже намеков на что-то, способное вызвать в мыслях зрителей слова «свобода», «независимость», «итальянское королевство»?..

— Да, о другом! — Верди постучал костяшками пальцев по крышке рояля, звук получился чистым, непроизвольный ритм, напомнивший Джузеппине хор убийц из «Макбета». Вот, значит, о чем он сейчас думает: убийцы, кругом убийцы, они хотят… конечно, не в прямом смысле, упаси боже, но разве не убийством занимались неаполитанские судьи, вынося вердикт, способный лишить Верди всего, — и Сант-Агаты тоже, если имущество пойдет с молотка, — но главное, лишить вдохновения и желания писать оперы?

— Вот и ты, — вздохнул Верди. — Не знаю, о чем ты думаешь, Пеппина, но меня ты не слышишь, хотя я третий раз повторяю одно и то же.

— Я слышу, Верди, — Джузеппина держала себя в руках, но удавалось ей это с большим трудом. — Ты третий раз говоришь о том, что Торелли мог бы согласиться с твоим предложением и спасти репертуар.

— Нет! Я третий раз повторяю: Сомма не посылал мне писем, о которых говорил при нашей последней встрече. Понимаешь? Не посылал! Я справлялся на почте, синьор Мариньи — человек пунктуальный и честный, по моей просьбе он проверил не только приходные книги, но телеграфировал в Венецию и даже попросил своего племянника — тот ездил в Венецию встречаться с каким-то родственником — выяснить определенные обстоятельства в тамошнем почтовом управлении. Конечно, это стоило денег, но не таких уж больших, и я… Короче, Пеппина: писем, о которых говорит Сомма, не существовало. Он их не писал. А если писал, то не посылал.

— Не посылал, — повторила Джузеппина. — Послушай, Верди, ты, по-моему, придаешь этому слишком большое значение. Синьор Антонио мог и не помнить…

— Синьор Антонио — успешный адвокат. У синьора Антонио замечательная память, он помнит детали всех своих дел, имена и адреса всех своих многочисленных клиентов. Если бы он действительно написал мне хоть одно письмо из тех трех, о которых упоминает, то не было бы ни суда, ни того нелепого положения, в котором мы оказались. Если бы он написал хотя бы одно письмо, хотя бы намекнул, что цензор требует изменений в либретто, я не стал бы писать третий и четвертый акты, я вовремя сообщил бы Торелли о разрыве контракта, у меня было такое право до первого октября, ты это знаешь, Пеппина, ты видела эту бумагу, я могу принести ее…

— Не надо, Верди, я помню.

— И потому я не понимаю, какую игру ведет со мной синьор Сомма.

— Он выглядит достойным человеком…

— И он замечательный поэт, можешь мне поверить! Он зря занялся адвокатурой вместо того, чтобы писать поэмы и оперные либретто.

— Верди, ты же знаешь, как живут адвокаты и как — поэты.

— О, еще бы! Бедняга Пьяве написал либретто для моих лучших опер, и что же? Он даже не в состоянии оплатить собственное лечение!

— Я бы…

— Да, Пеппина, тысячу раз да! Я послал чек доктору Боргиньи, я просил, чтобы Пьяве об этом не узнал, и он не узнает, но я говорю о другом. Достойный человек синьор Сомма, замечательный поэт, удачливый юрист — и лжет, как какой-нибудь карманный воришка! Тому должна быть причина, и я хочу ее знать, Пеппина! Я вот что тебе скажу: узнав причину подобного поведения синьора Сомма, я найду управу на синьора Торелли и смогу опротестовать вердикт суда. И тогда уж точно до конца своих дней не напишу ни одной ноты для этих неблагодарных неаполитанцев.

— Что ты надумал, Верди? — с беспокойством спросила Джузеппина. Она сложила стопкой ноты, хотела встать, но Верди положил обе руки ей на плечи, и она осталась сидеть, глядя на него снизу вверх.

— Ничего особенного, — сказал Верди. — Ничего особенного, Пеппина. Я поеду в Неаполь. До меня дошли слухи, что Торелли готов пойти на определенные уступки, я хочу знать — какие.

— Слухи… Ты имеешь в виду то, что рассказывает Рональди?

— И это тоже. Неаполь — город большой и… К тому же я думаю, Торелли понимает: сезон, даже если он открывается новой оперой Меркаданте, вовсе не то, что сезон, который открывается моей оперой, пусть и не новой, но такой, какой в Неаполе еще не слышали.

— «Арольдо»?

— «Арольдо», — подтвердил Верди.

— Семь лет назад, — напомнила Джузеппина, — «Стиффелио» не вызвал большого интереса у…

— Скажи прямо: опера провалилась! Уверяю тебя: не по моей вине.

Джузеппина хотела пожать плечами, но ничего из этого не вышло: руки Верди, тяжелые руки крестьянина, лежали двумя камнями — не скинуть, не сдвинуть, только терпеть. Конечно, Джузеппина знала, что для «Стиффелио» не нашли достойного тенора, да и сопрано Дина Риполетти была на премьере не в голосе, да что там, вообще не взяла ни одной верхней ноты, об этом писали все газеты, критики вообразили, что маэстро написал для Дины такую невыразительную партию, все шишки посыпались на композитора, конечно, это был провал, о котором Верди не любил вспоминать. И еще сюжет — священник, вернувшийся домой после миссионерской работы в Африке и обнаруживший, что его любимая жена за время его отсутствия обзавелась любовником. Банальная история, трогательная и берущая за живое… но обманутый священник… Это была еще одна причина, по которой консервативная неаполитанская публика не приняла оперу, как не приняли ее в Триесте, где состоялась премьера, там оперу попросту освистали, хотя сопрано, говорят, было хорошим, а постановка более чем приличной.

Верди заставил Пьяве переписать либретто. Джузеппина помнила, как они тихо сидели в кабинете, Верди не подходил к роялю и что-то втолковывал синьору Франческо, никогда не смевшему возражать своему кумиру и работодателю. Почему же тогда… Да, почему тогда Верди согласился и с мнением публики, и с цензурными замечаниями, не с такими настоятельными, но вполне определенными: не пристало, мол, изображать рогоносцем представителя церкви?

— Пеппина, Пеппина, — сказал Верди. — Ты опять не слышишь меня.

— Прости, — пробормотала Джузеппина. — Я вдруг вспомнила, как ты заставлял беднягу Пьяве превращать пастора в рыцаря.

— Ну, конечно! — язвительно произнес Верди и опустил, наконец, руки, сложил их за спиной, отступил на шаг. — Конечно. Я уже дважды пошел на поводу у публики, подумала ты. Первый раз — когда перенес действие «Травиаты» на двести лет в прошлое. Это было безумие, я никогда не прощу себе — и хорошо, что публика оказалась умнее, освистав постановку Мерелли. А второй раз — да, с этим «Арольдо». Но ты не понимаешь? Я сделал это не потому, что сдался — нет, я сам видел недостатки и либретто, и музыки, это была торопливая работа, ты же помнишь, в каком я был тогда состоянии. Чего стоила финальная сцена — этот гимн всепрощению! Нет, я всегда понимал, что «Стиффелио» увечен, как человек, лишенный ноги или руки. Это другое дело, Пеппина!

— Я знаю, Верди, — пробормотала Джузеппина, но маэстро уже завелся. Воспламенился, как дрова от лучины.

— Это совсем другое дело! Я видел, что нужно изменить, я знал, что это придется сделать, цензор только подтолкнул меня, и публика тоже. Я уверен — «Арольдо», если тугодум Торелли согласится заменить этой оперой «Густава», будет иметь в Сан Карло успех. Неаполитанцы любят душещипательные рыцарские драмы, а «Арольдо» именно таков! Но «Густав»… Это совсем другое дело! Музыка готова, ты ее слышала. Скажи, есть в ней мрачная суровость Европы тринадцатого века? Карл Пятый, Людовик… Тут нужна музыка «Эрнани», но она безнадежно устарела, премьеру такой оперы сейчас освистали бы — и справедливо. Мой Густав, человек высшего света, аристократ, для которого честь женщины дороже собственной жизни… Ты представляешь, как песенку Густава — «Скажи мне, о дева…» — будет петь какой-то Капетинг, этот неотесанный мужлан…

— Но, послушай, Верди, — решилась все-таки подать голос Джузеппина, — почему ты думаешь, что в те годы жили только грубые люди, беспрестанно воевавшие друг с другом?

— И бал у Карла Великого может звучать так же, как в Тюильри или Версале?

— Ну… почему нет?

— Почему нет, — с горечью повторил Верди. — Почему нет… Вот девиз нашего времени. Паркуа па…

— Почему, — сказала Джузеппина, — ты говоришь о таких старых временах, Верди? Разве это не может быть, скажем, тот же Париж, та же эпоха конца прошлого века, но без короля? Ты сделал из короля герцога в «Риголетто», почему сейчас…

— Но они не разрешают и герцога, Пеппина! Ничего такого, что хоть отдаленно может напомнить зрителю о покушении на королевскую особу!

— Успокойся, Верди, — тихо сказала Джузеппина. — Ты прав, конечно, но…

— Никаких «но»! Решено. Я не буду переделывать музыку. Изменив хотя бы один такт, я буду вынужден изменить и другой, потому что они связаны друг с другом, как вдох и выдох, и тогда мне придется переписать третий такт, и четвертый, и всю оперу с начала до конца. Нет, нет и нет!

— Но тебе никто и не говорит, что надо переделывать музыку!

— А как иначе? Я уже объяснял тебе…

— И я все понимаю, Верди! Но… Ты будешь подавать апелляцию?

Практичная Джузеппина поняла из вердиевской филиппики одно: придется платить неустойку, пятьдесят тысяч дукатов, гигантскую сумму, а это значит…

— Я поеду в Неаполь, — сказал Верди. — В последний раз попробую договориться с Торелли, чтобы он заменил «Густава» на «Арольдо». А если он не согласится…

— Что тогда, мой Верди?

— Не хочу даже думать об этом!

Номер 14. Дуэт и трио

Фридхолм жил с семьей на северной окраине Стокгольма, в квартале, считавшемся престижным еще лет сорок или пятьдесят назад, но со временем превратившемся в один из районов среднего класса. Жена Фридхолма в молодости работала секретаршей у известного банкира, фамилию которого майор не называл даже мысленно, потому что ушла Ингрид со скандалом — шеф начал к ней приставать, и будь это в какое-то иное время, все могло сойти ему с рук. Возможно, что и сам Фридхолм не узнал бы о том, что происходило (могло бы произойти!) между его женой и ее работодателем. Но в середине восьмидесятых Швецию окатила волна феминизма, иски против мужчин разного положения и влияния, связанные с сексуальными домогательствами, стали так же обычны, как мягкие зимы, не случавшиеся много лет, а теперь следовавшие одна за другой (парниковый эффект, всемирное потепление!).

Он уговорил жену не связываться с судами, ограничиться денежной компенсацией, которую предложил сам же господин… черт, его фамилия так неприятно звучит… Странно, что Ингрид согласилась, настроена она была тогда очень решительно.

Как бы то ни было, инцидент сослужил и хорошую службу — жена пошла на компьютерные курсы, утверждая, что женщине в конце двадцатого века, чтобы получить пристойную работу, необходимо быть на уровне современных знаний. Он не спорил, сам он считал иначе, предпочел бы видеть жену дома, воспитывающей детей, их было двое, каждый требовал особого внимания и подхода, но Фридхолм прекрасно понимал, что дома Ингрид высидит не больше недели. Так и получилось. Сейчас они виделись, пожалуй, только по воскресеньям, когда у обоих был выходной, а с детьми — Фридхолм передернул плечами, вспомнив об этом, — он не виделся почти месяц, ну да, после того воскресенья, когда им вчетвером удалось съездить в зимний лес и насобирать шишек.

Оставив машину в подземном гараже, Фридхолм поднялся на шестой этаж пешком, медленно, как советовал врач, но ни разу не остановившись, дыхание было в норме, сердце билось, как часы, а по пути он размышлял о картонном ноже и идее, пришедшей ему в голову, когда он вернулся в свой кабинет после разговора с Ландстремом. Надо найти этого американского физика, неспроста он звонил, так подсказывала интуиция, которой майор иногда доверял. Когда считал нужным.

Дома никого не было, и Фридхолм прошел в кухню, включил чайник, достал банку кофе «Платинум», ему сейчас не хотелось возиться с зернами, пусть этим занимается Ингрид, когда приедет из своей фирмы, где проводит двенадцать часов в сутки, если не все шестнадцать. Может, у жены там… Нет, глупости, она действительно тяжело работает, но только потому, что ей это нравится, ей нравится командовать двадцатью программистами, и, наверно, поэтому дома она стала вести себя гораздо спокойнее, чем прежде, она вообще перестала спорить, и Фридхолм, наконец-то, ощутил себя если не домашним деспотом, то человеком, мнение которого — это мнение хозяина, супруга, мужчины.

На автоответчике было три сообщения: два от Паулы (она сообщила сначала, что после занятий поедет к Бригитте готовиться к экзамену, а потом позвонила сообщить, что останется у нее на ночь) и одно от Свена — сын, как обычно, отправился после школы поиграть в теннис на большом корте, куда Фридхолм купил абонемент на весь год, выложив немалую, по его мнению, сумму.

Почему никто из домашних не уведомил его о своих планах, позвонив на мобильный? Он ведь мог и не вернуться так рано! Да, но тогда разве стал бы он беспокоиться о том, что ни жены, ни детей нет дома? Все верно, все правильно, но почему у него испортилось настроение? Потому, что придется, похоже, провести вечер в одиночестве или…

Он повесил костюм в шкаф, аккуратно, чтобы не пришлось потом выслушивать нотацию от Ингрид, любившей порядок в каждой мелочи, и прошел в ванную. Когда Фридхолм вернулся в кухню, чайник уже начал остывать, и пришлось налить в него новую воду. Поставив, наконец, перед собой большую чашку кофе и достав из холодильника вчерашнюю мясную запеканку, Фридхолм сделал то, что обдумывал уже третий час: позвонил в оперу и попросил к телефону заведующего реквизитом Альберта Форде. Майор помнил этого человека по вчерашним допросам: спокойный старичок лет семидесяти, крепкий на вид, но, как успел сообщить сержант Бак, пообщавшийся с молодой секретаршей из отдела кадров, Форде страдал неизлечимой болезнью суставов, причинявшей порой невыносимые страдания. А по виду не скажешь. Значит, сильный человек, умеющий держать себя в руках — в том числе и с полицией. Захочет — скажет то, что нужно, не захочет — скроет. Хотя — зачем?