— Ну? Ты говоришь с такой иронией…

— Нет, я серьезно. Они не смогли установить ничего. Говорят, что, возможно, произошел сбой в системе. Еще одна странность ко всем прочим, да?

— Понятно. Там ведь было раннее утро?

— Слишком раннее. Физики вообще странный народ, — сказал Фридхолм, останавливаясь у двери своего кабинета.

— Ты не идешь домой? — спросил Ландстрем, прекрасно зная, каким будет ответ.

— Я еще поработаю, — сказал Фридхолм. — День и вчерашняя ночь были такими суматошными… Надо посидеть, подумать, перечитать показания…

— Но ты же не один этим занимаешься!

— Конечно. В группе шестнадцать человек, а толку-то? Все читают, смотрят, расспрашивают, ищут зацепку. Ты обратил внимание, Свен: пока мы сидели в кафе, мне никто не позвонил?

— Я думал, ты отключил телефон.

— Ну что ты! Просто никто ничего…

— Понятно. Что ж, желаю удачи.

— Если будет что-то новое в связи с этим кинжалом… — сказал Фридхолм.

— Позвоню немедленно.

Фридхолм открыл дверь и перенес ногу через порог, в кабинете двое сотрудников сидели за компьютерами, третий, стоя у окна, рассматривал что-то на дисплее своего мобильного телефона.

— Петер, — эксперт тронул Фридхолма за плечо, и тот обернулся, придерживая дверь, — я вот что подумал. Этот физик… Если он действительно физик… Посмотри на сайте университета. В Бостоне хороший университет. Попробуй найти физика, интересующегося оперой. Думаешь, таких там много?

— Попробую, — вяло согласился Фридхолм. Ему в голову пришла другая мысль, и он старался ее не упустить, пока не дойдет до своего стола и не запишет на листке бумаги то, о чем только что подумал. Тоже безумная идея, как и предложение Ландстрема, но если нет ничего больше…

Номер 12. Премьера

— Я тебе звонила на мобильный, почему ты не отвечал, ты же знаешь, я волнуюсь, а мне сейчас нельзя, а ты отключил телефон, будто тебе все равно, как я сегодня спою, пять минут до выхода, а ты вдруг являешься, как ни в чем не бывало, чего от тебя хотел этот полицейский?

Я выслушал длинную тираду, подошел к Томе, взял ее лицо в ладони и поцеловал в губы — при всем народе, если, конечно, можно считать народом двух гримерш, Ализу и Кэт, делавших вид, что ничего особенного не происходит, и маячившего за дверью старшего инспектора Стадлера, который, напротив, старательно изображал, что происходит нечто из ряда вон выходящее.

— Ты сотрешь мне помаду! — воскликнула Тома и отступила на шаг. — У тебя на пальцах остался грим, а у меня нет времени опять краситься!

— Все в порядке, мисс Беляев, — подала голос Кэт. — Губы я вам сейчас подкрашу.

— Мисс Беляев, ваш выход! — вскричал динамик голосом помощника режиссера Летиции Болтон. — Миссис Барстоу заканчивает арию, прошу вас.

— Поговорим потом, — сказала Тома и неожиданно перекрестилась. Я произнес «Аминь!» и, взяв Тому под руку, проводил к двери, а потом мимо посторонившегося Стадлера по длинному коридору к выходу в кулисы. Суета здесь была страшная, бегали статисты в форме матросов неизвестно какого флота, мне почему-то казалось, что не было у шведов в восемнадцатом веке таких красных лампасов на штанах, но, видимо, художник все-таки справлялся по историческим книгам. А еще в узких проходах толпились какие-то неизвестные личности в цивильных костюмах. Может, они работали в театре, а может, были родственниками хористов, солистов или оркестрантов, получившими заветные контрамарки без места и вынужденными поэтому околачиваться там, где, как они считали, на них меньше всего обратят внимание. И точно — не обращали. Если среди них был тот, кто принес в кармане настоящий нож… хотя как он мог пронести хотя бы вилку через один из металлоискателей… что за мысли лезли мне в голову, но пока я об этом думал, Тома оказалась вдруг на сцене, будто частица, преодолевшая единым квантовым скачком потенциальный барьер.

Оркестр энергично отыграл короткую вступительную мелодию — она еще несколько раз будет повторяться в третьем и четвертом актах, — и Тома пропела таким чистым, сильным и высоким голосом, что у меня перехватило дыхание:

— Segreta, ascosa cura che in cor desto… [Тайна, мучительное чувство, пробудившееся в моем сердце… (итал.)]

Все в порядке. Голос звучит, Тома в роли, можно успокоиться и слушать.

Кто-то взял меня за локоть и крепко сжал. Я обернулся — конечно, это был вездесущий Стадлер, он, должно быть, воображал, что я могу смыться от него в это оперное прошлое, в Европу, которой не существует и не существовало на самом деле. Сомма, конечно, был хорошим либреттистом, театр понимал, а потому жизненной правды в этих рельефных сценах было не больше, чем в картинах Тинторетто или Веронезе, изображавших реальность не такой, какая она была на самом деле, а такой, какой они ее видели — раз в сто более яркой, раз в сто более живой и раз в двести более энергичной, чем на самом деле.

— Как по-вашему, — спросил я, — может кто-нибудь сейчас выйти на сцену, незаметно для окружающих подойти к Амелии или Густаву, вот он стоит в матросской форме, изображает собственного подданного…

— Помолчите, — бросил Стадлер, — у вас почему-то странная особенность: вы молчите, когда надо говорить, и говорите, когда надо молча наблюдать и делать выводы.

— Какой же вывод вы сделали сейчас? — спросил я с любопытством и попытался освободить свой локоть, но это было так же невозможно, как высвободиться из пасти крокодила.

— Пойти и убить может кто угодно, никаких проблем. Например, вот за тем задником, никто на сцене не увидит, верно? А потом выйти…

— В последней картине нет такого задника, это сейчас, в жилище колдуньи…

— Понимаю. Ну, все равно. Я хочу сказать, что подойти и ударить кого угодно ножом не проблема. Но вот сразу после этого… Здесь, в кулисе, трафик, как на первом федеральном шоссе в час пик.

— Вы это только сейчас поняли?

— Во всем нужно убедиться собственными… — назидательно произнес Стадлер и неожиданно замолчал на середине фразы. Я не сразу понял, в чем причина, и только когда до меня донеслась фраза Густава «Di’ tu se fedele il flutto m’aspetta» [Скажи, будет ли море благоприятно. (итал.)], осознал, что действие на сцене уже добралось до песенки Ричарда, за кулисами все застыли, Стефаниос пел очень аккуратно, выводил каждую ноту так, будто поднимался на высокую пирамиду, ступенька за ступенькой, но Гастальдон пел Густава лучше, он лучше чувствовал, Стефаниос же принадлежал к той породе оперных солистов, которых я называл певческими автоматами: поют они правильно, не придерешься, но не ощущают при этом ничего и ничего не видят, кроме дирижерской палочки. Красиво, на дилетантов вроде Стадлера производит впечатление, но — пусто, как бронзовый ларец заводской работы.

А когда Стефаниос эффектно (я вздрогнул от неожиданности) взял верхнее соль, которого, вообще говоря, в партитуре не было — типичная дань оперной традиции, как же завершить арию без верхней ноты? — из зала на сцену обрушился шквал аплодисментов, как волна цунами, и мне даже показалось, что хористы, окружившие Густава, подались назад под давлением звукового потока. Кричали «браво», вопили «бис», женских голосов было почему-то больше, чем мужских, и я подумал, что на самом деле приветствуют не Стефаниоса (как бы ему ни хотелось), а умершего вчера и еще не отпетого Гастальдона, и биса требовали от него, а он уже не мог…

— Хорошо, да? — прокричал мне на ухо Стадлер. Надо же, и этого проняло. Что: музыка или пение?

— Музыка или пение? — спросил я, не повышая голоса, но старший инспектор понял, он смотрел на меня и мог прочитать по губам.

— Пение! — завопил он. — Никогда не слышал ничего подобного!

Это верно. Я тоже никогда ничего подобного не слышал, и, похоже, маэстро Лорд был со мной полностью согласен: он стоял за дирижерским пультом, опустив правую руку с палочкой, а левой перелистывал партитуру, что-то в ней искал, но это было чисто механическое движение, потому что, вообще говоря, мысли дирижера витали далеко, а взгляд, хотя и был устремлен на кого-то, стоявшего на сцене неподалеку от нас, не выражал решительно ничего. И хорошо, что, кажется, все, кроме меня, смотрели сейчас не на дирижера, а на Стефаниоса, сделавшего шаг к авансцене и купавшегося в лучах неожиданно свалившейся на него славы. Интересно, сам-то он понял, что произошло минуту назад? Все вели себя, как обычно, то есть так, как всегда ведут себя во время оглушительных бисов: хористы тихонько хлопали, и каждый наверняка думал «эх, мне никогда не выпадет такое счастье», миманс вообще ни на что не обращал внимания, в гомоне и криках они получили возможность открыть рты и, как я понимал, беседовали о домашних делах или плохой погоде. А оркестранты… Ну, те просто обязаны были понять произошедшее, слух у них хороший, у многих абсолютный, но и в оркестре я ничего необычного не увидел: скрипачи постучали смычками по декам и успокоились, виолончели переговаривались о чем-то, опустив смычки, а остальных я со своего места не видел; кто-то, может, и оглядывался сейчас в недоумении, но я этого не мог заметить и вновь перевел взгляд на маэстро Лорда. Тот успокоился, наконец, внушил себе, видимо, что случилась у него слуховая галлюцинация, а может, и зрительная тоже, я ведь не знал, что именно видел дирижер со своего места.

Постепенно в зале восстановилась тишина. Тенор не собирался бисировать, то есть он-то был бы не прочь, но традиции не только Лирической оперы, но и любой порядочной оперы в Европе и Америке запрещали бисы — правда, запрещали театральные правила и такие вопли после арии, но возможностей влияния на зрителей у администрации было существенно меньше, чем на солиста, у которого запрет бисирования был одним из пунктов контракта.

— Так вы считаете, что у этого парня хороший голос? — спросил я, когда тишина, наконец, восстановилась, и действие на сцене продолжилось — матрос по имени Кристиан обнаружил у себя в кармане кошелек с деньгами и принялся славить почему-то Господа, а не того, кто сунул ему кошелек в карман.

— А вы считаете иначе? — неожиданно ревнивым тоном отпарировал старший инспектор. «Вот что внезапною назвать любовью можно», — как сказал по аналогичному поводу Мефистофель в опере Гуно.

— Я считаю иначе, — сказал я. — Видите ли, Стефаниос не мог взять соль, которым вы все сейчас так бурно восхищались.

— Но взял же!

— Нет, — отрезал я. — У него в этот момент рот вообще был закрыт, я смотрел достаточно внимательно, потому что… — Я вовремя остановился, не хотелось сейчас объяснять полицейскому то, что он и в нормальном состоянии понять смог бы разве что с десятой попытки. — В общем, не брал он эту ноту, можете мне поверить.

— Не понял, — обернулся ко мне Стадлер. — Что значит — не брал? А кто?

— Вот это я бы на вашем месте и постарался выяснить, — сказал я, сардонически улыбаясь: во всяком случае, постарался, чтобы моя улыбка выглядела достаточно зловещей.

— О чем вы, Бочкариофф? — раздраженно спросил Стадлер. — Вы постоянно говорите загадками. Лучше бы объяснили, наконец, откуда на вашем ноже взялись отпечатки пальцев Гастальдона.

— Оттуда же, — сказал я, — откуда только что взялась нота соль, которую не пел Стефаниос. Посмотрите на маэстро Лорда, старший инспектор. Как, по-вашему, что написано на его лице?

То ли детектив был плохим физиономистом, то ли не желал видеть очевидного.

— Ничего, — отрезал он. — Давайте дослушаем, а потом продолжим нашу беседу в другом месте.

— Тамара… госпожа Беляева будет очень расстроена, если я не приду поддержать ее перед следующей картиной, — сказал я терпеливо. — Начало третьего акта — это ее большой монолог, а потом очень трудный дуэт с Густавом.

— Вы всегда поддерживаете госпожу Беляев личным присутствием? — поинтересовался Стадлер.

— А это к вам и к вашему расследованию не имеет ни малейшего отношения, — разозлился я.

— Позвольте мне самому судить…

О, господи! Они учат эти фразы наизусть в своих полицейских академиях или придумывают на ходу?

На сцене хор и все солисты грянули финальное tutti, и нам со Стадлером волей-неволей пришлось закрыть рты, потому что все равно мы друг друга не услышали бы, а музыка была хороша, и мне от всей души хотелось, чтобы полицейский проникся, пусть послушает, ему полезно, я же смотрел на Густава-Стефаниоса, певшего, закатив глаза и раскрывая рот так, будто хотел выплюнуть проглоченное за обедом бревно. Он пел сейчас изо всех своих теноровых сил, но ни звука, вылетавшего из его горла, до меня не доносилось, и не только до меня — хористам было все равно, каждый слушал себя, Тамара вышла на авансцену, пела самозабвенно, глядя в зал, и не видела происходившего за ее спиной. Но маэстро… Ему было просто дурно, я это видел, у него выступил на лбу пот, взглядом он сверлил Стефаниоса, явное противоречие между тем, что он видел, и тем, что слышал, отражалось на лице дирижера.

Мне обязательно нужно было поговорить с маэстро. Лучше сейчас, во время антракта, пока свежи впечатления. Но меня к нему не пустят. Мы едва знакомы, он видел меня за кулисами раза два или три, когда я проходил мимо, направляясь в гримерную Тамары. Может, ему доложили, кто я такой. Наверняка доложили, в театре все всё обо всех знают, а уж дирижеры — подавно, им сам бог велел, но все равно: кто я для него?

Занавес опустили, хористы потянулись за кулисы, Ульрика гордо прошествовала мимо нас, бросив на Стадлера высокомерный взгляд, будто, как и положено колдунье, видела его насквозь, и увиденное не очень ее вдохновило. Тамара почему-то ушла в другую кулису, хотя наверняка видела нас со Стадлером — с кем же она не хотела встречаться, неужели со мной, а не с полицейским? А Густав-Стефаниос оставался на сцене — как встал посреди, когда начался финальный хор, так и стоял в задумчивости, не обращая внимания на бегавших вокруг него рабочих, менявших декорации.

— Вы можете, — обратился я к Стадлеру, — выполнить мою просьбу? Уверяю вас, это важно для расследования.

— Нет, — не раздумывая, сказал старший инспектор. — Сначала вы ответите на мои вопросы.

— Отвечу, — согласился я, — хотя уже отвечал, но вы не…

— Пожалуйста, — сказал Стадлер, повернувшись, наконец, к сцене спиной и направляясь к артистическим уборным, — не надо ставить мне условий. Не в таком вы положении, господин Бочкариофф…

— Мне нужно — и уверяю вас, вам тоже, хотя вы думаете иначе, — срочно поговорить с маэстро Лордом, — твердо сказал я. — Меня к нему не пустят, охрана у него ого-го, а вы — полицейский, вам не смогут отказать.

— О чем вы хотите спросить Лорда? — рассеянно проговорил Стадлер, провожая взглядом трех артисток миманса, изображавших во второй картине то ли ангелов, снизошедших на землю по велению колдуньи, то ли фей, своим присутствием подтверждавших власть Ульрики над сверхъестественными силами.

— О том, что он думает по поводу пения Густава. Ну, этого тенора.

— Гастальдона, — подсказал Стадлер.

Я не стал его поправлять.

Старший инспектор пожал плечами и пошел по узкому коридору, раздвигая руками собравшуюся толпу, где большинство составляли не актеры и не работники сцены, а поклонники и поклонницы (а может, потенциальные убийцы), проникшие сюда неизвестно каким образом, поскольку у всех дверей, ведущих из зала за кулисы, еще днем поставили нанятых госпожой дель Сесто частных охранников. Видимо, фанаты обладают неизвестными физическими способностями, в частности, могут диффундировать сквозь плотные преграды вроде стен или закрытых накрепко дверей.

Мы остановились у закрытой двери, на которой висела бронзовая табличка «Стивен Лорд, музыкальный руководитель».

Стадлер постучал, и мы услышали из-за двери чье-то недовольное ворчание.

— Туда нельзя, — недружелюбно обратился к нам один из охранников, ходивший по коридору взад-вперед. Меня он знал, а Стадлера видел впервые.

Старший инспектор предъявил удостоверение, и охранник отступил.

Дверь, наконец, открылась ровно настолько, чтобы стоявший за ней человек смог просунуть голову и прокричать:

— Вам же ясно сказано…

Это была Летиция Болтон, помощник режиссера — наверно, получала от маэстро ценные указания по поводу следующей картины, а мы со Стадлером помешали творческому процессу.

— О, простите, старший инспектор, — смутилась Летиция, — я думала… Вы хотите что-то сказать маэстро? Он очень занят.

— Можно мы войдем? — прервал Летицию Стадлер.

Маэстро Лорд лежал на коротком диванчике, положив голову на маленькую подушечку, а ноги — на две большие. На нем, к моему удивлению, оказалась домашняя пижама, а туфли высовывались из-под дивана. Фрак висел на плечиках рядом с зеркалом, а у изголовья маэстро сидела Алисия, жена Лорда, которую я много раз видел в театре издалека и ни разу вблизи. Если верить театральным слухам, Алисия держала мужа в ежовых рукавицах, именно она в прошлом году вытащила маэстро из тяжелой депрессии, причина которой была то ли в неумеренном употреблении алкоголя (во что я не верил, наблюдая Лорда не один месяц), то ли в неожиданно проявившей себя наследственной болезни (скорее всего, так и было, но я не интересовался подробностями, а Тома не любила сплетни, даже если в них была большая доля правды).

Алисия не присутствовала вчера во время прогона, и Стадлер ее не допрашивал, а потому посмотрел вопросительно и, как мне показалось, собрался потребовать у нее документы.

— Позвольте, старший инспектор, — сказал я, — представить вам миссис Алисию Лорд.

— Инспектор? — подняла брови Алисия. — Надеюсь, вы не станете задавать свои вопросы в такой момент.

— Я — нет, — улыбнулся Стадлер, — вопрос хочет задать мистер Бочкариофф. Что-то связанное с вокалом.

Лорд повернул голову и с интересом посмотрел в мою сторону.

— Маэстро, — сказал я с должной почтительностью, — как, по-вашему, кто именно взял верхнее соль в песенке Густава? Ведь не Стефаниос, верно?

Лорд резким движением скинул обе подушки, опустил ноги на пол, нащупал мокасины и все это время не сводил с меня внимательного взгляда.

— Сядьте, мистер Бочкарев, — сказал он, совершенно правильно выговорив мою фамилию — вот что значит абсолютный слух! — и подтолкнув ко мне стоявшую рядом с диваном маленькую табуреточку. Сидеть на ней было очень неудобно, как на низком пеньке в жарком летнем лесу, ощущение было таким, будто вот-вот упадешь, и я уперся правой рукой в пол, чтобы сохранить равновесие.

— Вы тоже это заметили? — с интересом сказал Лорд. — Похоже, только вы да я. Это странно. Это более чем странно. Вы физик, мистер Бочкарев, как вы объясняете этот феномен?

— Значит, вы тоже видели, что Стефаниос кончил петь, закрыл рот, и в этот момент некто взял верхнее соль, — я хотел, чтобы все было сказано в присутствии старшего инспектора. — Нота была прекрасна, верно? Как серебряный гвоздь, вбитый в воздух зрительного зала, простите за такое сравнение.

— Изумительно, — согласился Лорд. — Стефаниос не мог так спеть. Да и не пел он, я-то видел! И вы тоже.

— Старший инспектор, — твердо сказал я, обернувшись к Стадлеру, стоявшему посреди комнаты и переводившему взгляд с меня на дирижера: — Мне хотелось бы, чтобы этот факт был зафиксирован в протоколе, потому что он имеет очень важное значение.