— Пал Палыч, вот вы говорили, что через кота с любым зверем объясниться можете. — Пётр Алексеевич приглушал голос, хотя под таким дождём ждать уток не приходилось.

— Могу.

— А не случалось с барсуком?

— С барсуком? Нет, ня случалось. — Пал Палыч изобразил короткое раздумье. — Ня пробовал даже. С этим разве договоришься? Разбойник, как и енот. Я кабану кукурузу сыплю, так эти набредут и всё подъедят. Иной раз на дереве сидишь, кабана стережёшь, а он — барсук, енот ли — выходит в тямноте из кустов и давай хрустеть. Сперва ня понятно — кабанок, что ли, нонешник? Чего его стрелять? В нём и мяса нет. А разглядишь — енот. Спугнуть бы надо, а как — вдруг кабан рядом: услышит — уйдёт и другой раз может ня прийти.

— А когда вы со зверем говорите, не важно с каким, вы с ним… как с человеком или иначе?

— Как с человеком, да. А как ещё? Он хоть и зверь, а своё соображение имеет. Как мы с вам — понимает, что ему в душу, а что попярёк пячёнки.

Пётр Алексеевич не знал, как повести разговор дальше, чтобы при этом не выглядеть обалдуем. И не просто обалдуем — обалдуем повышенной странности. Он поднёс к губам мокрый манок, но дуть передумал.

— А бывает так, что они говорят с вами, ну… как бывшие люди?

— Как это?

— Вы, к примеру, коту: «Привет, котофей», а он вам: «Привет. Это я теперь котофей, а в прошлом я был директором троллейбусного парка».

— Нет, — признался Пал Палыч, — такого ня бывало. Другое было. — Он плутовато улыбнулся. — Обжулить норовят. Мол, мы тут случайно, мы ня местные, наша ваш ня понимаш. Это когда ты с него взять хочешь уговор. Врут, бесстыжие. Как люди прямо. Мы — в природе, а она вся с одной мерки. Каждый зверь свой дом и территорию от соседа охраняет: лось от лося́, хорёк от хорька. Каждый деток уму-разуму учит и беду отводит: и лиса, и утица. Так заведёно и заведёно ня нам. Ну и чтоб соврать — тут тоже… Ня зря говорят: хитрый зверь — есть у них на хитрости способность. Ня поймите, будто я сказать хочу, что они как мы — это да, но только и в обратную сторону тоже: мы как они. По натуре то есть. Я это в виду имею. — Пал Палыч замолчал, припоминая что-то, и встрепенулся. — Погодите. Было раз.

— Что было?

— Вы про кота спросили. А у меня так с вяхирем. Говорю с им, а он: мол, что, ня узнаёшь? я ж твой приятель с юности. И точно, вспомнил его.

Дождь как-то разом стих и теперь едва моросил, хотя небо по-прежнему оставалось беспросветным — на его фоне уже почти не видно было утиных перелётов.

— Поплыли. — Пал Палыч положил винчестер на дно лодки. — Гуся нет. — Он оглядел потухшее пространство. — И утки уже ня будет.


К Новоржеву подъезжали в полной темноте. По пути через Жарской лес им повстречалась сначала лиса, бежавшая с распушённым хвостом вдоль обочины, а потом дорогу перегородили две енотовидные собаки, которые, замерев, не хотели пропускать машину, зачарованные светом фар. Пётр Алексеевич пребывал под впечатлением — он относился к миру как коллекционер, однако в тайну его пристрастий проникнуть было сложно: разум его, в минуты восхищения, общался сам с собой и практически не реагировал на внешние реплики и мнения.

— Поужинаете с нами? — спросил Пал Палыч. — Нина чего-нибудь сготовила.

Пётр Алексеевич поймал себя на том, что боится ночи, боится остаться один на один с давешним удавом, едва не выставившем его из собственного телесного жилища, как сказочная лиса выставила зайца из его лубяной избушки. Должно быть, с тем же нарастающим ужасом ожидал наступления ночи философ Хома Брут, которому предстояло до петухов читать молитвы над гробом панночки, отмаливая её грешную душу. Приглашение Пётр Алексеевич принял.

Стол, как всегда в этом доме, был щедр и разнообразен.

— Я не против техники, помогающей мне жить, — вещал Пётр Алексеевич, поставленный перед непростым выбором между яичницей с салом и томлёнными в сметане карасями. — Но если дело дошло до окончательной цифровизации — тут я славянофил. Пусть лучше будет коммунизм.

— Люблю! — бурно соглашался Пал Палыч. — Верное слово!

За разговором засиделись — когда Пётр Алексеевич вышел на крыльцо, небо уже расчистилось и украсилось звёздами. Окна соседей были темны, лишь одно на углу улицы ещё смотрело голубой телевизор. Как-то незаметно рассосались и недавние опасения.

В Прусы добрался к полуночи. Печь не остыла — в комнате было тепло и уютно. Пётр Алексеевич умылся, разделся, залез под одеяло и подумал: «Хорошая эпитафия: „Жил скромно и умер из деликатности“».

Не заметил, как уснул. Ему снился сын — теперь он был уже большим, но во сне оставался маленьким. Пётр Алексеевич гладил его по голове и видел, что волосы от его макушки расходятся спиралью — рисунок вселенского замысла. Пётр Алексеевич понял это и обрадовался, вдохновлённый присутствием великого в малом. В том малом, которое ещё не сгорало от любви и не успело рассмешить мир проклятиями.

Димон не заходил.

2. Катеньки, лебеди и Везувий

Чтобы впустую не жечь бензин, решили ехать на одной машине. В багажнике цукатовской «сузучки», стеснённый двумя рюкзаками, возился Брос — умный русский спаниель, дружелюбный по нраву и шёлковый на ощупь, — он то и дело высовывал нос из-за спинки заднего сиденья, на котором стояла картонная коробка с притихшими подсадными утками и резиновая лодка в чехле. Пётр Алексеевич сидел рядом с профессором, который несуетно, с достоинством вёл машину сквозь нарождающуюся рассветную синь.

Весна задержалась, но снег на полях уже сошёл, только в лесу иногда между стволами просвечивали грязно-белые языки издыхающих ноздреватых сугробов. Да и они по мере того, как машина скатывалась на юг, мелькали всё реже.

— Я, знаешь ли, сейчас литературу не читаю. Так — по специальности, — с крупицей соли в голосе говорил профессор Цукатов, время от времени одёргивая манжет на кожаной пилотской куртке, в обстоятельствах охоты немного щеголеватой: манжет мешал — цеплялся за ремешок часов. — Имеет смысл записывать то, что достойно записи. С библейских времён, с «Махабхараты» и Гомера это правило всё больше разбавляет водянистая субстанция пустого слова. А теперь интернет и вовсе утопил в помоях само понятие смысла. И виной всему, чёрт дери, бездарное полуграмотное «я», которое тоже требует признания и бессмертия, как «я» воистину выдающееся. Вляпались — интернет, проповедуя свободу информации, нарушил иерархию. Мнение специалиста сейчас весит там столько же, сколько мнение первого встречного. И этот первый встречный не упускает случая влить в твои уши свою песенку — по большей части совершенно идиотскую.

Таков был ответ профессора на попытку Петра Алексеевича завести разговор о недавно нашумевшем романе, только что им прочитанном. Мысль Петра Алексеевича выглядела следующим образом: современная литература либо представляет идеи, предлагая с их помощью что-то понять, либо демонстрирует чувства, которые возбудить сама уже не в состоянии. И в том и в другом случае получается что-то вроде наглядного пособия в аудитории, где умудрённые преподаватели читают студентам лекцию: там, на этой таблице, как Христос, распят ленточный червь. Однако эти идеи и чувства — всего лишь художественная суета, уловка, заячьи петли. Ведь автор, по существу, — это действующая модель чистилища, убежища душ, где те с трепетом ждут решения своей судьбы. И он же господин этого убежища. А посему главная его задача — определить герою жребий, от которого тому не отвертеться.

Несмотря на давность дружбы (пару лет вместе учились в университете, потом их дороги разошлись — один двинул в науку, другой в полиграфию, — но связь с годами не терялась), Пётр Алексеевич при встрече с Цукатовым порой ощущал с его стороны какое-то подспудное сопротивление, словно профессор заранее был не согласен со всем, что Пётр Алексеевич думает и говорит, но почему-то не спешил сообщить об этом напрямую. Приписывать причину этого упреждающего отрицания, иной раз отдающего снобизмом, приобретённому невесть где Цукатовым самодовольству Пётр Алексеевич не спешил — всё-таки годы дружбы обязывали если не к всепрощению, то к терпеливому вниманию. Хотя, конечно, нельзя было не заметить перемены: теперешний Цукатов, в отличие от того, давнего, мог легко позволить себе опоздать на встречу, если она была назначена не ректором, и демонстративно пропустить мимо ушей приветствие студентов, случайно встреченных на карельском просёлке. Словно профессор уже загодя знал о том или ином человеке главную тайну: не быть клушке соколом, — и не намерен был тратить на него лишнюю минуту жизни.

В ответ на небрежность по отношению к заведённому им разговору Пётр Алексеевич сообщил:

— Что касается литературы по специальности. В научной среде считается, будто каждый профессор должен написать книгу, которая принесёт ему славу. Но выдающихся открытий на всех не хватает, поэтому теперь, чтобы оказаться в фокусе внимания, профессорá просто представляют взгляды своего предшественника в корне неверными и так выходят из положения. Чем значительнее был тот, над кем теперь глумятся, тем действеннее приём. Ведь это не трудно. У вас как? Если вздор подтверждён парой ссылок, это уже не вздор, а истина.