Он не бездельничал, но все же не мог сказать о себе, что он сейчас как раз работает: чтобы так сказать, ему недоставало того ежедневного напряжения, с которым он, такой обычно неуклюжий, должен был всегда сначала заново перевоплотиться в другого; заняв себя, он становился ловким, словно речь шла о какой-то первой попавшейся халтуре или о деле, которым занимаешься ради забавы.

Во время таких одиночных занятий ему никто не был нужен (соседи были только далекими звуками из леса), и никто (таково было его желание) не нуждался в нем. Он хорошо знал город, и все же каждый его поход заканчивался тем, что он сворачивал куда-нибудь, и получалось, будто он заблудился: он «заблуждался» в церковь, на берег моря, в ночной бар. Правда, он прекрасно ориентировался и его чувство места никогда не изменяло ему, но он пускал его блуждать на все четыре стороны, вместо того чтобы, наоборот, как никогда, держать его в узде. Где бы он ни оказывался, он попадал сюда без предварительного решения, и часто он только потом уже соображал: «Так вот где я».

К двум сторонам света, которые с незапамятных времен имели для Зоргера особое значение, относились север и запад. Теперь же слова «Западное побережье» вместо того, чтобы обозначать необъятный континент, относились только к небольшой области, отделившейся от всех прочих: не к бесконечным просторам, а, подобно слову «Westend», только к определенному району города. Правда, и тут Зоргер встречал почву, разрезанную многоугольниками, прорисовавшимися по сухому илу, как бывало на берегах северной реки (в паутине растрескавшегося во время землетрясения асфальта или в шелушащейся солнцезащитной пленке на некоторых витринах, где из разрывов складывались, как будто по заказу, свои узоры), но все же он не видел в этом ничего, кроме случайного, обманчивого сходства. Этот мир не был «старым», как речной ландшафт на Крайнем Севере (который на глазах продолжал стареть дальше, и наблюдатель вместе с ним), он был безмятежно юн и возвращал Зоргера в былые времена, погрузившись в которые он теперь снова почувствовал себя легкомысленным, закоренелым потребителем. «Кто здесь, в этом городе, всегда прав?» — непроизвольно вырвался у него вопрос.

В ту пору, когда он был на другом конце земли, особенно когда он забрался в самую глухомань, вместе с ощущением бескрайнего простора к нему нередко приходило приятное чувство оттого, что он был среди нации; прибрежный город, в отличие от этого, существовал сам по себе: в его повадках не проявлялось никаких особенностей, в его сумятице не было единства. Было время, давным-давно, когда и здесь местные жители даже в уличных шумах улавливали речь, которая как будто говорила за них за всех: «Погляди-ка, что мы все вместе можем сделать», во всяком случае, именно так можно было понять еще несколько десятилетий назад поезда, грохотавшие вдоль берега, — в то время как теперь, хотя весь город в ярком сиянии солнца как будто и говорил о своей готовности, вокруг, по всей излучине бухты, продолжавшей оставаться непроглядной, только глухо гудели сирены в тумане. Дома и автомобили, впрочем, старались изо всех сил показаться наблюдателю, сверкая, как сверкают только предметы роскоши, но ни один из этих предметов не уносил с собою взгляда, не нес его через города и веси или за море, к похожим людям, в мир. На Севере, правда, тоже расстояния до других точек земли выражались в цифрах, напоминавших сказки (в самом крошечном поселке имелся указательный столб, с целым лесом стрелок, на которых были написаны соответствующие расстояния в милях до всех мыслимых и немыслимых городов земли): и все же никогда еще Зоргер не чувствовал себя таким оторванным от всех и вся, как здесь и теперь. Спустя какое-то время в представлении Зоргера уже не рисовалось даже самолета, взлетающего над крышами или идущего на посадку; зато — в большом количестве бесконечно извивающиеся пестрые хвосты бумажных змеев где-то далеко за крышами.

И все же нередко, походя, он чувствовал, что его (неважно почему) участливого взгляда ждали. Тогда он, чтобы избавиться от наваждения, еще раз оборачивался, глядя в ту даль, которую он сам себе нередко только воображал, — ему хотелось предостеречь другого от того, чтобы тот вообще воспринимал его; но вместо этого он сидел один серьезным, собранным зрителем в темном стриптиз-баре, предаваясь без всякого желания фантазиям на фоне обнаженных тел, двигающихся с восхитительной размеренностью, и был всего лишь «мужчиной с бокалом вина»; или оказывался в числе других безымянных посетителей в порнокино, где он был просто «мужчиной со скрещенными на груди руками» и узнавал себя на экране, где он был главным исполнителем. Все личное он скрывал в себе, но это не означало, что он лгал, он просто с тайным ликованием подтверждал все многочисленные неверные догадки, которые высказывались в связи с ним. Он шел на встречи с чужими людьми заранее собираясь, едва взглянув на их лица — тут же и забыть, и у него нередко на прощание спрашивали: «Как, простите, ваше имя?..»

Обнаружив однажды снова «грохочущее чрево музыкального автомата», Зоргер превратился в игрока. При этом он стал многосторонним и заметил, что он теперь иначе — совершенно иначе — может быть всем чем угодно. Впоследствии, когда он вспоминал об этом, ему казалось, будто он в течение всех этих недель никого не понимал, но зато необычайно остро, как ни один игрок на свете, мог заранее предугадать реакцию другого. Он перестал ощущать моменты перехода от силы к слабости, которые прежде сообщали ему ощущение долговечности; он просто болтался, сопровождаемый звоном монет, по городу, где в витринах лежали осенние листья в качестве недвижимой декорации. Теперь его, судя по всему, вполне устраивало то, что он не стал профессиональным игроком и даже в своей повседневной профессиональной работе не производил ничего стоящего: наконец-то он стал, как и хотел того, осуществлять все свои действия с замкнутой лунатической серьезностью дилетанта; отгородившийся от всех, ни с кем не проводящий время, он чувствовал себя порою окруженным магическою красотою.


Отрекшийся от нации и обойденный вниманием спокойных мировых религий, этот город на Западном побережье был цитаделью сект, где сплошь и рядом мелькали какие-то таинственные знаки. Никто ни с кем здесь не был связан родственными узами — просто они сходились случайными единомышленниками на час и спешно исчезали в своем кружке. Вот так и Зоргер однажды вечером вдруг очутился в длинной очереди и шаг за шагом стал продвигаться вперед, пока наконец не вошел в просторный затемненный зал, где он стоял теперь среди толпы, как и он поджидавшей певца, который был кумиром их общей юности.

Он оказался тут не потому, что его что-то сюда влекло, скорее он просто исполнил некий долг, самая мысль о котором была ему в тягость: уже давным-давно никакое третье лицо не могло больше представлять его интересов. Теперь ему нужны были скорее индикаторные формы организмов, которые, иначе чем заключительные звуки песен, пробуждали в нем представление о бесконечно повторяющемся начале, как, скажем, те первые сочинения, что были написаны много тысяч лет тому назад и умели так поэтически уговаривать вместо того, чтобы лишь холодно доказывать, как делается в работах по его науке, или взять те исследования форм, что проводились живописцами, в них он тоже мог потеряться, как и в музыке певца, но все же тут он довольно скоро снова обретал себя, при этом еще более укрепленным в самом себе.

Певец был небольшим мужчиной крепкого сложения, который производил впечатление необыкновенно сильного и совершенно отсутствующего. Он вышел на сцену, посмотрел на свет и тотчас же начал петь. С первой же руладой пространство вытянулось змеею, повторяя изгибы шнура от микрофона, который певец спокойно держал в руках. Его голос с самого начала звучал необыкновенно мощно, ему не нужно было набирать громкость. Он шел не из грудной клетки, он существовал независимо от нее как самостоятельное, прочное тело, не привязанное ни к какому месту. Голос звучал не как песня: он слышался скорее в виде звуков, исторгаемых тем, кто долго сдерживал свои невыносимые, невыразимые страдания и теперь вдруг не сдержался. При этом каждая его песня обретала звучание только в целом, и все они в отдельности дополняли друг друга, складываясь из стремительной, правда иногда спотыкающейся, все время возвращающейся последовательности пронзительных, жалобных, угрожающих (во всяком случае, без тени облегчения) криков боли.


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.