Теория группового отбора не встретила понимания среди эволюционистов второй половины XX в. Наоборот, Уинн-Эдвардс стал настоящим «мальчиком для битья». Именно на него нападал Ричард Докинз в своей знаменитой книге «Эгоистичный ген», в которой суммированы подходы Уильяма Гамильтона, Роберта Триверса, Джона Мейнарда Смита и других биологов-теоретиков, занимавшихся происхождением альтруизма. С их точки зрения, главными действующими лицами эволюции являются не организмы и уж тем более не группы и не виды, а гены, единственная задача которых — максимальное приумножение собственных копий. Поэтому гены никогда не будут заставлять своего носителя бескорыстно служить чьим-то сторонним интересам — сотрудничество и помощь другим допустимы только в том случае, если это увеличивает вероятность передачи твоих генов потомству. Например, организм может отказаться от размножения во имя заботы о своих репродуктивно активных родственниках, если в них содержатся те же гены, что и в нем самом. Именно на этом построена жизнь общественных насекомых, которых Кропоткин так хвалил за бескорыстную взаимопомощь. Вопреки тому, что писал Кропоткин, естественный отбор, по современным представлениям, не мог способствовать развитию общественного инстинкта «ради него самого, вследствие его полезности для сохранения и благосостояния вида» [Кропоткин П. А. Этика: Избранные труды. — М.: Политиздат, 1991. — С. 49.]. Для эгоистичного гена интересы общества или вида сами по себе — ничто. Навыки социальной жизни, включая те, что лежат в основе морального поведения, возникали, только когда организм получал от сотрудничества больше, чем отдавал сам. Если же издержки от кооперации превосходят индивидуальную выгоду, измеряемую в количестве переданных генов, то эволюция направляет организмы по пути паразитизма, обмана и войны всех против всех.

За кажущимся альтруизмом скрывается самоутверждение генов. Когда живые существа совершают добрые поступки, они делают это во имя воспроизводства нуклеотидных цепочек, командующих их телом. Именно в этой геноцентричной парадигме сейчас принято объяснять различные формы сотрудничества и взаимопомощи среди людей и животных. С кровными родственниками понятно, но почему мы тратим время и силы на помощь посторонним? Почему я прерываю свой отдых, чтобы помочь соседу завести заглохшую машину? Почему птицы предупреждают друг друга о приближении хищника? Ученые называют такое поведение реципрокным (взаимным) альтруизмом. Если я помог соседу сегодня, завтра он поможет мне. Умение действовать по принципу «Ты мне — я тебе» приносит ощутимую пользу, поэтому неудивительно, что естественный отбор благоприятствует закреплению этого навыка. Но реципрокный альтруизм имеет смысл только в сравнительно небольших и, главное, стабильных коллективах. История взаимодействия должна быть достаточно долгой, чтобы мне успели отплатить добром за добро. Какой же тогда смысл вызволять из беды чужака, которого я больше никогда не увижу? Подобные поступки, бескорыстные на первый взгляд (именно их обычно и называют нравственными), объясняет теория непрямой реципрокности (indirect reciprocity). Если я сделал крупное пожертвование в благотворительный фонд или вернул незнакомцу потерянный кошелек, не забыв как бы невзначай рассказать об этом друзьям и коллегам, это создаст мне репутацию хорошего парня, которому можно доверять. В дальнейшем такая репутация позволит мне привлечь дополнительные ресурсы и найти перспективного брачного партнера, что с лихвой отобьет мои затраты. Конечно, есть и те, кто творит милостыню втайне, как завещал Христос, и ничего не получает взамен. Точно так же случается, что звери выкармливают чужих детенышей. В эволюционной системе отсчета такие действия должны трактоваться как ложное срабатывание адаптивного поведенческого механизма.

Получается, самые высокие наши чувства и побуждения: эмпатия, совесть, честь — всего лишь декорация, за которой стоит циничный расчет эгоистичных генов. Для эволюции нет добра и зла. Одной рукой она склоняет нас к состраданию, другой — к жестокости. Например, у млекопитающих самцы нередко убивают новорожденное потомство самки от предыдущего партнера, чтобы она побыстрее могла снова забеременеть. Это не менее легитимный способ ускорить распространение собственных генов, чем работа над благоприятным имиджем. Те же самые закономерности, что и у животных, прослеживаются у нашего вида: криминальная статистика доказывает, что люди убивают своих пасынков и падчериц в десятки раз чаще, чем родных детей [Daly M., Wilson M. Homicide: Foundations of Human Behavior. N. Y.: De Gruyter, 1988. P. 85–90.]. Ксенофобия и сексуальное насилие тоже имеют под собой эволюционную подоснову, так что современные ученые уже давно расстались с иллюзией, что эволюция может служить учителем нравственности. Докинз говорит, что если мы стремимся «к созданию общества, члены которого великодушно и самоотверженно сотрудничают во имя общего блага, [то нам] нечего рассчитывать на помощь со стороны биологической природы человека» [Докинз Р. Эгоистичный ген. — М.: АСТ, Corpus, 2019. — С. 35–36.]. Как когда-то Гексли, Докинз призывает идти наперекор эволюционному процессу: «Человек обладает силой, позволяющей ему воспротивиться влиянию эгоистичных генов, имеющихся у него от рождения. ‹…› Мы способны даже намеренно культивировать и подпитывать чистый бескорыстный альтруизм — нечто, чему нет места в природе, чего никогда не существовало на свете за всю его историю. Мы построены как машины для генов… но мы в силах обратиться против наших создателей. Мы — единственные существа на земле, способные восстать против тирании эгоистичных репликаторов» [Там же. C. 306.].

Но ради чего затевать это восстание, если мы всего лишь сгустки материи, возникшие по воле случая во Вселенной, существующей без смысла и цели? Почему бы просто не жить так, как живется, если после смерти всем нам — и злодеям, и праведникам — одинаково уготована черная ночь небытия? Откуда вообще такая категория, как морально должное, возьмется в мире атомов и молекул, где любые связи и обязательства не более чем ситуативные соглашения, направленные на максимизацию репродуктивного успеха? Здесь снова, как во времена католика-эволюциониста Майварта, встает вопрос о высшем предназначении человека, о котором говорит религия. И вот мы читаем у христианского эволюциониста, американского генетика Фрэнсиса Коллинза, руководившего масштабным проектом по расшифровке человеческого генома, что «нравственный закон — это самое сильное указание на существование Бога» [Коллинз Ф. Доказательство Бога: Аргументы ученого. — М.: Альпина нон-фикшн, 2008. — С. 166.].

Дискуссия, сделав виток, пришла к тому же, с чего 100 лет назад все начиналось. Неудивительно, что интеллектуальная ниша, которую когда-то занимал Кропоткин, снова сделалась востребованной. В наши дни ее занимает знаменитый нидерландский приматолог Франс де Вааль, доказывающий, что мораль прочно «вшита» в наш мозг. С опорой на наблюдения из жизни приматов де Вааль пытается показать, что человек от рождения — не эгоистическое чудовище, а «моральное существо по своей природе, мощно поддерживаемое собственной биологической сущностью. Мы, люди, автоматически обращаем внимание на других, испытываем к ним приязнь и ставим себя на их место» [Вааль де Ф. Истоки морали: В поисках человеческого у приматов. — М.: Альпина нон-фикшн, 2017. — С. 228.].

Де Вааль упоминает о споре Гексли и Кропоткина и, разумеется, целиком и полностью присоединяется к точке зрения последнего [Там же. С. 55–60.]. Как и Кропоткин, де Вааль признается, что утверждение о естественности морали понадобилось ему, чтобы не оставить ни малейшей лазейки для религии. Не веления Бога, а инстинкты, доставшиеся нам от человекообразных обезьян, — вот вполне достаточное основание для морали, считает приматолог. В противном случае Коллинз будет прав — а этого нельзя допустить! «Прочитав все те книги, в которых эволюция морали ставится под сомнение, и убедившись в том, что человечество, несмотря ни на что, обладает определенной нравственностью, Коллинз не нашел никакого иного выхода, кроме апелляции к сверхъестественным силам» [Вааль де Ф. Истоки морали: В поисках человеческого у приматов. — М.: Альпина нон-фикшн, 2017. — С. 62–63.], — сетует де Вааль. По его мнению, если теория эгоистичного гена вынуждает людей искать прибежище в религии — значит, что-то с ней не так. Точно так же Кропоткин, как мы помним, опровергал эволюционный пессимизм Гексли, поскольку тот развязывал руки христианским апологетам.

На мой взгляд, де Вааль ломится в открытую дверь. Никто не спорит с тем, что у людей имеются врожденные особенности психики, необходимые для выстраивания доверительных отношений с себе подобными (вспомним хотя бы про знаменитые зеркальные нейроны). Если бы их не было, то даже сам Бог не смог бы заставить человека дружить и любить, как не заставишь ежика летать. Если бы люди по природе своей были одиночками и каждый хороший поступок давался бы им через «не хочу», то любые моральные заповеди были бы бессильны, а это очевидным образом не так. Уже никто не верит, как Руссо, что первобытные люди, прежде чем сойтись вместе, бродили в одиночестве по лесам, словно медведи. Ни Докинз, ни кто-либо другой из современных эволюционистов не отрицает, что уже наши далекие предки-приматы жили в тесных коллективах. Ярко выраженная социальность — это фундаментальная черта той ветви млекопитающих, что привела к появлению нашего вида. Жизнь в обществе предшествовала появлению разума — согласно одной из гипотез, большой мозг первоначально понадобился нашим предкам для считывания эмоций и угадывания намерений сородичей, когда с увеличением размера группы усложнилось социальное взаимодействие.