Петр Вайль

Карта родины

К новому изданию

Поскольку в основе книги — живые впечатления 1995–2002 годов, при подготовке нового издания необходимо было убедиться, что впечатления живы. Что прибавленные главы, по следам, например, поездки в Болдино и путешествия на Камчатку, не выделяются из общего текста. Убедился. Правда, прошедшие годы, с середины 90-х считая, — срок исторически ничтожный, но правда и то, что на переломах год может идти за пять. Нет, сейчас темпы перемен не так драматичны. То есть драматичны, конечно, но по-другому.

С особым пристрастием перечел главу о Чечне. Вторая война отличалась от первой решительно. Появился религиозный, исламский, фактор, практически не существовавший в 90-е. Во многом война превратилась в гражданскую. Невероятно ужесточились методы борьбы со всех сторон. Если захват буденновской больницы можно было счесть военной диверсией, то “Норд-Ост” и бесланская школа — беспримесный терроризм. Но если в Буденновске с командиром диверсантов вел переговоры премьер-министр, пытаясь спасти жизни мирных людей, то на Дубровке и в Беслане своих убивали свои — походя, по известному принципу “лес рубят — щепки летят”. Страна легко вернулась к привычному (средневековому) пониманию: великая держава не та, которая обеспечивает хорошую жизнь своим, а та, которая убивает как можно больше чужих. И когда по пути попадаются под руку свои — значит, им не повезло. Война становится состоянием жизни, перестает замечаться, банализируется. В главе о Чечне, о Первой чеченской войне, эти мотивы услышаны и изложены.

На протяжении xx и начала xxi веков Россия оказывалась очень разной. В Российской империи было заложено многое из того, что потом большевики с легкостью воплотили в жизнь. Но, тем не менее, в десятилетие перед Первой мировой в стране наглядно складывались общественное сознание, общественное мнение, общественный этикет — те неписаные правила, без которых не может существовать ни один социум. Которые так и не вошли в жизнь, которых остро не хватает в сегодняшней России. Правда, и писаные законы не соблюдаются.

Нынешняя страна — причудливая смесь из 90-х, когда наметился путь к цивилизованной норме, и прежних советских времен. Нельзя не замечать расцвета предпринимательства, но и кукольного парламента и обилия изображений первого лица. Свобода передвижений по миру и невиданное разнообразие бесконтрольного книжного рынка сочетаются с удручающе знакомым единообразием телеканалов и журналистской самоцензурой.

Общественная гармония наступает тогда, когда совпадают или хотя бы сходятся близко четыре основных социальных понятия:

а) страна,

б) народ,

в) культура,

г) государство.

В России эти категории никогда не смыкались и пока не смыкаются никак, существуют параллельно и часто просто вопреки друг другу. Родину по-прежнему можно любить и трудно уважать.

...
Январь 2007

О вечном и личном

Я родился в первой половине прошлого века. Так выглядит 1949 год из нынешних дней. Так время помещает тебя без спросу в эпос. Пространство — в историю. Москвич-отец с эльзасскими корнями и ашхабадка-мать из тамбовских молокан поженились в Германии, я родился в Риге, много лет прожил в Нью-Йорке, эти строки пишу в Праге.

Важно, что все происходит почти без твоего участия. Людей можно разделить на тех, которые живут, и тех, которые строят жизнь. Я отношусь к первым. Больше того, люди, строящие жизнь, вызывают недоверие: за ними кроется неуверенность и неправда. И еще — наглость: попытка взять на себя больше, чем человеку дано. Стоит раз и навсегда понять, что жизнь умнее и сильнее тебя. Ты только можешь в силу отпущенных тебе возможностей что-то слегка подправить, но полагать, что способен определить ход своей судьбы, — необоснованная дерзость.

Масштабный пример явлен был календарем. Человечество умудрилось устроить встречу тысячелетия дважды. Сначала объявили, что новая эпоха грянет 1 января 2000 года. Потом решили отпраздновать еще раз, по-настоящему, 1 января 2001 года. Однако на вторую полноценную гулянку энергии не хватило. Современный человек оснащен разнообразно и мощно, но в сути своей уязвим и слаб, ничуть не прибавив по ходу истории эмоционально, душевно, интеллектуально. Мы не выдерживаем даже двух подряд больших праздников, которые сами же придумали и назначили. Если на радости недостает сил, может, и на злодейства не хватит?

У меня ощущения смены эпох не было и нет, не увлекаюсь цифрами. Если уж подводить итоги столетия, главным представляется не событие, не факт и не дата, а длящееся отторжение от какой бы то ни было единой доктрины, общей идеологии, маршировки строем. Никакого хорового пения — только сольные партии: даже если нет слуха и голоса, голова работает и сердце бьется.

Однако массовый психоз по поводу миллениума радует: убедительный пример торжества формы над содержанием. Ведь ровным счетом ничего не произошло, когда 1999-й сменился 2000-м, 2000-й — 2001-м. То и замечательно, что поменялось лишь начертание: единица-двойка, девятка-ноль — но сколько волнений, каков восторг и ужас. Наглядная победа иррационального чувства над рациональной мыслью.

В формуле Достоевского «красота спасет мир» речь как раз о том, что красота спасет мир от разума. Внедренные в практику попытки устроить жизнь по логике и уму неизменно приводят в тупик в лучшем случае; в худшем — к магаданам, освенцимам, хиросимам, чернобылям на массовом или личном уровнях. К счастью, сокрушительный разум корректирует красота — неведомая, неисчислимая, непостижимая сила, которая побуждает не строить жизнь, а жить.

Жить — и делиться наблюдениями, впечатлениями, соображениями по ходу жизни. Без претензий, а так, как сказал Басё: «Видя в этом один из способов уподобиться облакам и подчинить себя воле ветра, начинаешь записывать все, что остается в твоей памяти, собираешь воедино случившееся позже и происшедшее раньше, полагая при этом, что люди, принимая твои записи за невнятное бормотание пьяного или бред спящего, отнесутся к ним не всерьез, а как придется».

Наблюдения, впечатления, соображения нескольких лет (1995–2002) на пространстве от Белоруссии до Сахалина, от Соловков до Каракумов переплелись с долгим опытом жизни в империи — моей семьи и моим собственным. Так сложилась и легла «Карта родины».

Европейская часть

Трамвай до Мотовилихи

Прямоугольная планировка сразу обозначает умышленный город. Красота здесь лишена очарования естественности, как жизнь по приказу. Приказом царицы Пермь назначили городом, и она стала обзаводиться не историей, которой не было, а мифологией, которая есть всегда, если есть желание. Трамвай номер четыре по пути от ЦУМа к цирку и дальше на Мотовилиху проходит над Егошихинским оврагом — отсюда, от заложенного здесь медеплавильного завода, и пошла Пермь. Сейчас это особая центровая окраина, сдвинутая не по горизонтали, на край, а по вертикали, вниз. Провожатый кивает на овраг: «Вон там, за кладбищем, речка Стикс». Законная гордость: где еще на свете есть Стикс? На этом — нигде. Над Егошихой — трамплин, прыжки бесстрашно совершаются в долину реки смерти, а там шпана.

Из трамвая жизнь вокруг видна сквозь чужую мудрость: окна в общественном транспорте мэрия украсила изречениями великих. Имеются муниципальные афоризмы для детей: «Любовь и уважение к родителям, без всякого сомнения, есть чувство святое. В. Белинский». Для родителей: «Без хороших отцов нет хорошего воспитания, несмотря на все школы. Н. Карамзин». Для школы: «Лень — это мать. У нее сын — воровство и дочь — голод. В. Гюго» — с категорией рода не все ладно, но изъяны грамматики искупаются дидактикой.

Двое в солдатских ушанках не обращают внимания на заповедь: «Судите о своем здоровье по тому, как радуетесь утру и весне. Г. Торо». Во-первых, уже полчетвертого, во-вторых, снежная зима, в-третьих, о здоровье проще судить по цвету и запаху друг друга, в-главных, увлечены разговором. «Я его еще поймаю», — угрюмо обещает один. Второй кивает: «Даже двух мнений быть не может. Ну, даже двух мнений быть не может». Первый воодушевляется: «Я его еще поймаю. Убью обеих». Слова звучат громко и веско, пассажиры ежатся и отворачиваются к окнам. «Из всей земной музыки ближе всего к небесной — биение истинно любящего сердца. Г. Бичер». Та, что ли, Бичер, которая Стоу? Дяди Тома в четвертом трамвае только не хватало.

Хижины обступают Уральскую улицу, сменяя блочные и кирпичные дома. Трамвай идет вдоль реки, спускаясь к ней. Если выйти, с высокого еще берега видна широченная Кама, за ней — Верхняя Курья, далеко слева скрыт за излучиной Закамск, по здешней мифологии — потустороннее место, вот и не видать. Спуск делается круче, тут полудеревянная старая Мотовилиха, которая завораживала с той стороны Камы пастернаковскую Женю Люверс.

«Доктор Живаго» разместился в центре Перми, переименованной Пастернаком в Юрятин. На нарядной Сибирской — «Дом с фигурами» и библиотека на углу Коммунистической, где встретились Живаго и Лара. И — удвоение культурного мифа — дом «Трех сестер», о чем рассказывают в Юрятине доктору. Здание пестренько выложено красным и белым кирпичом, здесь теперь «Пермптицепром», порадовался бы реалистичный Чехов. На Сибирской — и длинный низкий дом, в котором провел юные годы Дягилев, и губернаторский особняк желтоватого ампира, каков обычно ампир в России, и Благородное собрание с плебейски приземистыми колоннами, ныне клуб УВД, и в глубине парка Театр оперы и балета, где к пермским морозам бергамаск Доницетти подгадал «Дона Паскуале» (Пермь — Бергамо или, еще лучше, Пермь — Парма: насторожись, краевед), и среди многоэтажек новенький Пушкин с нашлепкой снега на цилиндре. Мимо тянется троллейбус номер три, желто-зеленый, с алой надписью «Лапша Доширак» — не секундант ли Дантеса?