«За одну ночь их не под силу испортить ни крысам, ни паукам, — промолвил Натаниэл Кадман, — и я сомневаюсь, чтобы какой-нибудь злодей или мошенник умыкнул ваши сферы и звезды. Вы напрасно тревожитесь, доктор Ди. Скоротайте часок с нами, вашими почитателями. Давайте поедем в таверну».
Когда я ответил на эту вежливую просьбу согласием, мне померещился чей-то шепот: «А доктор-то не дурак поесть»; однако я не обернулся, но зашагал чуть впереди них и устремил свой вспыхнувший взор в поля, дабы излить туда гнев. Был весьма приятный тихий вечер, и все сошлись на том, чтобы оставить своих лошадей пастись на лугу (под присмотром слуг, которые уберегут их от конокрадов) и отправиться к городским воротам пешком. Молодые люди выбрали «Семь звезд», что на Нью-Фиш-стрит, — в этом трактире, или харчевне, подавали свежую убоину, — и посему мы вступили в город со стороны Артиллери-ярда и Фишерс-Фолли. К тому времени, как мы добрались до Бишопсгейт-стрит, эти лодыри совсем разрезвились и скакали, точно молоточки в клавесине; благодаря кружевным манжетам, шелковым чулкам, плоеным воротникам и драгоценным побрякушкам их можно было бы принять за труппу итальянских фигляров, кабы не английские проклятья, коими они сыпали в изобилии.
Когда мы миновали Бишопсгейт-стрит и пошли по крутым извилистым переулочкам, весьма напоминающим подъем на колокольню Св. Павла, даже этим обезьянам стало нелегко держаться поодаль от стен; они пробирались меж тесно понастроенных городских жилищ, распихивая идущих под сумеречным небом носильщиков и лоточников с воплями: «Позвольте! Позвольте!» У одного бездельника была с собою резная деревянная трость, которой он лупил по вывескам на домах и лавках; видя, как неистово сотрясаются в вечернем воздухе изображения солнца, луны, а также различных зверей и планет, я едва сдерживал негодование. Здесь и так стоял невероятный шум — мимо тащили бочки, повозки и лестницы, а лошадей и быков то и дело потчевали кнутом, — усугублявшийся вдобавок криками бакалейщиков и кузнецов, торговцев тканями и скобяным товаром, чьи сердитые возгласы мешались с общим гамом прохожего и проезжего люда.
Выйдя на Темза-стрит — мои пустоголовые спутники всю дорогу валяли дурака, перепрыгивая через деревянные столбики на обочине, — мы наткнулись на компанию пестро одетых штукарей, показывающих трюки, от коих с презрением отвернулся бы любой подмастерье, а именно вынимающих кольца из скатерти и цветные шарики из чашек. Подобно туркам, они выделывали курбеты около костра, и тут один из приятелей Натаниэла Кадмана, хлыщ в шляпе без ленты и с заколками на поясе, вскочил к ним в круг, подцепил своей рапирой два кольца и швырнул их в воздух. Тогда главарь труппы, человек с впалыми щеками и носом величиной с амстердамский сыр, выхватил кинжал и принялся размахивать им. «Ах ты, негодяй! — завопил он. — Ах, негодяй!» Однако наш повеса только рассмеялся в ответ и пошел своим путем; фокусник же поднял камень и запустил ему вслед, как собаке, после чего, еще дрожа от ярости, возобновил свое прежнее занятие. Вот так, подумал я, все плоды нашего умения и труда идут на потребу зубоскалам, что презирают нас и издеваются над нами; и кто я для мира, если не уличный шут, все знания коего служат одной цели — надуть своего ближнего? Прогулка с этими чуждыми мне буянами могла бы ввергнуть меня в полное отчаяние, но, пробираясь по шумным и зловонным улицам, я мало-помалу восстановил душевное равновесие. Величавое солнце клонилось к закату над крышами; те заалели, точно кровь, и все старые камни города вдруг как бы объяло огнем. О, пусть только повелители света приоткроют свои лики, пусть распахнут окна своих тайных чертогов, и все будет спасено!
Наконец мы добрались до Нью-Фиш-стрит и харчевни, стоявшей бок о бок с посудной лавкой. Здесь царили шум, грязь и теснота; даже самые бревна были, казалось, источены червями до сердцевины, и я содрогнулся, точно готовясь вступить в собственную могилу. Войдя в зал, мои спутники сразу сбросили плащи, и откуда-то тут же выскочил кабатчик, крича: «Добро пожаловать! Скатерть джентльменам!» Нас усадили на деревянные табуреты, за длинный, потемневший от времени стол на козлах, испещренный таким количеством щербин и царапин, что их можно было счесть за каббалистические письмена. Засим прибежал половой со своими «Чего изволите?» и «Что бы вы желали откушать?» Именно эти слова, а не волшебные поэтические строки являются истинным знамением времени, однако и им суждено кануть в ночь праха. «Что вам угодно?» — еще раз спросил он и получил заказ на жаркое и выпивку — не на какой-нибудь жалкий кувшин эля, известного под названием «Бешеный пес», или «Подыми ножку», или «Пей-гуляй», а на хорошее вино с добавкой сахара по нынешней моде. Натаниэл Кадман велел подать рагу из баранины, и гуся, и куликов, а все прочие щеголи вокруг него повытаскивали свои табакерки и принялись плевать на устланный камышом пол. В зале было невыносимо надымлено; но разве не учит нас Парацельс, что материальный мир есть просто-напросто сгустившийся дым?
Потом они стали болтать, смеяться, отпускать разные замечания, и все это так громогласно и со столь глупым шутовством, что у меня заболела голова; они уже порядком выпили, и тут со мною заговорил франт, сидящий напротив.
«Вы глядите на нас сычом, любезный доктор. Помилуйте. Неужто наш смех оскорбляет вашу непостижимую мудрость?»
«Я жду своей доли жаркого», — был мой ответ.
«А может, вам не по вкусу это местечко? Или компания?»
Мне надоело сносить его колкости. «Нет, сударь, для меня все едино. В тазу, говорят люди, всякая кровь одного цвета».
«Ах, стало быть, вот что говорят люди? Но я вам скажу, что они говорят еще, любезный доктор. Они говорят, что вы гадаете по планетам и звездам, составляете гороскопы и занимаетесь иными предсказаниями. Что у вас в ходу ворожба, нашептывания и амулеты».
«Вы высоко забрались в своих речах, — отозвался я, стараясь сохранить доброе расположение духа. — Что ж, и у самых низких деревьев есть верхушки».
К этому мигу разговоры за столом успели стихнуть, но тут все рассмеялись, и мой франт воспылал гневом. «Я слыхал, что в былые времена, — произнес он, — чародеи и им подобные считались проходимцами».
На стол поставили дымящееся жаркое, и я поймал готовые слететь с моего языка слова, а именно: «Чтоб тебе в аду обезьян нянчить!» Но хотя его друзья сразу же занялись трапезой, этот продолжал исторгать из себя свои жалкие мыслишки. «Я не из числа ваших преданных учеников, — сказал он, — и вы не сможете заморочить меня своими чарами, магическими знаками и анаграммами. Вы велите мне помочиться сквозь обручальное кольцо, чтобы моя жена понесла? Да я лучше буду ходить с вязовым прутиком, чем с вашим дурацким посохом Иакова! Все ваши детские забавы и цацки ничего для меня не значат».
Услыша такую глупость, я рассмеялся, но он по-прежнему пялился на меня, и я отложил хлеб с ножом. «Я бы с легкостью опроверг все ваши безрассудные обвинения, кои вы, несомненно, почерпнули у какого-нибудь болтуна, любителя плести байки. Однако я не расположен спорить на эту тему. Не теперь. И не здесь».
Но он вцепился в меня, будто рак. «Вы, верно, опасаетесь злоумышленников, которые, притаясь под стеной или окном, могут вызнать у вас тайны человеческой души? Однако, сэр, эта лошадь уж давно сорвалась с привязи; у нас в городе многим не по нраву ваши занятия…»
«Злобные и презренные людишки».
«…а кое-кто говорит, что вы вероотступник, воскрешающий мертвых и созидающий новую жизнь».
Я протянул вперед руку и заметил, что она дрожит. Сам того не ведая, он коснулся истины, которая была выше его понимания, и поверг меня в глубочайшую скорбь — но что мог я ему ответить? Стараясь не терять присутствия духа, я улыбнулся. «Только что вы убеждали меня в своем неверии, а теперь толкуете о воскрешении мертвых. Право же, вы как младенец».
«Я передаю чужие слова, любезный доктор. Сам-то я в это не верю. Ходят слухи, что вы неудачливый алхимик, маг, не способный исполнять свои деяния без тайной помощи сами знаете кого».
Мое терпение кончилось. «Это грязная клевета, — сказал я, — в которой нет и золотника правды». Он лишь рассмеялся в ответ, и мой гнев возрос. «Неужто болтовня дураков и измышленья завистников стали для всех вас новым евангелием? Неужто мое доброе имя и слава зависят от людей, стоящих настолько ниже меня, что я их едва замечаю?»
«Напрасно не замечаете».
«Достанет с меня и того, что их нельзя не слышать. Вы жадно внимаете их россказням, и вот вам результат — я исподтишка заклеймен как пособник дьявола и заклинатель злых духов». К этому времени все они уже основательно напились и даже не смотрели в мою сторону — не отвлекался только щеголь напротив. «Всю свою жизнь, — продолжал я уже более спокойно, — я упорно добывал знания. Если вы сочтете меня вторым Фаустом — пусть будет так». Затем я велел подать еще вина и спросил у этого невежи, как его зовут.
«Бартоломью Грей», — ответил он, нимало не смущаясь, хотя лишь секунду назад был свидетелем моего раздражения и, так сказать, уже раз о меня ожегся.
«Что ж, мистер Грей, пожалуй, вы с лихвою наслушались басен. Не желаете ли теперь почерпнуть толику мудрости, дабы вернее судить о вещах?»
«С радостью, любезный доктор. Но, прошу вас, не ешьте больше соли, иначе ваш гнев перехлынет все границы».
«Не страшитесь гнева, мистер Грей, если вам не страшна правда».
«Откровенно говоря, я не страшусь ничего, а потому продолжайте».
«В теченье последних тридцати лет, — начал я, — пользуясь разными способами и посещая многие страны, с превеликим трудом, ревностью и усердием стремился я овладеть наивысшим знанием, какое только доступно смертному. Наконец я уверился, что в сем мире нет человека, способного открыть мне истины, коих жаждала моя душа, и сказал себе самому, что искомый мною свет может быть обнаружен лишь в книгах и исторических записках. Я не составляю гороскопов и не ворожу, как вы легкомысленно полагаете, но лишь пользуюсь мудростью, которую накопил за все эти годы…» Я сделал паузу и отхлебнул еще вина. «Однако для вящей складности повествования мне следует начать с начала».
«Да-да, цельтесь в белую мишень, — сказал он. — Перед вами tabula rasa».
«Мои родители были достойными людьми, снискавшими немалое уважение соседей, ибо отец мой служил управителем в поместье лорда Гравенара. Последыш в семье — все остальные дети были гораздо старше, — я, как говорят, держался особняком и играл в полях близ нашего старинного дома в восточном Актоне. Нет нужды упоминать о поразительной несхожести ребячьих натур — ведь и самый дух состоит из многих различных эманаций, — но я обладал характером замкнутым и возвышенным: играл всегда в одиночку, сторонясь товарищей, как назойливых мух, а когда отец взялся учить меня, сразу полюбил общество старых книг. Не достигнув и девятилетнего возраста, я уже овладел греческим и латынью; бродя меж изгородей и дворов нашего прихода, я с наслажденьем повторял по памяти стихи Овидия и периоды Туллия. Я читал овцам „Словарь“ Элиота, а коровам „Грамматику“ Лили, а затем бежал восвояси, дабы углубиться в труды Эразма и Вергилия за своим собственным маленьким столиком. Конечно, я делил комнату и ложе с двумя братьями (оба они теперь покоятся в земле), но родители понимали мою любовь к уединенности и преподнесли мне ларец с замком и ключом, где я хранил не только одежду, но и книги. Был у меня и ящичек, в коем я прятал свои записи и многочисленные стихи собственного сочинения — отец рано обучил меня письму.
Я вставал в пять часов утра и спешно ополаскивал лицо и руки, слыша зов отца: «Surgite! Surgtie!» [Подъем! Подъем! (лат.).] Все домашние молились вместе, а затем он отводил меня в свою комнату, где я упражнялся в игре на лютне: мой отец неустанно пекся о том, чтобы я овладел мастерством музыканта, и благодаря ежедневным занятиям я весьма преуспел в пении и игре на различных инструментах. К семи мы собирались за общим столом, на котором уже стоял завтрак — мясо, хлеб и эль (в ту пору называемый пищею ангелов); после трапезы я садился изучать правила грамматики, стихотворной импровизации, толкования иноязычных текстов, перевода и тому подобного. Моими товарищами по детским играм были Гораций и Теренций, хотя уже тогда я питал глубокий интерес к истории своей страны и начиная с ранних лет искал подлинной учености, а отнюдь не пустых забав.
Однако вскоре настало время подыматься в иную сферу, и в месяце ноябре года от Рождества Христова 1542-го отец отправил меня в Кембридж для занятий логикой, при посредстве коей я мог бы и далее овладевать высокими искусствами и науками. Тогда мне было около пятнадцати лет, ведь я появился в сем мире тринадцатого июля 1527 года…»
«Рождение ваше, — весьма внезапно заметил Бартоломью Грей, — угодило не на свое место, ибо ему надлежало быть в начале повествования. Любовь к порядку есть такой же неотторжимый признак тонкого ума, как и способность открывать новое. Уж конечно, столь искушенному ученому это должно быть известно?»
Я пропустил его дерзость мимо ушей и продолжил, рассказ. «Почти все эти годы я так рьяно стремился к знаниям, что неизменно соблюдал один и тот же режим: спал еженощно лишь по четыре часа, два часа в день отводил на еду и питье, а все прочие восемнадцать (за исключением времени, потребного на молитву) тратил на чтение и научные штудии. Я начал с логики и прочел „De sophisticis elenchis“ и „Topic“ Аристотеля, а также его „Analytica Prioria“ и „Analytica Posteriora“ [«О софистических опровержениях», «Топика», «Первая аналитика», «Вторая аналитика» (лат.)]; но моя жажда знаний была столь велика, что вскоре я обратился к другим ученым трудам как к источнику чудного света, коему суждено сиять вечно и никогда не померкнуть. Меня нимало не соблазняли развлечения моих товарищей по колледжу; я не находил радости в попойках и разврате, костях и картах, танцах и травле медведей, охоте и игре в шары и прочих бессмысленных городских увеселениях. Но хотя я терпеть не мог шаров и примеро [Старинная карточная игра типа покера], у меня была шахматная доска и кожаный мешочек с фигурами; я передвигал их с клетки на клетку, вспоминая свою собственную судьбу вплоть до сего мига. Я брал фигуры, выточенные из слоновой кости, поглаживал их пальцем и размышлял о том, что монархи и епископы [Шахматный слон по-английски называется епископом (bishop)] — не более чем муравьи для человека, могущего предсказать их перемещения.
Спустя семь лет я получил степень магистра искусств, а почти сразу же после того покинул университет и перебрался в Лондон, дабы продолжить свои философские и математические занятия. До меня дошли слухи о бедном ученом джентльмене по имени Фердинанд Гриффен; он посвятил научным изысканиям много лет и мог бы (как говорили люди, осведомленные о моих собственных пристрастиях) научить меня обращению с астролябией и прочими астрономическими инструментами, что было бы естественным продолжением моих геометрических и арифметических штудий. Его старый дом находился во владениях лондонского епископа, в тупичке неподалеку от реки, близ Сент-Эндрю-хилл…»
«Я знаю, где это, — сказал он. — У стекольной мастерской на Аддл-хилл».
«Чуть западнее». Я освежился еще одним глотком вина. «Я пришел к нему в середине лета 1549 года и застал его за работой; он управлялся со своими глобусами и сосудами проворно, как юноша. Он ласково приветствовал меня, ибо уже ожидал моего прибытия после нашего обмена несколькими учеными письмами, и не мешкая показал мне кое-какие редкие и искуснейшим образом сделанные приборы, на которые (по его словам)ушли вся его жизнь и состояние, а именно: отличный квадрант пятифутового диаметра, превосходный radius astronomicus, на вертикальную и поперечную рейки коего были весьма хитроумным способом нанесены равные деления, чудесную астролябию и большой металлический глобус. Вот так случилось, что Фердинанд Гриффен стал моим добрым наставником и вместе с ним я всерьез занялся астрономическими наблюдениями, неустанно пользуясь чрезвычайно тонкими и чрезвычайно удобными приборами, с каковыми он научил меня обращаться бережно и умело. Мы начали определять — зачастую с точностью до часа и минуты — порядок смены различных влияний и воздействий небесных тел на нашу часть мира, где властвуют стихии..»
Здесь я прервал речь, убоявшись сказать слишком многое человеку, не сведущему в сих областях знания, в замешательстве опорожнил свою кружку с вином, а затем перешел на другую тему.
«Река протекала так близко от его дома, что мы брали с собой квадрант и спускались по Уотер-лейн к пристани Блэкфрайарс, а там кричали проходящим мимо баржам и рыболовным судам: „На запад! На запад!“, покуда кто-нибудь из корабельщиков не замечал нас. Затем мы переправлялись на открытые поля близ Ламбетской топи и, установив квадрант на твердой почве, наблюдали за движением солнца. Перемещаясь туда-сюда со своим громоздким квадрантом, мы частенько едва не сваливались вверх тормашками в Темзу, но всегда успевали выскочить на сухой берег. Разве под силу воде утопить в себе солнечный инструмент? Нет, не бывать тому никогда. Наши измерения дали иным злобным горожанам повод называть нас чародеями или колдунами, но Фердинанда Гриффена это нисколько не волновало, и с тех самых пор я перенял у него уменье презирать невежественную толпу и не прислушиваться к ее речам. Он оказался для меня прекрасным наставником и во многих прочих отношениях — это был истинный волшебник во всем, что касалось книг, ученых трудов, диалогов, изобретений и суждений о различных важных вопросах. Вы заявляете, будто я воскрешаю мертвых; нет, я созидаю новую жизнь…» Тут я снова умолк, опасаясь, что затронул чересчур серьезный предмет, но Бартоломью Грей лишь поковырял в зубах да кликнул человека, велев подать еще вина. «Затем, — присовокупил я, — мне довелось отправиться за море, дабы побеседовать и обсудить кое-что с другими учеными мужами».
«Колдунами? — невпопад отозвался он; видимо, хмель уже поглотил последние крохи его разума. — Чародеями?»
«Они не имели ничего общего с тем, что невежды называют колдовством». Я отпил еще вина, дабы загасить пламя в груди. «Я занимаюсь дивными науками, кои проясняют наш слабый взор и позволяют увидеть божественную мощь и благодать во всем их великолепии. Я — ученый, сударь, а не какой-нибудь колдунишка или шарлатан. Чьим мнением, как не моим, интересовались при дворе, услыша глупые предвещания неких так называемых астрономов о громадной комете 1577 года, посеявшие величайший страх и смуту? А кто снабдил наших корабельщиков верными картами и таблицами, позволившими им предпринять путешествия в Катай [Катай — старинное название Китая.] и Московию и затеять торговлю с сими дальними странами? Кто, наконец, познакомил ремесленников нашего королевства с евклидовыми законами, кои принесли им неизмеримую пользу? Все это сделал я, и только я. Разве шарлатаны способны на такое?»
«О Боже, — сказал он, охмелевший до последней степени. — Я не понимаю ни одного вашего слова».
«Зато я понимаю. Я посвятил изучению наук целых пятьдесят лет — Господи, сколько же было содеяно и пережито в этой безоглядной погоне за мудростью! Помните ли вы случай, когда в поле у здания „Линкольнс инн“ [Одна из лондонских юридических корпораций.] была найдена восковая фигурка с толстой булавкою в груди?» Кажется, он мотнул головой, но меня уже подхватило потоком слов. «Гнусные клеветники пустили слух, что фигурка — моих рук дело и что я пытался злыми чарами извести королеву Марию. Все это мерзкая ложь, безумные измышления, однако я много недель оставался узником Тауэра, а двери моего лондонского дома были забиты, и я едва перенес муки, причиненные мне сей несправедливой карой. Ладно, ладно, сказал я себе, мои жестокие соплеменники, мои бессердечные соплеменники, мои неблагодарные соплеменники, теперь я знаю вас и знаю, что я должен делать. В последние годы ходила молва, будто я лишаю землю плодородия, будто я занимаюсь ночными грабежами, — какой только грязью меня не обливали! Но знаете, что самое худшее? Что я вынужден зарабатывать на жизнь у такого вот Натаниэла Кадмана, угождая охочей до зрелищ толпе». На миг я замолчал, однако никто более не слыхал моей жалобы. «Ну вот, мистер Грей. Теперь вам известно, сколько я претерпел тычков, обид и уязвлений. Прошу вас не умножать их числа».