Убежденье мое есть таково, что большинство нещастных не дают миру пасть духом: так сказать, все хорошо, у Джека есть его Джоан, у хозяина, как прежде, есть его кобыла, а ведь все они, естьли поглядеть, шагают над пропастию, не ведая того, что под ними разверзается громадная пучина и ужасающая пропасть Тьмы; что же до меня, тут дело совсем иное. Разум во младенчестве, подобно телу в зародыше, получает впечатления, которыя устранить невозможно, я же, еще в бытность свою мальчиком, оказался в крайних обстоятельствах человеческаго существования. И по сию пору толпа мыслей вихрем несется, словно по большой дороге, сквозь мою память, ибо в самый тот роковой Чумной год заплесневелый занавес мира отодвинулся, словно пред картиною художника, и я увидал истинный лик Господа Великого и Ужасного.

Мне шел одиннадцатый год, когда к матери моей пристал какой-то недуг: сперва на коже у нее появились маленькие наросты, величиною с серебряную монетку, каковые были признаками заразы, а потом начало распухать все тело. Пришел лекарь, чтобы наблюдать приметы болезни, но тотчас встал немного в стороне. Отец у него вопрошает: так что же мне делать, чем все сие закончится? Лекарь же сильно настаивал, чтобы ее забрали в чумной барак, прилежащий Мор-фильдсу, ибо, как он говорил, признаки были таковы, что надежды никакой не оставляли.

Однако отец никак не желал брать сего в толк. Так привяжите ее к постеле, говорит тогда лекарь, и дал отцу каких-то пузырьков, наполненных сердечными настойками и минеральным эликсиром; все вы в одной лодке, говорит, и судьба вам либо выплыть, либо потонуть вместе. Тут мать меня окликнула: Ник! Ник! но отец не пустил меня к ней; вскоре пошел от нее сильнейший смрад, и она, мучимая недугом, впала в беспамятство. По правде говоря, в том жалком состоянии сделалась она для меня предметом отвращенья: помощи ей ждать было неоткуда, оставалось лишь умереть, а скоро ли сие произойдет, до того мне не было дела. Отец хотел, чтобы я бежал в поля, покуда дом не закрыли и не пометили, но я решился не уходить: куда мне было итти, мог ли я сам постоять за себя в сем ужасном мире? Отец мой был жив еще, и мне, возможно, суждено было миновать заразы; размышляя о сих вещах, покуда существо еще воняло на своей постеле, меня внезапно охватила крайняя бодрость духа, да такая, что в пору мне было распевать песни вокруг остова матери (видите теперь, что за жизнь мне предстояла).

Свобода мне была покамест не надобна, однако на будущее могла пригодиться, и для того я спрятался, когда пришел караульщик закрывать дом. Поверху крестовины укрепили знак Господи помилуй нас, а возле двери поставили стражника, и хоть в улице нашей, в Блек-игль-стрите, беда посетила такое множество домов, что откуда ему было знать всех, кто там жил, но все-таки я не желал, чтобы меня видели, на тот случай, коли мне придет нужда спасаться бегством. За сим отец мой начал обливаться потом со страшною силою, и странный запах пошел от него — так, бывает, пахнет плоть, ежели кинуть ее в огонь. Он улегся на пол комнаты, где находилась его супруга, но, хоть и кликал меня, я к нему не шел. Стоючи в дверях, я смотрел во все глаза ему в лицо, он же смотрел в ответ на меня, и на мгновение мысли наши крутились друг вокруг дружки; конец тебе настал, говорю я, и покинул его с сильно бьющимся сердцем.

Набравши кое-какой провизии — пива, хлеба и сыру, — я, дабы не глядеть на отца, удалился в тесную каморку над комнатой, где оба они теперь лежали в крайней тягости; та была в роде чердака с окошком, затянутым целиком паутиною, и здесь я ожидал, покуда они отправятся в свое пристанище на долгия времена. Теперь в зеркале воспоминаний видится мне всякая вещь: тени, двигавшиеся по окну и по моему лицу; часы, бившие каждый час, покуда не замолкли, как самый мир; звуки, что издавал отец мой подо мною; слабое бормотанье в прилежащем доме. Я немного потел, однако признаков болезни не выявлял; подобно узнику в подземельи, предо мною вставали видения: множество просторных дорог, прохладных фонтанов, тенистых тропок, освежающих садов и мест отдохновения; но тут мысли мои внезапно сменялись, и я с испугом видел образы смерти, что являлись, будто в собственном моем обличьи, и бросали окрест полные ужаса взоры; за сим я проснулся — все было тихо. Стонов уж нету, подумал я, верно, они померли и лежат холодные; и тут же страхи мои в один миг утихли, и я, ощутивши покой, все улыбался и улыбался, словно кот в сказке.

Дом теперь сделался столь тих, что стражник, окликнувши и не услыхавши в нутри никакого шума, призвал мертвецкую телегу, и звук его голоса разом пробудил меня от забытья. Была опасность, что меня найдут с мертвыми и тогда (таков был заведенный порядок) заключат в тюрьму, потому я начал оглядываться вокруг, ища путей побега. Хоть я был на вышине третьего этажа, но под окном имелись большие сараи (располагалось окно с задней стороны дома, выходившей на Монмоут-стрит), и я с быстротою молнии спустился таким образом наземь; о провизии я не подумал, не имел даже и соломинки, на какую мог бы прилечь. Теперь стоял я в грязи и тишине, света нигде не было, не считая тех фонарей, что установили подле трупов, дабы осветить путь мертвецким телегам. И тут, повернувши за угол Блек-игль-стрита, увидал я при мерцающем свете фонаря собственных своих родителей, лежавших там, где положил их стражник; лица их блестели от грязи. Я уж было закричал в страхе, но тотчас напомнил себе, что сам я жив и эти мертвыя существа никоим образом повредить мне не способны; и тогда, стараясь держаться невидимым (ибо столь темной ночью разглядеть и в самом деле было возможно немногое), я принялся дожидаться, покуда телега совершит свой скорбный путь.

Оба существа помещены были на груду трупов, покрытых лохмотьями и раздутых, словно клубок червей, и звонарь с двумя фонарщиками повезли телегу вдоль по Блек-игль-стриту, мимо Корбетс-каурта и по Бронес-лену; я следовал за ними по пятам и слышал, как они веселятся, читая свои Господи помилуй нас, Никто не устоит пред тобою и Горе вам, смеющиеся ныне: пияны они были до крайней степени, и колея их была столь крива, что они едва ли не скидывали трупы у дверей домов. Но тут они выехали в Спиттль-фильдс, и я, бежавший рядом с ними в изумленьи не то в горячке (что сие было, мне неизвестно), внезапно увидал огромную яму почти у самых ног моих; я резко остановился, заглянул в нутрь ея и тут, качаясь на самом крае, испытал внезапное желание кинуться вниз. Но в сей момент телега подошла к яме, ее развернули, чему сопутствовало немалое веселие, и тела сброшены были во Тьму. Плакать я тогда не умел, зато нынче умею строить, и намерен соорудить на сем памятном месте лабиринт, где мертвые вновь обретут голос.

Всю ту ночь бродил я по открытым полям, порою давая волю страстям своим, пускаясь в громкое пение, порою погружен в раздумья самыя ужасныя: куда я попал? Я ума не мог приложить, что мне теперь делать, очутившись в огромном мире без всякой опоры. В собственный свой дом возвращаться я не намеревался, да сие и не представлялось возможным: я вскоре разузнал, что его сломали вместе с несколькими протчими поблизости, столь омерзителен был воздух у них в нутри; таким образом, я принужден был отправиться странствовать, вновь проникнувшись былым духом блуждания. Теперь, однакожь, сделался я осмотрительнее, нежели в прежния времена: сказывали (и, помню, родители мои говорили), будто бы до мора видали в народе Демонов в человечьем обличьи, которые поражали всякого, кто им встретится, и те, которых поразили они, становились сами охвачены недугом; даже и в тех, кому довелось видеть подобных призраков (звавшихся полыми людьми [«Полые люди» — поэма Т. С. Элиота.]), произошли сильныя перемены. Как бы то ни было, таковы были расхожие слухи; теперь я полагаю, что сии полые люди происходили от всех тех выделений и испарений людской крови, кои поднимались от города, подобно всеобщему стону. И стоит ли удивляться тому, что улицы стояли изрядно опустошенными; повсюду на земле лежали тела, от которых исходил запах, да такой, что я убегал, дабы уловить носом ветер, и даже те, которые живы оставались, были ни дать ни взять ходячие трупы, дышавшие смертью и друг на дружку взиравшие со страхом. Живы еще? да Еще не померли? — таковы были их обычные вопросы друг к дружке. Попадались, однакожь, и такие, которые ходили в оцепененьи, так что им дела не было до того, куда путь держат, а также и другие, оглашавшие воздух обезьяньим шумом. Были между ими и дети, чьи пени умирающего разжалобить могли; вирши их и по сие время отзываются эхом в закоулках и углах города:


Тихо! Тихо! Тихо! Тихо!
Все мы в яму валимся.

Вот так и был я посредством множества знаков научен тому, что жизнь человеческая твердого направления не имеет — управляет нами Тот, Кто, подобно мальчишке, тычет перстом в самую внутренность паутины и разрывает ее, нимало не задумавшись.

Вздумай я задерживаться на своих разнообразных приключениях в бытность улишным мальчишкою, сие утомило бы читателя, для того я не стану более о них рассказывать до поры. Теперь же возвращаюсь к своим размышлениям, происходящим от сих событий, и к моим рассуждениям о слабости и причудливости жизни человеческой. После того, как Чума утихла, чернь вновь стала радоваться своими карнавалами, церковными процессиями, плясками вокруг майского шеста, элем на Троицын день, предсказаниями судьбы, ярмарочными представлениями, лоттереями, полночными гуляньями и непристойными балладами; я же, однако, был из иного теста. Я оглядывался вокруг себя и проникал умом в то, что произошло, не давая сему миновать, подобно сну больного или же сцене, лишенной повествования. Я видел, что весь мир есть лишь огромный перечень бренных дел и что Демоны, быть может, разгуливают по улицам, тогда как люди (многие из оных на пороге смерти) предаются разгулу: я видел мух на сей навозной куче, именуемой землею, а после рассуждал о том, кто же их Повелитель.

Но вот уж распускается плетенье Времени, ночь прошла, и я возвратился в контору, где Вальтер Пайн стоит сбоку от меня, постукивая башмаком об пол. Долго ли просидел я тут, погруженный в воспоминанья?

Я размышлял о мертвых, сказал я поспешно, Вальтер же на сии слова отворотил от меня лицо и якобы принялся искать свое правильце — не любит он слушать моих рассуждений о подобных вещах, так что я, дождавшись, пока он усядется, переменил свой предмет: пыли здесь, как на верхушке стряпухина шкапа, вскричал я, Вы поглядите на мой палец!

Тут ничего не поделаешь, говорит он, ведь пыль, ежели ее убрать, тотчас опять возвращается.

Теперь я расположен был к веселию в разговоре с ним: стало быть, пыль, то бишь, прах, спросил я его, бессмертен, и мы можем видеть, как он летит по ветру через века? Но коль скоро Вальтер ответа не давал, я вновь принялся шутить с ним, дабы развеять его меланхолическое настроенье: что же есть прах, мастер Пайн?

А он поразмышлял немного: несомненно, что частицы материи.

Так, значит, все мы суть прах, не правда ль?

Он же притворным голосом пробормотал: ибо прах ты, и в прах возвратишься, [Бытие 3:19.] а за сим состроил кислую мину, но тем лишь сильнее рассмешил меня.

Я подошел к нему и положил руки на плечи ему, от чего он несколько задрожал. Успокойтесь, говорю, у меня хорошия новости имеются.

Что же за новости?

Теперь я с Вами согласен, отвечал я. Я расположу гробницу чуть поодаль от Спиттль-фильдской церкви. Притом ради Вас, Вальтер, не по совету сэра Христ., но единственно ради Вас. И позвольте сообщить Вам тайну (тут он склонил голову): строить ее мы будем большею частию под землей.

Я об этом мечтал, сказал он. Более он не разговаривал и держался ко мне спиною, занимаясь своими трудами; правда, довольно скоро, когда он склонился над своими листами, услыхал я его негромкое насвистывание.

Нам надлежит поторапливаться, окликнул я его, беря перо и чернила, ибо церковь должно построить сим же годом.

А годы сменяются куда как быстро, прибавляет Вальтер, и вот уж он исчез, а я возвратился во времена Напасти, когда отправился странствовать средь множества ходячих остовов, источающих отраву. Поначалу меня словно бы швыряло то кверху, то книзу от злокозненных происшествий Фортуны, я сделался добычей игры случая, покуда однажды ночью не отыскал нить в своем лабиринте трудностей. Стояла последняя неделя Июля, около девяти часов вечера, я проходил мимо шляпной лавки близь Таверны Трех бочонков на Редкросс-стрите. Ночь была лунная, однако Луна, находясь позади домов, сияла лишь косыми лучами, и небольшой поток света ея исходил из маленькой улочки, одной из тех, что шли поперек дороги. Я приостановился, дабы взглянуть на сей свет, как тут из улочки вышел худощавый человек, высокой и недурной собою, одетый в бархатный камзол, перевязь и черный плащ; с ним вместе выступали две женщины, у коих вокруг нижней части лица повязаны были белые льняные платки (с тем, чтобы оберечь их носы от чумных запахов). Мущина шел споро, спутницы же его силились за ним поспевать, и тут, к невыразимому моему изумленью, он указал на меня (одетого в рваный плащ и разбитые башмаки): вот она, рука, яснее не бывает, говорит он, видите ли вы ее над самою его головою? Возбудившись до крайности, он стал меня звать: мальчик! Мальчик! Поди сюда ко мне! Поди сюда ко мне! Тут одна из женщин сказала: не приближайтесь к нему, ибо откуда Вам знать, нет ли у него Чумы? На что он отвечал: не бойтесь его. А я в ответ на сии слова подошел к ним поближе.

Кто ты таков? говорит он.

Я бедный мальчишка.

Что ж, у тебя и имени нету?

И тут мне, странное дело, припомнилось мое школьное чтение: Фаустус, говорю я.

Осмелюсь заметить, отвечает он, что Диаволу тебя не поймать; услыхавши сии слова, обе женщины от души рассмеялись. За сим он дал мне монету: будет тебе шестипенсовик, говорит, естьли с нами пойдешь. Поразмысли, крошка Фаустус, какия времена нынче стоят, деньги немалыя, а мы тебе дурного не причиним.

Я прижал ее к себе, так крепко, как школьник прижимает птичье гнездо, однако уговорить меня было не просто: что, если сии суть зловонные призраки, Духи мора, или же они являют собою переносчиков заразы? Но тут на мысль мне снова пришли слова женщины — не приближайтесь к нему, — и я предположил, что предо мною человеческия создания, не тронутые тленом. Я пройду с вами по пути небольшое расстоянье, говорю я, коли вы мне укажете надлежащую на то причину. Тут я заметил, что выраженье лица мущины переменилось, он же отвечал: коли пойдешь со мною, крошка Фаустус, то я спасу тебя от погибели, в сем не сомневайся.

И вот я зашагал вместе с ними, и мы уж прошли немалый путь по Фенчерч-стриту, как вдруг задул сильный ветер, так что с самых кровель начала падать наземь черепица. Дороги были до того темны, что я испытывал смятенье, точно паломник в пустыне, но вот наконец мы подошли к узкой улочке (то бишь, к Блек-степ-лену). Тут меня повели длинным неосвещенным проходом, где я ощупью отыскивал дорогу, будто подземный работник в пещерах угольной ямы; не было там ни фонарщика, ни стражника, что освещал бы дорогу, однако сопутники мои двигались шагом спорым, покуда мущина не добрался до деревянной дверцы, в каковую трижды постучал и прошептал Мирабилис (то, как я узнал, было его имя). Войдя в сие жилище, я огляделся вокруг и увидал, что предо мною хлибкой домишко, стены стары и развалены, комнаты жалки и тесны, в них горят лишь тусклыя свечи. Тут были мущины и женщины, числом не менее тридцати; притом люди не самого худшего роду, но, так сказать, из среднего сословия. Поперву они глядели на меня странно, однако Мирабилис подвел меня к ним за руку с такими словами: у него над головой был знак, он есть зерно, отделенное от плевел, и протчее в сем роде. Поначалу меня охватило великое смущенье, однако, увидавши, что собрание мне от всего сердца улыбается и принимает меня в свои ряды, мысли мои несколько успокоились. Мирабилис усадил меня на низенький стул, за сим принес мне деревянную посудину с мутным вином и предложил мне выпить его, назвавши сердечною настойкою; я проглотил его без разбору, и меня прошиб страшный пот, так что сердце мое заколотилось. После Мирабилис спросил меня, кого я желаю видеть. Я сказал, что никого не желал бы видеть столь сильно, сколь мать свою, покуда не засмердела (спутанный речи мои показывали, что вино совершало свое дело у меня в нутри). Тогда он взял зеркало, бывшее в комнате, и, снова его поставивши, предложил мне заглянуть в него, что я и сделал, и там увидал точный образ матери — в том одеянии, какое она обыкновенно носила, за работою со своей иглой. Воистину, сие было до того поразительно, что, будь у меня шапка на голове, слетела бы от вставших дыбом волос.

Я поставил стакан, и самыя мысли мои будто остановились: я не в силах был поворотить взора никуда, кроме как на лицо Мирабилиса, который теперь держал речь пред собранием, рассуждаючи о пламени, погибели, опустошении, о дожде, жаркому ветру подобном, о Солнце, красном, что кровь, о том, как мертвые, и те сгорят в могилах своих (таким образом пророчествовал он о том, что городу суждено сгореть). Общество было не чета Квакерам: те знай себе: спешу поведать, да дозвольте испросить, да внемлите слову моему; эти же, как мне в моем растерянном состояньи мнилось, смеялись и шутили друг с дружкою. После помазали они свои лбы и запястия, чем — сие мне неведомо, и как будто собрались уходить. Я поднялся, чтобы итти, но Мирабилис положил свою ладонь на мою руку: сиди на месте, говорит, а я к тебе еще подойду. Тут я немного напугался, что останусь один, и он это заметил: не бойся, крошка Фаустус, продолжал он, ничто тебе не причинит вреда, ниже заговорит с тобою, а естьли услышишь какой шум, то не шелохнись, но сиди тихонько на месте. Итак, он взял одну из свечей, и они отправились в другую комнату через дверцу в роде двери чулана; когда же он затворил за собою дверь, то я заметил оконце, сделанное из одного лишь широкого куска стекла, что смотрело в ту комнату, в которую они взошли. Меня тянуло подглядывать, однако я не смел пошевелиться ни за что на свете, и под конец, утомленный и изможденный удивительными событиями сей ночи, погрузился в крепкой сон; а прежде того до меня будто бы донесся визг, в роде кошачьего.

Так и началась странная моя судьба. Я отдыхал у Мирабилиса семь дней, и ежели какому читателю вздумается осведомиться, для чего я так поступил, я отвечу: во-первых, был я всего лишь бедным мальчишкою и увидал в зеркале свою мать; во-вторых, Учение Мирабилиса истинно, как я разъясню далее в сем сочиненьи; в-третьих, самым замечательным обстоятельством в Чумной год было то, что все его общество спасли от заразы его отправленья и пророчества; в-четвертых, все вышеизложенное вызывало во мне любопытство, а голод и жажда суть желанья, с коими ничто не сравнится по ярости и силе. Нынче я и рад был бы разучиться тому, чему научился, однако память моя мне сего не дозволяет.

Теперь войду в подробности: подобно пияному, Мирабилису случалось кружиться и плясать, оборачиваясь кругом по нескольку раз, под конец же он падал наземь, потрясенный, и несколько времени лежал, словно мертвый; меж тем собрание всячески заботилось о том, чтобы ни один комар, мушка или другое животное до него не прикасалось; после он, внезапно вскочивши, сообщал им сведения, относящиеся до истинного положения их дел. Порою, упавши наземь, он принимался шептать неразборчиво какому-то существу, которого было не видно и не слышно. После же оборачивался и говорил: дайте пить, скорее, что угодно. Несколько раз он, бывало, повертывал лицо к стене, неотрывно и жадно в оную вглядываясь, подавая оной знаки рукою, как будто бы вел беседу с неким существом; пот его прошибал такой, что проникал сквозь одежды и выступал на нем, словно роса, после же, поднявшись и оправившись от потрясенья, он желал выкурить трубку табаку. А в час пред сумерками он шептал мне, что тех, кого он избрал (как был избран я), должно очистить и освятить жертвою, и что в причастии нашем хлебу должно смешиваться с кровью младенца. Однако подобныя вещи не следует предавать бумаге, но изъяснять устною речью, что я, быть может, сделаю, когда мы наконец увидимся.