Мой спутник Армитедж лежал на своей постели, полностью одетый. Продолжая думать об увиденном в морге, я был на миг ошарашен его присутствием.

— А, мистер Франкенштейн, — сказал он. — Не отужинаете ли вы со мной? Вино здесь очень дешево. — У него был низкий, глубокий голос, приводивший меня в раздражение.

— Боюсь, мне придется рано лечь. Карета в Дижон отправляется на заре. Дорога предстоит трудная.

— Значит, вам должно подкрепиться. — Он был старше меня, лет тридцати или около того, но манерами обладал необъяснимо старомодными. — Знаем, знаем, как вы, оксфордские джентльмены, морите себя голодом.

— Откуда вам известно, что я из Оксфорда?

— Так написано на вашем багаже. Зрение, понимаете ли. Хорошее зрение. — Мне уже известно было, что он торговец оптическими товарами. — Глаз — организм деликатный. — Говорил он медленно и с большой значительностью. — Плавает в море воды.

— Виноват, но это не так.

— Неужели?

— У него имеются корни и побеги. Он подобен вьющемуся растению, присоединенному к почве — мозгу.

— Возможно ли сказать, что он подобен лилии? Плавает на поверхности.

— Возможно, мистер Армитедж.

Добившись своего, он широко улыбнулся и похлопал меня по спине, словно поздравляя с тем, что я с ним согласился.

— Давайте спросим для вас хлеба. И мяса. И вина.

За простым ужином, который принесла нам горничная, мы обменялись всегдашними фразами. Жил он на Фрайди-стрит, близ Чипсайда, со своим отцом. Отец его изготавливал линзы и очки в мастерской на первом этаже их дома, он же выполнял роль коммивояжера. Воспользовавшись наступившим миром, он поплыл во Францию с образцами новейших изделий своего отца.

— Линз более тонко отшлифованных вам не найти, — говорил он. — Отдаленный шпиль в лунном свете и тот позволяют различить.

— Делает ли он микроскопы?

— Разумеется, делает. В данный момент он занимается прибором, у которого, если мне позволено будет так выразиться, цилиндрические глаза. С его помощью возможно будет ясно рассмотреть мельчайший предмет.

— Меня бы это чрезвычайно заинтересовало.

— Вот как? Что вы изучаете в Оксфорде, мистер Франкенштейн?

— Меня занимают тайны человеческой жизни.

— И только-то? — Он улыбнулся мне. Я не мог себе представить, что он способен рассмеяться.

— Именно так я узнал о нервных окончаниях глаза.

— Выходит, вы анатом? — Внезапно он сделался чрезвычайно мрачен, словно я вторгся в некое приватное дело.

— Не совсем. Это не главное мое занятие. Не могу похвастаться особым умением.

— Известно ли вам, как долго остается живым глаз, вышедши из своей оправы?

— Понятия не имею. Вероятно, несколько минут…

— Тридцать четыре секунды. После чего свет его угасает навеки.

— Откуда вам это известно?

— Оказавшись вне глазницы, высыхают они крайне быстро. Не спрашивайте меня, откуда мне это известно.

— Но что, если держать их в водном растворе — что тогда?

— Тогда, мистер Франкенштейн, сочтут, что вы задаете слишком много вопросов.

Он принялся очень медленно есть хлеб и мясо, лежавшие у него на тарелке.

Мне вспомнилась фраза из Теренция.

— Ничто человеческое мне не чуждо, мистер Армитедж.

Не ответив, он продолжал жевать мясо. То была, помнится, телятина, обвалянная в сухарях, как принято у меня на родине. У меня она не вызывала аппетита. То и дело он посматривал на меня; взгляд его не выражал ничего особенного помимо спокойного наблюдения. Наконец он заговорил:

— У моего отца есть занятный подмастерье. С четырнадцати лет он работал на доктора Джона Хантера. Известно ли вам это имя?

— Да, и очень хорошо.

Слухи о репутации Хантера — хирурга и анатома — дошли до меня еще в Женеве, где была переведена на французский его «Естественная история зубов».

— Доктору Хантеру, мистер Франкенштейн, прекрасно удавалось изучение тела. Он превратил это в свое ремесло.

— Да, я об этом читал.

— Хирургом он был превосходным. Мой отец видел, как он изъял камень из желчного пузыря менее чем за три минуты.

— Неужели?

— И пациент не умер.

Армитедж опять сосредоточился на своей тарелке — теперь он с нарочитой неспешностью подтирал на ней крошки куском хлеба, смоченным в вине.

— Тот камень до сих пор хранится у моего отца.

— Пациенту он был не надобен?

— Нет. Доктор Хантер называл его кладом.

— Но что же произошло с глазами?

— Я же говорил вам. Пациент остался жив — к немалому своему удивлению.

— Не с его — с теми глазами, что сохранялись в воде. Полагаю, их вынули из тел людей, которым повезло менее.

Армитедж не сводил с меня взора, все столь же необъяснимо бесстрастного.

— Ежели пациент умер в операционном театре, кому он тогда принадлежит?

Я ничего не сказал, полагая, что и без того уже сказал слишком много.

— Доктор Хантер придерживался того мнения, что, поскольку тело поручено его заботам, ответственность за него лежит на нем. Оно, в некотором смысле, становится его собственностью.

— Не могу не согласиться.

— Превосходно. Я говорю с вами сейчас, целиком полагаясь на единодушие, какое бывает меж добрыми приятелями. Факты эти не пользуются широкой известностью за пределами медицинских школ.

Рот мой пересох, и я проглотил стакан вина.

— Доктор Хантер полагал, что члены и органы скончавшегося пациента представляют большую ценность для его студентов, нежели для земли, в которой им иначе суждено было бы лежать. Одного молодого человека, из ассистентов доктора Хантера, в особенности интересовала селезенка. Вот она и… — Армитедж прервался и, к удивлению моему, широко улыбнулся. — Как принято говорить у нас на Чипсайде, мистер Франкенштейн, она пошла из-под прилавка.

— А вашего отца в особенности интересовали глаза?

— Он всегда обладал безукоризненным зрением. Это было замечено еще в раннем возрасте. Он, как это бывает с мальчишками, заинтересовался этим предметом. Не знаю, есть ли у вас в стране телескопы для путешественников? — Я покачал головой. — Их устанавливают на проезжей дороге, и за небольшую сумму их позволяется использовать в течение пяти минут. На Стрэнде всегда стоял один такой. Мальчишкой отец мой его очень любил. Вот так, мало-помалу, он и заинтересовался связью между линзой и глазом. Известно ли вам, что глаз обладает собственной линзой, пропускающей воздух, подобно пузырьку газа?

— Я слыхал об этом.

— Покрыта она необычайно тонкой пленкой прозрачного вещества, которое отец мой назвал глазной тканью.

— Так, значит, отец ваш — экспериментатор?

— Не знаю, можно ли его так называть, мистер Франкенштейн. — Армитедж налил нам обоим еще по стакану вина. — Расскажу вам еще секрет. Бывали, разумеется, случаи, когда пациент не умирал — к великому удовлетворению доктора Хантера. Но при этом возникала другая проблема.

— Какого характера?

— Проблема нехватки, сэр.

— Мне кажется, я понимаю вас. Нехватки трупов. Готового материала.

— Предмет этот обыкновенно не возникает в беседе. Однако для доктора Хантера и его ассистентов это была постоянная тема разговоров.

— Как же дело разрешилось?

— Вы, полагаю, слыхали о воскресителях?

— Только из газет.

— В наши дни в публичной печати об этом упоминается редко. Однако они по-прежнему действуют.

Я знал о деятельности этих расхитителей могил, или, как их чаще называли, воскресителей. Об их действиях, даже в Оксфорде, время от времени писали в газетах, но никаких сенсаций это не вызывало. В Лондоне они были более активны — там они выкапывали свежие тела недавно умерших и за большие суммы продавали их медицинским школам.

— Доктору Хантеру пришлось воспользоваться их услугами?

Армитедж кивнул:

— С неохотой. Он говорил моему отцу, что коль эти похищенные тела помогают вернуть к жизни других, то он не способен в полной мере сожалеть о подобном их использовании.

— Жизнь за смерть — сделка выгодная.

— Вы будете желанным гостем на Чипсайде, мистер Франкенштейн. Мой отец держался того же мнения, что и вы, и помогал в переговорах с людьми, занимавшимися делом воскресителей. Он весьма близко с ними сошелся. По его словам, трезвых среди них не бывало ни единого.

— Вы говорите, они по-прежнему действуют?

— Определенно. Это семейное дело. Они часто посещают определенные таверны, где с ними возможно договориться… — Он поднес руку к губам, изображая, будто пьет. — К несчастью, одного из них судили — за покражу серебряного распятия с одного из тел. Проболтавшись, он назвал имя доктора Хантера.

— И тогда?

— Все довольно скоро утихло. Однако появился памфлет, где имя его связывалось с вампирами. Приходилось ли вам слышать об этом явлении, мистер Франкенштейн?

— Мадьярский предрассудок. Интереса не представляет.

— Рад это слышать. В то время доктора Хантера это беспокоило, но работа увлекла его вперед.

— Его жизнь посвящена была работе.

— Да, верно. Если мне позволено будет так выразиться, вы прекрасно все понимаете. — Он выпил еще вина. — Вы говорили, что изучаете тайны человеческой жизни. Позвольте спросить, какие именно аспекты вас интересуют?

Полагаю, я на миг замешкался.

— Меня занимает устройство всего, что наделено жизнью.

— Какова ваша цель?

— Я хочу открыть источник жизни.

— Но ведь это включает в себя и человеческое тело?

— Я намерен двигаться постепенно, мистер Армитедж.

— Предприятие колоссальное, что и говорить. Полагаю, лишь человеку молодому мог прийти в голову подобный план. Потрясающе. Мне очень хотелось бы познакомить вас с моим отцом.

— Непременно. Мне хотелось бы увидеть его глаза.

На это он громко рассмеялся и снова похлопал меня по спине, будто лучше меня не было человека на всей земле.

— Так тому и быть. Но будьте осторожны. Он видит людей насквозь.

Глава 6

Ко времени приезда в Женеву я чувствовал себя больным и утомленным — дорога через Францию была тяжелой, а из-за сильного дождя, начавшегося, как только дилижанс покинул Париж, ехать стало неудобнее во сто крат. Дух мой поддерживало одно лишь стремление увидеть сестру. Отцовский дом находился на рю де Пургатуар, недалеко от собора; купил он его для своих деловых предприятий в городе уже давно, и я весьма хорошо знал эту округу. Взяв в носильщики местного мальчишку, я заторопился вперед по знакомым крутым улицам над озером.

Дома меня встретила тишина. Наконец, после многократного стука, к двери подошла молодая служанка. Я ее не узнал, а туговатая на ум девушка, казалось. не способна была понять, что в семействе может быть сын. В результате моих длинных разъяснений на ее родном наречии она неохотно позволила мне войти в дом. Возможно, она заметила некое сходство между мной и Элизабет. От нее я узнал, что сестра моя находится в санатории в Версуа, небольшом городке на берегу озера, а отец снял там виллу, чтобы быть рядом с нею. В столь поздний час нечего было и думать о том, чтобы туда отправиться, и я, изможденный, едва ли не наугад выбравши спальню, погрузился в глубокий сон.

На следующее утро я пешком отправился в Версуа. По берегу до него было не более двух или трех миль, и я воспользовался хорошей погодой, чтобы насладиться возвращением в родные края. Приятно было вспомнить спокойствие и добрый нрав моих соотечественников, в особенности после угрюмости англичан; горный же ландшафт был, разумеется, во много крат лучше оксфордского, где нет ничего выдающегося, разве что подернутые дымкой Темза и Червелл. Размышляя об этих вещах, я, не прошло и часа, добрался до места.

Версуа покоится над озером на небольшом естественном плато, а владения санатория простираются вниз, к воде. Это место всегда было источником здоровья; здесь найдены были следы римского храма Меркурия. Местный народ считает, что бог до сих пор где-то здесь, я же приписываю животворную силу воздуха электрическим разрядам, происходящим в горах. Атмосфера этой местности напоена живым духом.

Я направился к воротам санатория и добился, чтобы меня впустили: тому способствовало мое имя — семейство Франкенштейн в чести у многих. Прежде мне ни разу не доводилось бывать в подобном учреждении; это же, полагаю, было одно из первых такого рода, построенное согласно научным принципам общественного здравоохранения. Меня провели в комнату сестры, когда же оказалось, что она пуста, мне указали дорогу к берегам озера. Именно там, как мне сказали, любила сидеть с шитьем Элизабет.

Я едва узнал ее. Она сделалась до того измождена и худа, что казалось, у нее нет сил подняться и поздороваться со мной.

— Рада тебя видеть, Виктор. Я надеялась, что ты приедешь.

В медленной, неуверенной ее манере была такая примиренность с судьбой, что я готов был зарыдать. Изменился и голос ее — он сделался более высок и печален.

— Разве мог я не приехать? Я выехал тотчас же, как получил известие от папы.

— Папа слишком переживает.

— Он обеспокоен.

Она улыбнулась до крайности покойно, словно признавая свое поражение.

— Я часто думала о том, как тебе живется в Англии. Мне казалось, ты далеко-далеко…

Я подошел к ней и поцеловал в лоб.

— Но теперь ты дома. — Она снова попыталась подняться со скамьи.

— Сядь, Элизабет. Тебе не следует утомляться.

— Я всегда утомлена. К этому я привыкла. Разве не прекрасное место?

Мы были у озера, на небольшом полуострове, поросшем травой и деревьями; поднялся ветер, что здесь случается нередко, и поверхность воды взволновалась. Я взял ее шаль, которую она положила подле себя на плетеную скамью, и укрыл ее плечи.

— Мне нравится ветер. От него я чувствую себя частью этого мира.

Глаза ее от болезни стали больше; казалось, она смотрит на меня с невиданным прежде вниманием.

— Что ты шьешь?

— Это тебе. Женевский кошелек. — Так называли небольшие, искусно вышитые кошельки, какими в этой местности пользовались купцы. — Я вышиваю на нем портрет папы. Пусть останется тебе на память, когда ты отправишься в странствия.

— Я предпочел бы, чтобы у меня был твой портрет.

— О, я уж не та, что была. — Она взглянула на горы за озером. — По крайней мере, я не состарюсь.

— Прошу тебя, не говори…

Она снова внимательно посмотрела на меня. В ее истощенном лице я, как мне думалось, различил некое видение старости, которой ей было не достигнуть.

— Я не боюсь правды, Виктор. Солнце мое закатывается. Я знаю.

— Здесь ты поправишься. Для твоего недуга существуют лекарства.

— Называется это чахоткой. Хорошее слово. Я чахну. — Я собирался было сказать что-то в утешение, но она подняла руку: — Не надо. Я к этому готова. Мне представляется величайшей удачей то, что я могу сидеть здесь, подле нашего любимого озера. Знаешь ли, оно со мною разговаривает.

Внезапно ее охватил приступ кашля, мучительный и долгий. Я хотел заключить ее в объятия и успокоить, но она, полагаю, не желала утешения.

— Озеро — компания вполне веселая. Напоминает мне обо всех счастливых днях, что я знала. Рассказывает мне о твоих великих приключениях в Англии.

— О чем еще?

— Оно говорит со мной о покое.

— Элизабет… — Я опустил голову.

— Не надо слез, Виктор. Я вполне довольна. Порой я сижу здесь ночью…

— Позволяют ли это доктора?

— Мне удается ускользнуть. Во время сна нас не беспокоят, а возвращаюсь я всегда до восхода солнца.

И вот я сижу тут в темноте, гляжу на воду. На некоторых лодках есть керосиновые лампы, и ночью они плывут передо мною, словно частички светящегося пламени. Это так ободряет. Часто я думаю: вот, должно быть, на что похожа смерть — на созерцание дальних огней. Ах, вот и папа идет.

Отец шел по лужайке к нам. Одет он был строго, на нем был темно-зеленый сюртук и галстук; лишь быстрый шаг его указывал, что ему не по себе.

— Виктор, тебе следовало зайти ко мне.

— Я прибыл в Женеву вчера поздно вечером, папа. Времени не было. Разве вы не получили письма, что я послал из Оксфорда?

— Я ничего не получал.

Я понял, что вид Элизабет сильно растревожил его; мне ясно было, что ее состояние ухудшается с каждым днем.

— Я забросил дела в Женеве. Ты ела сегодня, Элизабет?

— Немного хлеба, размоченного в молоке, папа.

— Тебе необходимо есть. — Он положил руки ей на голову, будто желая благословить. — Тебе необходимо набираться сил. Хорошо ли тебе спалось?

— Да, превосходно.

— Хорошо. Еда и отдых. Еда и отдых. — Нагнувшись, он поправил шаль у нее на плечах. — Ветер дует прямо с гор. Не возвратиться ли тебе в комнату?

— Доктора превозносят достоинства свежего воздуха, папа.

— Вполне возможно. Но видела ли ты, чтобы они сидели у озера? Мне самому становится прохладно. Виктор, помоги мне увести твою сестру.

— Я вполне в состоянии идти, папа.

— Разумеется, Элизабет. Мы пойдем рядом с тобой. Виктор, возьми сестру за руку.

Когда она поднялась с плетеной скамьи, я понял, что она очень слаба — она словно чуть покачивалась на ветру, и на мгновение мне показалось, будто она потеряла равновесие. Она оперлась на меня и засмеялась, как бы над собственной немощью.

Дорога к санаторию шла слегка в гору, и, когда мы стали медленно подниматься по гравийной тропинке, уводящей от озера, она ухватилась за мою руку. Отец шагал рядом с нами по траве, склонив голову в раздумье, но когда мы приблизились к двери здания, он прошел вперед. Позже он сказал мне, что хотел поговорить с одним из врачей в отсутствие Элизабет. Я проводил сестру в ее комнату.

— Папа очень печалится, — сказала она. — Надеюсь, ты сможешь его успокоить.

— Как же это сделать?

— Не знаю.

— Элизабет, я не могу здесь оставаться. Я не могу поселиться в Женеве.

— Я понимаю. Тебе здесь не место. Ты всегда горел честолюбием.

— Не знаю, как мне в этом повиниться.

— Я и не жду ничего подобного. Это похвально. Я всегда гордилась тобою, Виктор. С тех самых пор, когда ты был мальчиком, я наблюдала за тобою с восхищением. Помнишь, ты показывал мне, как живет цыпленок в курином яйце? Ты его изучал. Если тебе хотелось что-то познать, ты все подчинял своему желанию. — Говоря, Элизабет оживилась, словно возвратившись в прежние, до болезни, времена. — Ты докучал людям вопросами, на которые у них не было ответа. Почему облака меняют форму? Почему разрезанный червяк разделяется на два живых существа? Почему осенью листья меняют цвет? — Она замолчала. — Добейся успехов в науке, Виктор. Стань великой личностью.

В комнату вошли папа с молодым человеком, который поздоровался с Элизабет в манере самой непринужденной. Я решил, что это один из ее врачей, однако ж он мне не понравился.

— Элизабет, — сказал он, — самая терпеливая из моих подопечных. Она переносит банки и пластыри без малейших жалоб.

— Рад это слышать, — ответил папа. — Хорошо ли она ест?

— Она поддерживает свои силы. Мы полны самых лучших надежд.

В моих глазах это походило на маленькую комедию, разыгранную ради Элизабет, но выражение усталости на ее лице убедило меня в том, что на нее она не подействовала.

— Думаю, нам следует тебя оставить, — сказал я. — Ты утомлена.

— Да, — сказал папа. — Ей необходимо отдохнуть. Отдых есть лечение.

— Позволительно ли мне сознаться в том, что я устала? — Она взглянула на врача, который внимательно за нею наблюдал.

— Разумеется. Не забудьте, что перед ужином фортепьянный концерт. Мы будем слушать Моцарта.