Стоя у клетки единорога, одной из трех внутренних, высокий чародей наблюдал за обходившей пентакль процессией.

— Мне здесь быть не положено, — сказал он единорогу. — Старуха велела держаться подальше от тебя.

Он благодушно хмыкнул:

— Она насмехается надо мной со дня моего прихода сюда, и все же я действую ей на нервы.

Единорог его почти не слушала. Она кружила и кружила по своей тюрьме, тело ее сжималось от прикосновений железных прутьев. Ни одно создание человеческой ночи не любит холодного металла, и хоть единорог и сносила его присутствие, убийственный запах железа обращал ее кости в песок, а кровь в дождевую воду. Должно быть, на прутьях клетки также лежало некое заклятие, ибо они непрестанно и злобно перешептывались скрежещущими тарабарскими голосами. Тяжелый замок хихикал и поскуливал, как обезумевшая обезьянка.

— Скажи, что ты видишь, — попросил чародей, как самого его просила недавно Мама Фортуна. — Посмотри на твоих мифических соседей и скажи, что видишь.

Железный голос Руха продолжал лязгать в изнуренном послеполуденном воздухе.

— Привратник Преисподней. Три головы, и крепкая шкура вся сплошь из гадюк. В последний раз был замечен на поверхности земли во времена Геракла, который таскал его под мышкой. Но мы снова выманили эту тварь на свет обещаниями лучшей жизни. Цербер. Посмотрите на его шесть обманутых красных глаз. Возможно, вам еще придется в них заглянуть. А дальше у нас Змей Мидгарда. Сюда, пожалуйста.

Единорог взглянула сквозь прутья на сидевшее в клетке животное. Глаза ее неверяще расширились.

— Это всего лишь собака, — прошептала она. — Голодный несчастный пес с одной-единственной головой и облезлой шкурой. Как они могли принять его за Цербера? Они слепы?

— Приглядись еще раз, — попросил чародей.

— А сатир, — продолжала единорог. — Сатир — обезьяна, старая обезьяна с вывихнутой ногой. Дракон — крокодил, он скорее рыб изрыгать будет, чем пламя. А огромная мантикора — лев, вполне приличный лев, но и он ничем не страшнее прочих. Не понимаю.

— Он способен обвить весь мир, — прогудел Рух.

И чародей попросил снова:

— Приглядись еще раз.

И тогда — словно глаза ее свыклись с темнотой — единорог начала различать в каждой клетке вторых существ. Огромные, они нависали над пленниками «Полночного балагана», но были соединены с ними: буйные сны, выросшие из зернышка правды. Единорог увидела мантикору — голодноглазую, со слюнявой пастью, рычавшую, изгибавшую смертоносный хвост над спиной, пока ядовитый шип его не повис и не закачался над самым ее ухом, — но увидела и льва, крошечного и нелепого в сравнении с ней. И все же они были одним существом. Единорог изумленно притопнула.

То же и в прочих клетках. Призрачный дракон распахивал пасть и с шипением изрыгал безвредный огонь, заставляя зевак ахать и ежиться; обросший змеями сторожевой пес Ада выл, пророча своим обманщикам три разорения и три погибели, сатир хромал и плотоядно щерился сквозь прутья, подманивая юных дев обещаньями немыслимых наслаждений — вот прямо здесь, на глазах у почтеннейшей публики. Что до крокодила, обезьяны и печального пса, они понемногу выцветали рядом с изумительными фантомами, пока и сами не обратились всего-навсего в призраков — даже на разочарованный взгляд единорога.

— Странное колдовство, — тихо сказала она. — В нем больше многосмыслия, чем магии.

И чародей рассмеялся — от удовольствия и огромного облегчения.

— Хорошо сказано, воистину хорошо. Я знал, что ослепить тебя грошовыми заклинаниями старой поганке не удастся.

Тон его стал вдруг твердым и таинственным.

— Теперь она совершила третью ошибку, — сказал он, — то есть по крайней мере на две больше, чем может позволить себе усталая старая пройдоха вроде нее. Сроки близятся.

— Сроки близятся, — сообщил зрителям Рух, словно подслушавший чародея. — Сроки Рагнарока. В этот день, когда падут боги, Змей Мидгарда плюнет ураганной струей яда в самого великого Тора, и тот повалится на землю подобно отравленной мухе. Пока же Змей дожидается Судного дня и грезит о роли, которую сыграет. Может, оно так будет — сказать не возьмусь. Творения ночи при свете дня.

Всю ту клетку заполняла змея. Головы ее видно не было, хвоста тоже — лишь волна мутного мрака прокатывалась от одного края клетки к другому, не оставляя места ни для чего, кроме громового дыхания. Только единорог и видела свернувшегося в углу буку-боа, лелеявшего, быть может, мысли о собственном Судном дне, который он учинил бы в «Полночном балагане». Однако боа был крошечным и тусклым — призраком червя в тени Змея.

В толпе какой-то усомнившийся простак поднял руку, дабы привлечь внимание Руха.

— Ежели это такая здоровенная змеюка, что может, как ты говоришь, весь мир обвить, почему ж ты тут спокойно спишь в своем фургоне? И ежели она, потянувшись, сотрясает моря, что мешает ей уползти отсюда, нацепив весь ваш балаган заместо ожерелья на шею?

Послышалось одобрительное бормотание, однако кое-кто из бормотунов начал осторожненько пятиться от клетки.

— Я рад, что ты задал этот вопрос, друг мой, — презрительно произнес Рух. — Так уж получилось, что Змей Мидгарда существует в другом, вроде того, космосе, не в нашем, и в другом измерении. И потому нормально, что он невидим, а когда его вытаскивают в наш мир — что проделал однажды Тор, подцепивший его на рыболовный крючок, — он выглядит совершенно как молния, которая так же приходит к нам незнамо откуда, и там она может выглядеть совершенно иначе. И естественно, он мог бы осерчать, кабы узнал, что кусочек его подбрюшья каждодневно, а также по воскресеньям выставляется напоказ в «Полночном балагане» Мамы Фортуны. Но он того не ведает. Ему есть о чем подумать, о том, к примеру, что станет с его пупком, мы же тем временем пользуемся — как и все вы — его безмятежностью.

Последнее слово Рух раскатал и растянул, точно шмат теста, и слушатели его старательно засмеялись.

— Заклинания кажимости, — сказала единорог. — Создать что-либо ей не по силам.

— И изменить по-настоящему тоже, — добавил чародей. — Ее убогие умения ограничены сменой обличия. Да и такая безделица не давалась бы ей, если бы не стремление этих глупцов, этой деревенщины поверить в то, что никаких усилий не требует. Она и сметану в масло превратить не умеет, но может придать льву сходство с мантикорой — в глазах тех, кто хочет увидеть мантикору, — в глазах, которые приняли бы настоящую мантикору за льва, дракона — за ящерицу и Змея Мидгарда — за землетрясение. А единорога — за белую кобылу.

Единорог прервала медленное отчаянное кружение по клетке, впервые сообразив, что чародей понимает ее речи. Он улыбнулся, и лицо его стало юным — пугающе юным для мужчины столь зрелого, — не изборожденным временем, не посещенным горем или мудростью.

— Я-то тебя узнал, — сказал он.

Прутья клетки нечестиво зашептались. Рух уже вел толпу к внутреннему кругу. Единорог спросила у высокого мужчины:

— Кто ты?

— Прозываюсь Шмендрик Волхв, — ответил он. — Ты обо мне не слышала.

Единорог едва не сказала, что ей и трудновато было услышать о том или ином чародее, но что-то в звуках его голоса — печаль и отвага — удержало ее. А чародей продолжал:

— Я развлекаю зевак, когда они сходятся на представление. Мелкая магия, ловкость рук — превращаю флейты во флаги, а флаги в фанеру, сопровождая все обходительной болтовней и намеками, что мог бы, если бы захотел, творить чудеса более зловещие. Не ахти какая работа, но бывала у меня и похуже, а когда-нибудь найдется получше. Еще не вечер.

Однако звук его голоса внушил единорогу мысль, что плен ее будет вечным, и она опять начала расхаживать по клетке, чтобы не дать своему сердцу разорваться от страха замкнутого пространства. Рух между тем стоял у другой клетки, содержавшей всего лишь коричневого паучка, сплетавшего между ее прутьями скромненькую паутину.

— Арахна из Лидии, — сообщил он толпе. — Величайшая ткачиха на свете, с гарантией, — сама судьба ее служит тому доказательством. Она имела несчастье одолеть в состязаньи по ткачеству богиню Афину. Афина проигрывать не любила, и ныне Арахна — паучиха, создающая свои шедевры лишь для «Полночного балагана» Мамы Фортуны и по особой договоренности. Морозные узоры, плетение пламени и ни одного повтора. Арахна.

Паутина, натянутая на ткацкий стан железных прутьев, была совсем простой и почти бесцветной, лишь изредка, когда паучиха отстранялась от нее, чтобы поправить положение какой-нибудь нити, по ним пробегал радужный трепет. Однако она притягивала взгляды зрителей — и единорога тоже, — и взгляды сновали по ней вперед и назад и уходили все в бо́льшие глубины, пока им не открывались гигантские расщелины мира, черные изломы, которые безжалостно ширились, но не разлетались в куски, потому что паутина Арахны держала мир в целости. Единорог встряхнулась, избавляясь от этого морока, вздохнула и снова увидела обычную паутину. Совсем простую и почти бесцветную.

— Она не то, что другие, — сказала единорог.

— Не то, — нехотя согласился Шмендрик. — Но в этом нет заслуги Мамы Фортуны. Видишь ли, у паучихи есть вера. Она смотрит на эти кошачьи люльки и считает их собственной выдумкой. А для магии, которую творит Мама Фортуна, вера — это все. Да если сегодняшняя орава олухов отринет ее обманы, от всего ведовства Мамы Фортуны только и останется, что звук паучиного плача. Которого никто не услышит.