2

Джорджтаун, Вашингтон. Сентябрь 1994 года

Птица неподвижно висела в небе над маленьким мальчиком. Она распростерла крылья и застыла, словно подвешенная на невидимых нитях. Медленно, как лопасти вертолета, она начала поворачиваться вдоль своей оси: огромный черный хищник, в поисках добычи оглядывавший лежащее под ним пространство.

Внезапно он скользнул вбок, словно нити были обрезаны, на мгновение остановился и замер, а затем зигзагами пошел книзу, то ли планируя, то ли стремительно, как свинцовый груз, падая вниз; он напоминал тень, догоняющую саму себя, и крылья неуклюже шевелились, словно он загребал воздух.

Через несколько секунд он с глухим стуком свалился на землю в нескольких ярдах от стоящего мальчика, резко поднял голову и несколько мгновений изумленно смотрел на него.

— Па-а-а-а-па-а-а! — завопил тот. — Па-а-а-а-па-а-а! Па-а-а-а-па-а-а! Па-а-а…

— Милый, все в порядке, радость моя! Мама здесь, твоя мамочка здесь!

И тут голова птицы растворилась в яркой вспышке.

Молчание.

Коннор Моллой открыл глаза и уставился на перламутровое сияние лампочки под знакомым плоским абажуром. Затем он увидел книжные полки, заставленные старыми комиксами, ежегодниками, детскими энциклопедиями; тут же стоял его маленький микроскоп…

Комната оставалась точно такой же, какой он покинул ее полтора десятилетия назад: те же тонкие портьеры, выцветший красный ковер, белый комод. И кровать, в которой он сейчас лежал, была той же самой, которую он перерос подростком, но ее так и не сменили.

— Коннор, с тобой все в порядке? — донесся до него взволнованный голос матери.

Ее тонкие пальцы были слишком обильно, до самых оснований, унизаны металлическими кольцами, и на беглый взгляд ничего не изменилось. Пятнадцать лет, а то и больше исчезли, как старая простыня. Он снова был ребенком, маленьким мальчиком, которого мама спасает от ночного кошмара.

— Что с тобой, милый? Дорогой, с тобой все в порядке?

Он сглотнул комок в горле и кивнул.

— Ты так вскрикнул…

— Прости.

— Это был сон? Тебе что-то приснилось?

Он помолчал секунду, прикидывая, как бы ему признаться, потому что не хотел снова выслушивать упреки. Но он знал, насколько бесполезно что-то скрывать от нее, — она всегда видела его насквозь. Она могла читать его мысли столь же четко, словно они сияли перед ней на телевизионном экране.

— Да, — сказал он.

В свои пятьдесят пять она была все так же красива. В ее длинных черных волосах появились седые пряди, но они скорее добавили цветовой эффект, чем обозначили возраст. Классические черты лица все так же украшали большие голубые глаза, разительно отличавшиеся от тех, которые смотрели на него со страниц каталогов и журнальных реклам, что она продолжала хранить в комоде.

Как бы она ни смущала его перед друзьями детства своим странным поведением, теперь, глядя на нее, он понимал, что никогда не переставал любить ее. За все, что она дала ему как мать, он обожал ее.

— Ты еще поспишь или хочешь попить? — спросила она.

Коннор посмотрел на часы; было десять минут четвертого. Но завтра — последний день, который он сможет провести с ней.

— Попить я бы не отказался. Прости, что разбудил тебя, мама.

— Ты не… Я не спала.

Он вылез из постели и накинул халат. По дороге в кухню он слышал, как начал кипеть чайник, и ощутил легкий аромат только что раскуренной сигареты. Этот дом в стиле сельского ранчо годами жил и процветал стараниями его матери. Он начал свое существование как скромное бунгало в районе, который назывался просто Джорджтаун, без адресов. Это немало значило для отца — он предпочитал жить в скромном доме, стоящем в хорошем месте, чем в доме побольше, но расположенном невесть где. Отец обладал жесткими и неизменными взглядами на все окружающее.

Мать сделала травяной чай, хотя прекрасно знала, что Коннор терпеть его не мог, и отнесла чашку в старую гостиную, которой сейчас пользовались только в тех случаях, когда мать чего-то боялась. Когда он был совсем маленьким, вся семья собиралась именно здесь. Но в течение этих лет мать решительно изменила ее облик. Стены и потолок она отделала дубовыми панелями, и теперь пребывание в этой гостиной вызывало у него клаустрофобию, которая усиливалась наличием двух стен с книжными полками от пола до потолка, забитыми трудами по оккультизму и гримуарами. Полки в продуманном беспорядке, чтобы обеспечить доступ к определенным книгам, были обильно заставлены кристаллическими образованиями самых причудливых форм, странными каменными и бронзовыми фигурками горгон.

Всегда опущенные тяжелые пурпурные портьеры надежно скрывали окружающий мир. По обе стороны камина с его зубчатой решеткой неподвижно, как часовые, сидели две бирманские кошки. Рядом с ними день и ночь, круглый год тлели две пахучие палочки. Прямо над очагом на стене висела тяжелая вытканная пентаграмма, справа и слева от нее стояли две высокие черные свечи.

Его мать, облаченная в длинный черный пеньюар, легко опустилась на один из двух уютных диванчиков и замерла. Перед ней стоял маленький деревянный столик, за которым она и проводила свои сеансы. На нем располагались стеклянный шар, невысокая стеклянная пирамида и несколько других эзотерических предметов. С дальней стены вереница масок вуду угрожающе смотрела на монитор ее компьютера, с помощью которого она в более спокойные времена извлекала из Интернета оккультные новости, по факсу и электронной почте посылала истолкования гадания по картам Таро и давала консультации по духовному исцелению.

Закрытая дверь между двумя стенами книжных полок вела во внутреннее помещение, где она проводила свои сеансы и практиковала ритуальную магию. Коннору никогда не разрешалось входить в эту комнату; и хотя ребенком он часто стоял у двери, прижимаясь к ней ухом, но никогда не слышал из-за нее ничего иного, кроме бессмысленного речитатива.

Мать сделала глубокую затяжку и выдохнула дым в сторону потолочных панелей, украшенных резными оккультными символами.

— Коннор, я знаю, ты скажешь, что все решил, но я хочу, чтобы ты еще раз все обдумал. Я слишком много потеряла в жизни. И не хочу терять тебя.

— Ты не теряешь меня… я на другом конце телефонной линии, мы можем едва ли не каждый день посылать друг другу письма по электронной почте… да и меня ждет спокойная дорога.

— Ты понимаешь, что я имею в виду, — бросила она, и ее тон обрел резкость.

Он ничего не ответил.

— Ты просто не знаешь, во что ты ввязываешься. Может, я слишком многому научила тебя, внушила тебе ложную уверенность. Поверь мне, я сама видела это и знаю, что они могут сделать. Подумай еще раз, пока у тебя есть такая возможность.

— Мам, я решил.

— Ты не должен ехать. Есть и другие компании… прямо здесь…

— Мама! Мы это уже обсуждали тысячу раз. Я должен это сделать.

— Ты упрям, как твой отец.

— Я его сын, — спокойно ответил он.

3

Лондон. Октябрь 1993 года

«Вот что вы должны понять — за последние сто пятьдесят лет фармацевтическая промышленность перешла от продажи змеиного жира к контролю над будущим человеческой расы. Проблема в том, что его осуществляют те же продавцы змеиного жира».

«О Иисусе», — подумала Монтана Баннерман, глядя на монитор телевизора у себя над головой.

«Вороватые бесцеремонные подонки — и их целая куча!» Ее отец грохнул по кофейному столику, и женщина-интервьюер, сидящая рядом с ним, слегка растерялась.

Доктор Баннерман был выдающейся личностью во всех смыслах слова: физически он был крепко сбит, высок и силен, а в науке славился как непревзойденный гений. Но с его лысым черепом, окруженным густой гривой седеющих волос, в неизменных джинсах, в тяжелых шнурованных ботинках и клетчатой рубашке дровосека он напоминал скорее состарившуюся рок-звезду, чем специалиста по молекулярной биологии.

Монти пыталась отговорить отца от выпивки перед выходом в эфир, но, пользуясь гостеприимством «Скай ньюс», он позволил себе две основательные порции виски и сейчас был порядком на взводе. Растафарианский [Растафарианское движение — первоначально движение за освобождение чернокожих, позднее — всех униженных и угнетенных.] лидер афро-карибской группы рэперов, который должен был появиться на экране следующим, восторженно кивал:

«Он прав! Этот парень прав! Ух ты, до чего он прав!»

Монти, стиснув зубы, выдавила вежливую улыбку. Ее отец явно не стремился вызвать к себе любовь фармацевтического сообщества, к которому принадлежал через посредство своего фонда. Или, точнее, к которому они оба принадлежали.

«Вы не думаете, доктор Баннерман, что фармацевтическая индустрия значительно облегчила человеческую жизнь? Она устранила бесчисленные причины болей, искоренила или взяла под контроль массу ранее неизлечимых болезней. Что вы можете возразить против этого?»

«Все это — побочные продукты. Фармацевтическая промышленность заинтересована только в одной-единственной вещи: в прибыли. Если по пути удается еще и помочь людям, что ж, прекрасно, быть по сему».

«И вы искренне в это верите?» — спросила интервьюерша.

«Именно это, слово в слово, я и сказал главному начальнику одной из наших крупнейших фармацевтических компаний, еще когда был начинающим исследователем. Все эти призывы делать добро — сущее жульничество. Возьмем хотя бы Нобелевскую премию. Альфред Нобель сделал свое состояние на изобретении динамита. После чего была учреждена ежегодная премия за мир. Вы знаете что-нибудь более циничное?»