Пьер Лоти

Азиаде

Отрывки из дневников и писем лейтенанта английского флота, перешедшего 10 мая 1876 года на турецкую службу и убитого при осаде крепости Карс 17 октября 1877 года

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЛАМКЕТТА, ДРУГА ПЬЕРА ЛОТИ

Всякий порядочный роман начинается описанием внешности героя. Но эта книга не роман или если и роман, то не более упорядоченный, чем жизнь того, кому он посвящен. Кроме того, описать на потребу равнодушной публике нашего Лоти, которого мы так любили, — дело нелегкое, и с ним вряд ли справилось бы даже самое искусное перо.

Впрочем, представление о его внешнем облике читатель может получить, открыв «Намуну, восточную сказку» Мюссе:


И поступь горделива, и осанка,
Как у патриция, тонка, тверда рука,
Но главное — глаза. В них светится душа.

Как и Хасан, он бывал очень весел, но бывал и угрюм; порой непростительно наивен и в то же время пресыщен. Добрые ли поступки он совершал или дурные, он ни в чем не знал удержу, однако же мы любили его больше, чем этого эгоиста Хасана, и если сравнивать его с кем-либо, то скорей он был похож на Ролла…


Сколь много душ покажут тебе разом
И небо, что недвижность вод лазурью осеняет,
И — дно, где мутный ил скрывает ложь и злобу… [Виктор Гюго. «Русалки».]

Пламкетт

I

САЛОНИКИ

ДНЕВНИК ЛОТИ

I

16 мая 1876


…Прелестное майское утро, яркое солнце, чистое небо… Когда шлюпки с иностранных кораблей приблизились к берегу, палачи на набережной уже заканчивали свою работу: тела шести человек, повешенных на глазах у толпы, дергались в последних конвульсиях… Окна и крыши домов были облеплены зрителями. С ближнего балкона с улыбкой наблюдали за привычным зрелищем господа из турецкой городской управы.

Султанские правители поскупились на расходы: виселицы были такие низкие, что босые ноги повешенных касались земли. Ногти их судорожно царапали песок.

II

Когда церемония казни окончилась, солдаты ушли, а трупы остались висеть до конца дня в назидание народу. Шесть трупов, словно бы стоящих на земле, являли собой отвратительную гримасу смерти, освещенную ласковым турецким солнцем, среди равнодушных прохожих и безмолвных стаек молоденьких турчанок.

III

Групповое повешение было произведено по требованию правительств Франции и Германии как возмездие за убийство консулов, наделавшее шуму в Европе в начале Восточного кризиса. [Восточный кризис — так называются события на Балканах в 1875—1878 гг., вызванные борьбой славянских народов за освобождение от турецкого угнетения. Начало кризису положило восстание христианского населения Герцеговины летом 1875 г. Вскоре национально-освободительное движение перекинулось в другие южнославянские земли, прежде всего — в Сербию и Болгарию. Воспользовавшись этим (а также жестокостями турок, взбудоражившими общественное мнение многих европейских стран), великие державы — главным образом Австро-Венгрия, Россия и Англия — попытались удовлетворить собственные интересы в этом регионе, оказывая нажим на правительство Турции, дабы изменить ее политику, относительно порабощенных славянских народов. 30 июня 1876 г. Сербия объявила войну туркам, причем в сербских войсках находилось около 4000 русских добровольцев. Однако уже осенью сербы были разбиты, и только вмешательство России заставило Османскую империю заключить перемирие. Константинопольская конференция, о которой упоминается в повести, состоялась 11—23 декабря 1876 г. Неудача конференции, пытавшейся решить Восточный кризис мирным путем, побудила Россию вмешаться в события на Балканском полуострове. Война Турции была объявлена 24 апреля 1877 г., но активные действия русских войск на балканском фронте начались в конце июня.]

Все европейские нации направили в Салоники внушительные броненосцы: Англия — одна из первых. Так на борту одного из корветов [Корвет — трехмачтовый парусный военный корабль, вооруженный 20—30 пушками.] ее величества я и оказался в Турции.

IV

В чудесный весенний день, вскоре после знаменитой резни и через три дня после публичной казни, когда нам разрешено было выходить в город, около четырех часов пополудни я остановился у закрытых дверей древней мечети, наблюдая за дракой двух аистов.

Представление разыгрывалось на улочке старого мусульманского квартала. Вдоль ветхих домов извивались тропинки, над ними нависали забранные решетками длинные балконы — своего рода наблюдательные пункты, откуда сквозь невидимые снаружи отверстия можно было следить за прохожими. Ростки овса пробивались сквозь темную гальку, ярко-зеленые ветки карабкались на крыши; в просветах листвы сияло чистое голубое небо; в ласковом воздухе разливалось благоухание мая.

Население Салоник еще относилось к нам настороженно, даже враждебно, да и начальство обязывало нас повсюду таскать с собой саблю и прочие военные причиндалы. Изредка проходили, держась поближе к стенам, мужчины в тюрбанах; из-за решеток гаремов [Гарем — женская половина дома.] не показывалась ни одна женская головка; можно было подумать, что город вымер.

Я был совершенно уверен, что рядом никого нет, а потому, заметив за толстыми железными прутьями чьи-то большие зеленые глаза, устремленные на меня, испытал очень странное чувство.

Темные, слегка нахмуренные брови почти смыкались па переносице; смесь энергии и наивности читалась во взгляде, который можно было принять за взгляд ребенка, столько юности и чистоты он излучал.

Молодая женщина, обладательница зеленых глаз, выпрямилась, и я увидел по пояс ее стан, окутанный накидкой, спадающей негнущимися складками. Зеленый шелк одеяния был расшит серебром. Белая вуаль окутывала ее голову, оставляя свободными лишь лоб и большие глаза. Зеленый их цвет напоминал цвет моря, воспетого поэтами Востока.

Так я впервые увидел Азиаде.

V

Азиаде пристально смотрела на меня. Будь на моем месте турок, она тотчас скрылась бы, но гяур [Гяур (от араб. «кяфир») — «неверный»; так мусульмане называли всех иноверцев вообще, но чаще всего европейцев.] — не человек; гяур — не больше чем объект наблюдения, в лучшем случае — существо, вызывающее любопытство и желание забавы ради на него поглазеть. Казалось, она была удивлена тем, что один из чужеземцев, вторгшихся в ее страну на страшных железных кораблях, — совсем молодой человек, вид которого не внушает ни отвращения, ни страха.

VI

Когда я вернулся на набережную, шлюпки союзной эскадры уже ушли. Зеленые глаза слегка вскружили мне голову, хотя разглядеть скрытое белой вуалью личико я так и не сумел. Я прошелся три раза мимо мечети с аистами, и время пролетело незаметно.

От молодой женщины меня отделяло множество преград. Я не мог обменяться с ней ни словом, ни запиской; покидать борт корабля после шести часов вечера было запрещено, сходить на берег разрешалось лишь при оружии; через неделю эскадра могла сняться с якоря, чтобы никогда больше не вернуться в этот порт, и, наконец, гаремы строго охранялись.

Я смотрел, как удаляются последние английские шлюпки. Солнце вот-вот должно было закатиться. В нерешительности я присел под навесом турецкой кофейни.

VII

Меня тотчас окружили люди — из тех, что живут под открытым небом на причалах Салоник, — лодочники и грузчики, жаждущие разузнать, почему я остался на берегу, и готовые ждать сколько угодно, чтобы предложить мне свои услуги.

Из этой группы македонцев я выделил одного. У него была забавная борода, вся в завитках, как у античных статуй. Он уселся передо мной прямо на землю и с любопытством меня рассматривал. Мой костюм, особенно ботинки, видимо, живо его заинтересовали. Он потягивался, точно ангорский кот, и позевывал, демонстрируя при этом два ряда мелких, сверкающих словно жемчуг зубов.

Словом, он был хорош собой; в его ласковом взгляде светились благородство и ум. В штанах до колен, оборванный, босой, он, однако же, казался опрятным, точно кошка.

Македонца звали Самуил.

VIII

Двум этим людям, которых я встретил в один и тот же день, суждено было сыграть в моей судьбе немаловажную роль и в течение трех месяцев рисковать ради меня своей жизнью. Но тогда я очень бы удивился, если бы мне об этом сказали. Им обоим предстояло покинуть свой край и провести целую зиму под одной кровлей со мной в Стамбуле.

IX

Самуил, расхрабрившись, заговорил со мной, пустив в ход три английских слова, которые он знал: — Do you want to go on board? [Вам надо попасть на корабль? (англ.)]

Потом он перешел на «сабир»: [Сабир — разговорный язык интернационального общения; смесь из французских, итальянских, испанских и арабских слов. (Примеч. перев.)] — Те portarem colla mia barca. [Я отвезу тебя на своей лодке (сабир).]

Стало быть, Самуил знал сабир. Я тотчас подумал, что этот парень, смышленый и отважный, способный к тому же объясняться на знакомом мне языке, мог оказаться мне полезен при выполнении безумного плана, который брезжил передо мной в виде неясной пока затеи.

Завоевать расположение босяка можно было бы с помощью золота, но презренного металла у меня самого было в обрез. Впрочем, Самуил казался честным малым, и непохоже было, что он потребует денег за посредничество между молодым человеком и молодой женщиной.

X

УИЛЬЯМУ БРАУНУ, ЛЕЙТЕНАНТУ 3-ГО ПЕХОТНОГО ПОЛКА, В ЛОНДОН


Салоники, 2 июня


…Поначалу это было лишь опьянение, охватившее воображение и чувства; что-то большее — любовь или почти любовь — пришло потом; я был очарован и покорен.

Если б Вы могли последовать сегодня за Вашим другом Лоти по улочкам старого безлюдного квартала, Вы увидели бы, как он заходит в фантастического вида дом. За ним закрывается потайная дверь. Он выбрал этот домишко, стремясь, как это вошло у него в привычку, переменить декорации. (Вы, вероятно, помните, как я проделывал это ради блистательной Изабеллы Б.: сцена разыгрывалась в фиакре [Фиакр — наемный экипаж, стоянки которого располагались на закрепленных для этой цели местах, а сам наем осуществлялся на определенное расстояние или на заранее оговоренное время.] или на Хаймаркет-стрит, у любовницы Длинного Мартина; одним словом, все та же старая страсть к перемене декораций, разве что восточный костюм добавит приключению немного притягательности и новизны.)

Картина первая: старое мрачное жилище, весьма убогое, зато насыщенное восточным колоритом. Кальяны [Кальян — курительный прибор, в котором табачный дым пропускается через воду, прежде чем попасть в рот курильщика.] валяются на полу вперемешку с оружием.

Ваш друг Лоти — в центре сцены; три старухи еврейки, в полном молчании, топчутся возле него. У них крючковатые носы и живописные долгополые одеяния, украшенные блестками; на шее — связки цехинов, [Цехин — название золотой монеты (дуката), чеканившейся начиная с XIII в. на венецианском монетном дворе; был широко распространен в Средиземноморье.] волосы подвязаны зеленой шелковой ленточкой. Они торопливо снимают с меня офицерский мундир и, опустившись на колени, чтобы начать с позолоченных гетр и подвязок, наряжают меня турком. Лоти сохраняет сумрачный и озабоченный вид, как это положено герою лирической драмы.

Старухи еврейки затыкают ему за пояс множество кинжалов, серебряные эфесы которых инкрустированы кораллами, а рукояти клинков из дамасской стали — золотом; затем надевают на него шитый золотом мундир с широкими рукавами, а на голову водружают феску. [Феска — головной убор в виде усеченного конуса, часто с кисточкой; назван по марокканскому городу Фес, где его первоначально изготавливали; в Османской империи был обязателен для государственных чиновников — как военных, так и штатских.] После этого они жестами объясняют Лоти, как ему к лицу новый наряд, и отправляются за большим зеркалом.

Лоти находит, что он и вправду хорош, и с грустной улыбкой рассматривает костюм, который может оказаться для него роковым. Затем Лоти исчезает, воспользовавшись задней дверью, и пересекает весь этот нелепый город с его восточными базарами и мечетями; он идет никем не замеченный в пестрой толпе, среди прохожих, разодетых в яркие одежды, которые так любят в Турции. Лишь несколько женщин, закутанных в белое, говорят друг другу, когда он проходит мимо: «Этот албанец хорош собой, и оружие у него красивое».

Дальше, дорогой Уильям, следовать за Вашим другом Лоти слишком рискованно. В конце его пути — любовь, любовь турчанки, которая принадлежит своему мужу-турку; другими словами, я ввязался в предприятие, безумное во все времена, не говоря о сегодняшних обстоятельствах. С юной обольстительницей Лоти проведет час безумного блаженства, рискуя при этом и своей головой, и еще многими головами, рискуя вызвать даже дипломатические осложнения.

Вы скажете, что решиться на такое можно, лишь обладая чудовищным запасом эгоизма; не стану этого отрицать, но я решил, что могу позволить себе делать все, что заблагорассудится, и что надо как можно обильнее перчить это безвкусное блюдо, именуемое жизнью.

У Вас нет оснований жаловаться на меня: я написал Нам длинное письмо. Я не рассчитываю ни на Ваше, ни на чье-либо еще сочувствие, но среди людей, с которыми меня сводила жизнь, Вы один из тех, с кем приятно вместе жить и делиться впечатлениями. Если в моем письме слишком много излияний, будьте снисходительны: я недавно пил кипрское вино.

Сейчас хмель прошел. Я поднялся на палубу, чтобы подышать вечерней прохладой, и Салоники предстали передо мной в своем жалком обличье; его минареты напоминали кучу старых свечей, воткнутых в темный грязный город, где процветает порок, — эдакий современный Содом. [Содом — древний город в Палестине, жители которого «были злы и весьма грешны перед Господом» (Бытие, гл. 13, ст. 13); за грехи горожан Содом был уничтожен дождем из серы и огня; в Библии гибель Содома — символ божественного наказания.] Когда влажный воздух обдал меня холодным душем и природа приобрела обычный для этих мест убогий и тусклый вид, я снова принялся изучать себя, находя в душе лишь омерзительную пустоту и неизбывную житейскую скуку.

В ближайшее время я думаю съездить в Иерусалим и постараться собрать воедино клочья моей веры. Пока же мои религиозные и философские верования, мои нравственные принципы, мои социальные теории и прочее представлены одной мощной фигурой — фигурой жандарма.

Осенью я обязательно приеду к Вам в Йоркшир. [Йоркшир — графство на северо-востоке Англии.]

Жму Вашу руку и остаюсь преданный Вам

Лоти.

XI

Последние дни мая 1876 года были одними из самых беспокойных дней моей жизни.

Уже долгое время я испытывал упадок духа; страдания опустошили мое сердце, однако переходный период прошел, и юность вновь предъявляла свои права. Я пробуждался, чувствуя себя одиноким в этом мире; остатки веры покинули меня, никакая узда меня более не сдерживала.

Что-то похожее на любовь зарождалось на этих руинах, и Восток источал могучие чары, благословляя это пробуждение, вызывавшее смятение чувств.

XII

Ее поселили вместе с тремя другими женами господина в загородном доме, расположенном в роще, по дороге к монастырю. Охрана там была не слишком бдительна.

Каждый день я при оружии спускался на берег, шлюпка высаживала меня на набережной, в толпу лодочников и рыбаков, и я знаками передавал Самуилу, оказавшемуся как бы случайно на моем пути, свои распоряжения на ночь.

Дневные часы я проводил, прохаживаясь по монастырской дороге. Кругом, насколько хватало глаз, простиралась пустынная печальная равнина; по сторонам тянулись античные захоронения; руины мраморных надгробий с таинственными письменами, обглоданными лишайником; поля, усеянные гранитными памятниками; греческие, византийские, мусульманские надгробия покрывали древнюю землю Македонии, где великие народы прошлого оставили свой прах. Изредка взгляд останавливался на силуэте островерхого кипариса или на громадном платане, который давал приют албанским пастухам и их козам; на бесплодной почве крупные бледно-лиловые цветки жимолости, согретые лучами солнца, источали сладкое благоухание. Мельчайшие подробности этого пейзажа запечатлелись в моей памяти.

Ночью надо всем этим царит невозмутимый ласковый покой; тишину нарушает лишь треск цикад; чистый воздух настоян на ароматах лета; неподвижное море и небо излучают такое же сияние, как то, что озаряло когда-то мои тропические ночи.

Прекрасная турчанка не была еще моей, но нас разделяли лишь преграды материального свойства — присутствие ее господина да железные решетки на окнах.

Я проводил ночи в ожидании — ожидании того мига, быть может, очень короткого, когда я смогу сквозь эти ужасные прутья коснуться ее плеч и поцеловать в темноте белые руки, украшенные перстнями Востока.

Глубокой ночью, незадолго до рассвета, преодолев тысячи опасностей, я возвращался на корвет.

XIII

Вечера я проводил в обществе Самуила. В тавернах, куда ходили рыбаки, благодаря ему я увидел немало странного; в притонах и кабаках, во «дворах чудес», которые содержали турецкие евреи, я изучал нравы, с какими сталкивались очень немногие мои соотечественники. Собираясь в трущобы, я переодевался в костюм турецкого матроса, рассчитывая, что на рейде Салоник он меня не выдаст. Самуил выделялся среди тамошнего сброда; его сияющая красота была особенно заметна на мрачном фоне. Я понемногу привязался к нему, а его отказ сводничать в моем приключении с Азиаде заставил еще больше уважать его.

В ночные часы, проведенные с этим бродягой в подвалах, где пьют анисовую и виноградную водку, напиваясь до потери сознания, я увидел много всяческих странностей и извращений.

XIV

Ласковой июньской ночью мы с Самуилом лежали, вытянувшись на земле, дожидаясь двух часов утра условленного часа. Я хорошо помню эту волшебную ночь; ее покой нарушал лишь еле слышный плеск прибоя; кипарисы смотрелись на фоне горной гряды, как черные слезы, платаны — как сгустки тьмы; кое-где старые пограничные столбы обозначали места, давным-давно покинутые дервишами; [Дервиши — одно из распространенных названий членов суфийских братств; часто это слово употребляется в переносном смысле: странствующий аскет, живущий подаянием.] сухая трава, мох и лишайники источали пряный аромат. Оказаться в чистом поле в такую ночь — истинное блаженство!

Однако Самуила наша ночная вылазка, похоже, не приводила в восторг — он даже перестал мне отвечать.

Тогда я взял его за руку — я сделал это впервые, в знак дружбы, — и произнес по-испански примерно такую речь:

— Мой добрый Самуил, вы каждую ночь спите на твердой земле или на голом полу. Трава, на которой мы здесь лежим, куда мягче и пахнет тимьяном. Постарайтесь заснуть, и вы проснетесь в прекрасном расположении духа. Или, быть может, вы недовольны мной? Что я могу для вас сделать?

Его рука дрожала в моей руке, я сжал ее слишком крепко.

— Che volete, — произнес он мрачным и недовольным голосом. — Che volete mi? [Что вы от меня хотите? (сабир)]

Что-то невероятное, что-то зловещее тенью прошло через сознание бедного Самуила — на добром старом Востоке все возможно! Потом он закрыл лицо руками и, ужаснувшись самому себе, застыл в этой позе.

Но и в это тягостное мгновение он был предан мне душой и телом. Каждый вечер, заходя в дом, где жила Азиаде, Самуил ставил на карту свою свободу и свою жизнь. Он в темноте пересекал кладбище, как ему казалось, наполненное видениями и смертными страхами; греб до утра на своей лодке, стерег нашу или ждал меня всю ночь, лежа вповалку с полусотней бродяг на каменных плитах салоникского причала. Его личность была как бы поглощена моей, и, какими бы ни были место и костюм, которые я выбирал для себя в очередной раз, он следовал за мной как тень, готовый защитить мою жизнь даже ценой своей собственной.

XV

ЛОТИ — ПЛАМКЕТТУ, ЛЕЙТЕНАНТУ ВОЕННО-МОРСКОГО ФЛОТА


Салоники, май 1876


Мой дорогой Пламкетт!

Вы можете рассказать мне, не боясь наскучить, обо всех грустных или нелепых, или даже веселых случаях, которые придут Вам в голову. В моих глазах Вы никогда не смешаетесь с презренным сбродом, и я с неизменным удовольствием буду читать все, что Вы мне напишете.

Ваше письмо было вручено мне под конец обеда с испанским вином, и я помню, как оно ошеломило меня оригинальностью своего внешнего вида. Вы и в самом деле чудак, но это я знал уже давно. Известны Вы и блестящим умом. Но не только это извлек я из Вашего длинного письма, уверяю Вас.

Я понял, что Вы немало страдали и это тоже нас сближает. В моей жизни тоже было десять долгих лет, которые начались с того, что меня, шестнадцатилетнего, предоставили в Лондоне самому себе; я вкусил понемногу всех тамошних утех, зато и страдания не обошли меня стороной. Я чувствую себя совершенным стариком, несмотря на прекрасное физическое состояние, которое я поддерживаю фехтованием и гимнастикой.

Впрочем, признания ни к чему не ведут. Вы страдали, и этого достаточно, чтобы между нами возникла симпатия.

Я вижу также, что мне посчастливилось внушить Вам какое-то чувство; благодарю Вас за него. Нас свяжет, если на то будет и Ваша добрая воля, «интеллектуальная дружба», как Вы это называете, и она поможет нам пережить эти унылые времена.

На четвертой странице письма Ваше перо, вероятно, слишком торопливо бежало по бумаге, когда Вы писали: «Безграничная преданность и нежность…» Если Вы действительно так думаете, Вы не можете не сознавать, что Вы еще молоды и свежи и что ничего не потеряно. Что до клятв верности — навеки, навсегда, — я испытал всю их прелесть больше, чем кто-либо. Однако эти чувства приходят в восемнадцать лет; в двадцать пять их уже нет, и преданность испытываешь уже только по отношению к самому себе. То, что я говорю Вам, неутешительно, но ужасающе верно.

XVI

Салоники, июнь 1876


В Салониках это было просто счастье — утренняя прогулка по городу, мысль о которой поднимала вас на ноги еще до восхода солнца. Воздух был такой легкий, свежесть — такая восхитительная, что сама жизнь словно бы улыбалась вам; все существо ваше проникалось блаженством. Немногочисленные турки в красных, зеленых и оранжевых одеяниях попадались на улицах, под сводами лавчонок, в которые свет едва проникает сквозь закрытые ставни.

Инженер Томпсон играл при мне роль наперсника в комической опере, и мы с ним немало побродили по старым улочкам в запретные часы, в костюмах, нарушавших все правила и уставы.

По вечерам взгляду открывалась дивная картина другого рода: все становилось розовым или золотым. Олимп [Олимп — горный массив в Фессалии, на северо-востоке Греции; высшая точка — гора Митикас (2917 м). В античной Греции считался местопребыванием богов, которых поэтому часто называли «олимпийскими богами», или «олимпийцами».] был окрашен в цвета, напоминающие разгорающиеся угли или расплавленный металл, и отражался в зеркальной глади моря. В небе — ни облачка: казалось, атмосфера исчезала и горы повисали в совершенной пустоте — настолько четко и определенно вырисовывались даже самые далекие их гребни.