Поистине во всем Пемполе не нашлось бы другой такой славной рассказчицы, которая могла бы столь же забавно поведать о том о сем, а то и вовсе ни о чем. В письме уже содержались три-четыре уморительные истории — без малейших, однако, признаков злорадства, поскольку ничего такого не было в ее душе.

Другая женщина, видя, что никаких идей больше не возникает, принялась старательно выводить адрес: «Месье Моану Сильвестру на борт „Марии", в исландские воды, через Рейкьявик».

Написав, она тоже подняла голову.

— Все, закончили, бабушка Моан?

Девушка была молода, очень молода — лет двадцати. С серыми, цвета льняного полотна, глазами и почти черными ресницами и совсем светленькая, что являлось редкостью в этом уголке Бретани, где люди сплошь черноволосы. Ее брови, такие же светлые, как и волосы, но с более темным, рыжеватым оттенком, придавали лицу сосредоточенное и волевое выражение. Профиль был чуть коротковат, но весьма благороден, линия носа абсолютно правильно продолжала линию лба, как у греческих скульптур. Глубокая ямочка подбородка изумительным образом подчеркивала контур рта, а когда какие-нибудь мысли слишком занимали ум девушки, она покусывала нижнюю губку, и тогда на нежной коже появлялись красноватые следы. Во всей ее стройной фигуре присутствовали достоинство и серьезность, шедшие от предков — отважных исландских моряков. В глазах читались одновременно кротость и настойчивость.

Ее чепец, по форме напоминавший ракушку, был надвинут низко на лоб, плотно обтягивал его, точно лента, а поднятые боковинки открывали взору толстые косы, кольцами уложенные над ушами, — такая прическа, сохранившаяся с давних времен, придает пемпольским женщинам какой-то старинный облик.

Судя по всему, девушка выросла в иной среде, нежели та, в какой жила бедная старушка, познавшая в жизни много несчастий. «Бабушка» в действительности доводилась всего лишь дальней родственницей писавшей, дочери месье Мевеля, старого рыбака, промышлявшего иногда пиратством и обогатившегося на этом.

В красивой девичьей комнате, где сочинялось послание, стояла совсем новая, по городской моде, кровать с муслиновым пологом и кружевной каймой; светлые обои толстых стен частично скрывали неровности гранита, а мощные потолочные балки, побеленные известью, свидетельствовали, что дом выстроен давным-давно. Это было типичное жилище зажиточных горожан, окна которого выходили на старую площадь Пемполя, где устраивались торжища и проходил праздник Прощения. [Праздник Прощения — бретонский религиозный праздник в честь Богоматери города Орэ.]

— Так мы закончили, бабушка Ивонна? Больше ничего не хотите сообщить?

— Нет, детка, разве что прибавь от меня, пожалуйста, привет Гаосу-сыну.

Гаос-сын!.. Иначе говоря, Янн… Гордая красавица густо покраснела, когда выводила это имя. Беглым почерком она сделала внизу страницы приписку и тотчас встала, повернув голову к окну, будто желая рассмотреть что-то любопытное на площади.

Стоя она казалась чуть высоковатой. Ее фигуру, как у модницы, облегал ладно пригнанный корсаж без единой складки. То, что перед нами барышня, а не какая-нибудь крестьянка, не мог скрыть ни чепец, ни даже руки, отнюдь не маленькие и не слабые, но зато белые и изящные, явно не знакомые с тяжелой работой.

В детстве наша красавица была просто малышкой Го, [Го — бретонское сокращение от Марго, просторечного варианта имени Маргарита.] шлепающей босыми ножками по воде. Очень рано лишившаяся матери, она во время путины, когда отец находился у берегов Исландии, оставалась дома почти одна. Хорошенькая, розовощекая, со взъерошенными волосенками, своенравная, упрямая, девчушка росла крепкой, закаленной суровым дыханием Ла-Манша. В это время ее взяла к себе бедная старушка Моан присматривать за Сильвестром — пемпольцы дни напролет проводили в тяжелых трудах и заботах.

Го, эта маленькая мама, обожала доверенного ей малыша — темноволосого, тогда как она была блондинкой, послушного и ласкового, в отличие от нее самой — непоседливой и капризной. А разница между детьми составляла всего-то полтора года.

Она вспоминала начало своей жизни как человек, которого не опьянили ни богатство, ни пребывание в дальних краях; детство всплывало в памяти как давний сон о дикой свободе, оживало картинами смутного и таинственного времени, когда песчаные пляжи были гораздо обширнее, а скалы гораздо выше…

Ей было пять или шесть лет, когда у отца, занявшегося скупкой и перепродажей корабельных грузов, появились деньги и он увез ее в Сен-Бриё, а затем в Париж. Там малышка Го постепенно превратилась в мадемуазель Маргариту — взрослую серьезную девушку со строгим взглядом. По-прежнему часто предоставленная самой себе, пребывая в ином, нежели на песчаных бретонских пляжах, одиночестве, она сохранила нрав упрямого ребенка. Знание жизни открылось ей невзначай и отнюдь не было плодом здравых размышлений; однако врожденное и слишком сильное чувство собственного достоинства оберегало ее. Порой на нее находила смелость, и она говорила людям напрямик все, что думала, чем немало удивляла их. Взгляд ее красивых светлых глаз никогда не опускался под взглядом особ противоположного пола, но был при этом столь добродетелен и безразличен, что мужчины вряд ли могли впасть в заблуждение: они сразу прекрасно понимали, что имеют дело с девушкой скромной, чистой душой и телом.

Жизнь в больших городах изменила скорее ее облик, нежели ее саму. Она быстро научилась одеваться на новый манер, хотя по-прежнему носила чепец, с которым бретонки нелегко расстаются. Ничем прежде не скованная фигура маленькой рыбачки, развиваясь, вступала в пору расцвета; дивные формы, охватываемые прежде только морским ветром, теперь приобрели полную законченность в длинном девичьем корсете.

Каждый год, но только летом, словно курортница, она приезжала с отцом в Бретань, возвращаясь на несколько дней к детским воспоминаниям и вновь обретая имя Го. Исландцы, о которых так много говорили, возбуждали в ней любопытство: их вечно не было дома и каждый год кто-то исчезал навсегда. Девушка повсюду только и слышала что разговоры об Исландии, представлявшейся ей какой-то страшной бездной, бездной, где находился тот, кого она любила…

А в один прекрасный день ее привезли насовсем — из прихоти отца, пожелавшего здесь закончить свое земное существование, а до той поры пожить в довольстве на площади в центре Пемполя.


Когда письмо было перечитано и уложено в конверт, славная старушка, бедная, но опрятная, поблагодарив Го, отправилась домой — на самую окраину Плубазланека, в деревушку на берегу моря, где когда-то родилась, где позднее в ветхой хижине родились ее сыновья и внуки.

Идя по городу, бабушка Моан, старожилка этих мест, осколок крепкого и уважаемого семейства, часто отвечала на приветствия людей, желавших ей доброго вечера. В округе к ней относились с большим почтением.

Проявляя чудеса заботливости и аккуратности, пожилая женщина умудрялась выглядеть почти хорошо одетой, имея лишь бедные, штопаные-перештопаные платья. Нарядной одеждой служила ей традиционная у пемпольских женщин маленькая темная шаль, на которую вот уже шестьдесят лет ложился муслин ее огромных чепцов. В этой шали, когда-то голубой, она выходила замуж, в ней же, только перекроенной, женила сына Пьера. Далеко не новая, но все еще имеющая вид вещь и по сию пору верно служила своей хозяйке в праздники и воскресенья.

При ходьбе старушка держалась не по возрасту прямо. Люди находили ее красивой: добрые глаза и тонкий профиль делали незаметным торчащий подбородок.

Она прошла мимо дома своего давнего ухажера, старого воздыхателя, столяра по профессии. Восьмидесятилетний старик теперь неизменно сидел у порога, в то время как его молодые сыновья строгали за верстаками. Поговаривали, будто он так и остался безутешен, оттого что избранница не пожелала выйти за него замуж ни в первый, ни во второй раз; однако с возрастом разочарование уступило место комичному и вместе с тем едкому злопамятству.

— Ну что, красавица, — всегда окликал он ее, — когда мерки-то будем снимать?..

Она благодарила и отвечала, что этот костюмчик пока себе делать не собирается. Старик, понятно, намекал на наряд из еловых досок.

— Ну как знаете, красавица, однако, ежели что, не стесняйтесь…

Он уже не в первый раз отпускал по ее адресу эту грубоватую шутку. Но сегодня она лишь едва улыбнулась в ответ, поскольку чувствовала себя как никогда разбитой, уставшей от жизни — жизни, полной непрестанного тяжкого труда… И еще покоя не давали мысли о дорогом внуке — последней оставшейся у нее дорогой душе, — который придет из плавания и отправится на военную службу. Пять лет!.. А вдруг его пошлют в Китай, на войну!.. Тоска теснила ее грудь. Нет, эта бедная старушка вовсе не была такой уж веселой, как могло показаться на первый взгляд; черты ее страшно исказились, казалось, она вот-вот разрыдается.

Возможно ли, правда ли, что скоро у нее заберут последнего внука?.. Умереть в полном одиночестве, не повидавшись с ним… Знакомые в городе предприняли кое-какие шаги, чтобы Сильвестра как единственного кормильца почти неимущей и нетрудоспособной старухи не взяли в армию. Но сделать ничего не удалось — из-за другого внука, дезертира, Жана Моана, старшего брата Сильвестра, своим поступком лишившего брата младшего права на освобождение от воинской службы. (Об этом в семье никогда не говорили, меж тем бежавший жил где-то в Америке.) Кроме того, ходатаям ответили, что старушка получает небольшую пенсию как вдова моряка — иными словами, ее не сочли совсем уж бедной.

Вернувшись домой, она долго молилась сначала за всех своих покойников — сыновей и внуков; потом с особым пылом — за Сильвестра и только затем попыталась уснуть. Из головы не шел наряд из досок, старое сердце сжимала грусть: внук уезжает…


Что до девушки, то она осталась сидеть у окна, глядя на желтые отблески заходящего солнца, освещавшие гранитные стены, на кружащихся в небе черных ласточек. Даже по воскресеньям Пемполь по-прежнему точно вымирал в эти долгие майские вечера; молодые девушки за отсутствием ухажеров прогуливались по двое, по трое, мечтая о возвращении своих поклонников…

«…Привет от меня Гаосу-сыну…» Она очень волновалась, когда писала эти слова и в особенности имя, которое теперь лишало ее покоя.

Она часто проводила целые вечера, сидя у окна, точно благородная барышня. Отцу не очень-то нравилось, когда Го гуляла со сверстницами, некогда бывшими ей ровней. Выйдя из кофейни с трубкой во рту и прогуливаясь со старыми приятелями-моряками, он испытывал удовлетворение оттого, что видел дочь там, наверху, в обрамленном гранитом и уставленном цветами окне богатого дома.

Гаос-сын!.. Го невольно устремляла взор в сторону моря. Моря не было видно, но оно ощущалось здесь, совсем близко, к нему вели несколько улочек, по которым лодочники обычно поднимались в город. Мыслями девушка уносилась в вечно манящие безбрежные просторы, завораживающие и пожирающие человека; устремлялась далеко-далеко, в приполярные воды, где сейчас находилась «Мария», ведомая капитаном Гермёром.

Странный все-таки парень этот Гаос-сын!.. Стал каким-то неуловимым, ускользающим, и это после того как сам сделал первый шаг и выказал столько смелости и нежности одновременно.


Она долго перебирала в памяти свое прошлогоднее возвращение в Бретань.

Ранним декабрьским утром, холодным и мглистым, когда сумерки еще не вполне рассеялись, они с отцом после ночи, проведенной в пути, сошли с парижского поезда в Генгане. Тотчас же ее охватило неведомое чувство: она не узнавала старинный городок, в который раньше приезжала только летом; казалось, произошло погружение «во времена», как говорят в деревне, — иными словами, в далекое прошлое. И эта тишина после Парижа! Размеренная жизнь бредущих в тумане людей из другого мира. Старые дома из темного гранита! Они выглядят черными из-за влаги и оттого, что ночь еще царствует над миром. Бретань, которая со времени, когда девушка полюбила Янна, очаровывала ее, теперь повергла в уныние. Рано встающие хозяйки уже открывали двери своих домов, и, проходя мимо этих старинных жилищ с большими каминами, можно было увидеть, как в тишине и покое сидят только что пробудившиеся ото сна старушки в чепцах. Когда рассвело еще немного, она вошла в церковь помолиться. Огромным и мрачным, непохожим на парижские церкви, показался ей великолепный неф с шероховатыми колоннами, изъеденными временем у оснований, с запахом склепа, ветхости, плесени. В глубине, за колоннами, горела свеча, перед которой на коленях стояла женщина, должно быть, молящая о чем-то Бога; слабый свет пламени терялся где-то в пустоте сводов…

Внезапно Го услышала в себе отголосок забытого чувства — те грусть и страх, которые испытывала, когда ее, совсем маленькую, водили зимой поутру к ранней мессе в церковь Пемполя.

О Париже, однако, она совсем не жалела, несмотря на то что там было много красивого и занимательного. Прежде всего потому, что ей, у которой в жилах текла кровь предков, привыкших носиться по просторам морей, в Париже было тесно. И потом, юная бретонка ощущала себя в этом городе чужачкой, посторонней. У парижанок узкая спина с искусственным прогибом в пояснице, они умеют как-то по-особенному ходить, затянувшись в пояс на китовом усе, а она была слишком умна для того, чтобы пытаться все это копировать. В своих чепцах, заказываемых ежегодно у пемпольской мастерицы, Го чувствовала себя неловко на парижских улицах, девушке и в голову не приходило, что вслед ей часто оборачиваются только лишь потому, что она очень мила.

У некоторых парижанок в манерах сквозило что-то такое, что привлекало ее, но эти женщины были не ее круга. А других, более низкого положения, которые охотно свели бы с ней знакомство, она презрительно держала на расстоянии, считая их недостойными себя. А потому жила без подруг, не общаясь почти ни с кем, кроме отца, занятого делами и редко бывавшего дома. Го не жалела об этой жизни, в которой чувствовала себя одинокой и потерянной, и все же в день приезда была удручена суровостью Бретани, увиденной в разгар зимы. Мысль о том, что еще четыре или пять часов нужно провести в дороге, забираясь все дальше в глубь этого угрюмого края, действовала на нее гнетуще.

Всю вторую половину этого пасмурного дня они с отцом провели в маленьком, растрескавшемся, продуваемом всеми ветрами дилижансе, катившем в сгущающихся сумерках по унылым деревенькам, под кронами похожих на призраки деревьев, покрытых капельками влаги. Вскоре пришлось зажечь фонари, и тогда ничего не стало видно, кроме двух зеленоватых полос бенгальского огня, бегущих впереди лошадей. Это были отблески фонарей на нескончаемых живых изгородях вдоль дороги. Откуда вдруг эта зелень, такая яркая, в декабре?.. Го наклонилась, чтобы лучше разглядеть, и наконец вспомнила: это утесник, вечный морской утесник, что растет вдоль дорог и на скалах и никогда не желтеет в здешних краях. В ту же минуту подул теплый, тоже показавшийся знакомым ветерок, принесший запах моря…

К концу пути стряхнула с нее сон и даже позабавила мелькнувшая мысль: «Ладно, сейчас зима, и уж на сей раз я увижу этих красавцев — исландских рыбаков».

В декабре они должны быть дома — пришедшие из плавания братья, женихи, возлюбленные, родственники, о ком их невесты и подружки так много говорили, гуляя по вечерам, в каждый из ее летних приездов. Вот о чем думала она, сидя в дилижансе, в то время как ноги пробирал холод…

Она действительно увидела рыбаков, и с той поры один из них поселился в ее сердце…


Впервые она увидела его, этого Янна, на следующий день после приезда, на Прощении исландцев, [Прощения — названия различных паломничеств в Бретани, предпринимаемых в целях прошения удачи или благодарения за удачу; подобные прощения чаще всего являются поводом для народных праздников.] которое празднуется 8 декабря, в день Евангельской Богоматери, покровительницы рыбаков. Только что закончился крестный ход, и темные улицы еще были увешаны белыми материями, украшенными плющом, остролистом, листвой и зимними цветами.

На этом празднике под угрюмым небом радость была грубой и немного дикой. Радость без веселья, рожденная главным образом беззаботностью и вызовом, физической силой и алкоголем. А над ней тяготела еще более явная, чем когда-либо, всеобщая угроза смерти.

Шумит Пемполь: звон колоколов и песнопения священников; грубые и заунывные песни в трактирах; старинные мелодии, которые матросы поют раскачиваясь; жалобные напевы, пришедшие с моря, а то и неизвестно откуда, из тьмы времен. Группки взявшихся под руки моряков, качающихся из стороны в сторону — из привычки ходить покачиваясь и оттого, что хмель уже ударил им в голову, бросающие на женщин оживленные взгляды после долгого воздержания. Стайки девушек в белых монашеских чепцах, с красивыми, стянутыми корсетом трепещущими грудями, с прекрасными глазами, полными желаний, копившихся целое лето. Старые гранитные дома прячут всю эту людскую сутолоку, а старые крыши рассказывают о своей многовековой борьбе с западными ветрами, несущими водяную пыль, с дождями, со всем, что посылает море; а еще крыши рассказывают разные горячительные истории, случавшиеся под их укрытием, давние приключения, в коих людьми правили любовь и отвага.

На всем происходящем — печать прошлого, все проникнуто религиозным чувством, почитанием стародавнего культа, охранительных символов, чистой и непорочной Богоматери. Возле трактиров — церковь с усыпанной листвой папертью, с зияющим темным дверным проемом, с запахом ладана, мерцающими во мраке свечами и развешанными повсюду благодарственными приношениями моряков. Рядом с влюбленными девушками — невесты пропавших моряков, вдовы потерпевших кораблекрушение, выходящие из поминальных часовен в длинных траурных шалях и маленьких гладких чепцах; потупив взор, молчаливые, они идут среди оживленной, шумной толпы как напоминание о смерти. И здесь же, совсем близко, все то же море — великий кормилец и великий пожиратель сильного племени; оно тоже волнуется, шумит, тоже отмечает праздник…

Все увиденное произвело на Го сложное впечатление. Возбужденная, смеющаяся, она тем не менее чувствовала, как сжимается сердце, а душу наполняет тоска при мысли о том, что край этот вновь стал ее домом — теперь уже навсегда. Она прогуливалась с подругами на площади, где происходили игры и выступали бродячие акробаты, и девушки, показывая то вправо, то влево, называли ей парней из Пемполя и Плубазланека. Возле исполнителей печальных матросских песен остановилась группка рыбаков. Видя их со спины и поразившись гигантскому росту и широченным плечам одного из них, Го проговорила с некоторой даже насмешкой:

— Ну и верзила!

Подразумевая примерно следующее: «Вот будет неудобство в доме для той, что выйдет за него замуж, — муженек таких размеров!»

Он обернулся, будто слышал сказанное о нем, и быстрым взглядом окинул девушку с головы до ног.

«Кто такая? — словно говорил его взгляд. — Носит пемпольский чепец, сама вся элегантная, а я ее никогда не видел».

Он тотчас опустил глаза и отвернулся из вежливости, вновь обратив все свое внимание на певцов; теперь были видны лишь его длинные, черные, курчавые волосы, особенно сильно вьющиеся сзади, на шее.

Без тени неловкости она выспросила у подруг имена многих парней, имя же этого узнать не решилась. Мелькнувший красивый профиль, чудный и немного дикий взгляд живых глаз — темных зрачков на фоне голубоватого опала [Опал — минерал, гидроокисел кремния; прозрачные и полупрозрачные разновидности используются в ювелирном деле; голубовато-серым цветом характеризуется одна из разновидностей благородного опала.] белков, — все это взволновало и смутило ее.