Доставка на корабль, неизбежные толчки во время перевозки причиняли ему нестерпимую боль.

На борту готовящегося к отплытию транспортного судна больного положили на одну из госпитальных железных коек, и вновь начался долгий путь по морям, но уже в обратном направлении. Только на этот раз Сильвестр не сидел, словно птица, овеваемая ветром, на верху мачты, а лежал внизу, окутанный запахами лекарств и гниющих ран.

В первые дни радость начавшегося возвращения домой немного улучшила его состояние. Сидя на постели в подушках, он время от времени просил подать ему его шкатулку. Матросская шкатулка из светлого дерева была куплена в Пемполе и предназначалась для хранения дорогах ему вещей: там лежали письма от бабушки Ивонны, Янна и Го, тетрадка, куда записывались моряцкие песни, и книга Конфуция [Конфуций (настоящее имя Кун-цзы; 551—479 до н. э.) — великий китайский мудрец и философ, создатель этико-политического учения, определявшего на протяжении двух с половиной тысячелетий всю внутреннюю жизнь китайского государства и духовный строй китайского народа.] на китайском языке — добыча мародера, в которой на обратной, чистой стороне листов Сильвестр вел наивный дневник своего похода.

Рана, однако, не заживала, и в первую же неделю плавания врачи пришли к заключению, что смерть неминуема.

…Теперь транспорт находился у экватора, в невыносимой жаре, предшествующей бурям. Судно шло, подвергая качке своих раненых и больных, шло всегда на большой скорости, по бурному морю, волнующемуся, как при смене направления муссонов.

С момента выхода из Халонга на длинном пути во Францию скончался уже не один человек, тела их пришлось бросить в пучину; многие койки стояли теперь пустыми.

В тот день в судовом госпитале было очень темно: из-за шторма закрыли железные ставни портов, и атмосфера в помещениях сделалась еще более удушающей.

Сильвестру становилось все хуже, близился конец. Лежа на раненом боку, он из последних сил обеими руками сжимал гниющую рану, старясь сделать неподвижным правое легкое и дышать только левым. Но болезнь постепенно перекинулась и на другое легкое; вскоре началась агония.

Разного рода видения теснились в его тяжелой голове; картины Бретани и Исландии сменяли друг друга, в жаркой темноте над ним склонялись то любимые, то отвратительные лица.

Утром он попросил позвать священника; старик, привыкший видеть смерть моряков, был изумлен, обнаружив в столь мужественном теле чистую детскую душу.

Сильвестр просил воздуха, воздуха, но его нигде не было; через вентиляционные трубы воздух больше не поступал, санитар, все время обмахивавший Сильвестра китайским веером, всего лишь колебал над ним вредные пары, уже сотни раз вдыхаемые и выдыхаемые, — легкие не хотели их принимать.

Иногда его охватывало исступленное желание встать с постели, где, он чувствовал, его караулит смерть, выйти на вольный воздух палубы, попробовать снова жить!.. О! Какие-то другие люди бегали по вантам, [Ванты — снасти, раскрепляющие мачту симметрично в обе стороны к бортам судна.] сидели на марсах!.. Но все его огромные усилия приводили лишь к тому, что он едва приподнимал ослабевшую голову, как случается с человеком во сне, и вновь ронял ее на ту же вмятину в подушке и всякий раз после такого напряжения на некоторое время терял сознание.

Чтобы доставить ему удовольствие, открыли иллюминатор, несмотря на то, что море еще не вполне успокоилось и это было опасно. Время близилось к шести вечера. Когда подняли железный ставень, в помещение полился ослепительный красный свет. Закатное солнце показалось на горизонте в прорехе мрачного неба во всем своем великолепии, слепящие лучи гуляли по переваливающемуся с борта на борт судну, и освещение в госпитале было дрожащим, слово от качающегося факела.

Но воздуха так и не прибавилось, он не доходил сюда и потому не мог изгнать запахи болезни. Везде на бескрайнем пространстве экваториальных вод царила теплая влага, удушливая тяжесть. Воздуха не хватало даже для умирающих.

…Последнее видение очень взволновало Сильвестра: по дороге быстро-быстро шла бабушка Ивонна с печатью мучительной тревога на лице; дождь лил из нависших мрачных туч, она шла в Пемполь по вызову Бюро морского флота, чтобы получить сообщение о смерти внука.

Теперь он бился в судорогах, хрипел. Ему вытирали в углах рта воду и кровь, поднимавшиеся из груди. Великолепное закатное солнце по-прежнему освещало его; казалось, весь мир охватил пожар, а облака полны крови; через открытый порт в помещение вливалась широкая огненно-красная полоса света, она обрывалась на кровати Сильвестра и окружала его сиянием.

…В эту минуту это же солнце светило над Бретанью, где время близилось к полудню. То же самое солнце в тот же самый момент своего бесконечного существования. Там, однако, оно было совершенно иного цвета; находясь высоко в голубоватом небе, дневное светило освещало мягким белым светом бабушку Ивонну, которая сидела на пороге и шила.

И в Исландии, где было утро, оно тоже появилось в эту смертную минуту. Здешнее, еще более тусклое солнце, казалось, можно было увидеть только лишь как-нибудь изловчившись, сделав нужный наклон. Оно уныло освещало фьорд, куда отнесло течением «Марию», и небо в этот раз отличалось той северной чистотой, которая навевает мысли об остывших планетах, лишившихся атмосферы. С холодной отчетливостью оно высвечивало детали того нагромождения камней, которое являет собой Исландия; с «Марии» вся эта страна казалась расположенной в одной плоскости, стоящей вертикально. Янн, тоже как-то странно освещенный, по обыкновению, ловил рыбу среди этих будто лунных пейзажей.

…В миг, когда огненно-красная полоса, проникающая через порт судна, погасла, когда экваториальное солнце совсем исчезло в золоченых водах, глаза умирающего юноши закатились. Сильвестру опустили веки с длинными ресницами, и он вновь сделался красивым и спокойным, будто мраморным…


Не могу не рассказать о погребении Сильвестра, которого я сам провожал в последний путь на острове Сингапур. Многих, умерших в первые дни плавания, сбросили в китайские воды, а поскольку эта малайская земля находилась совсем близко, тело Сильвестра было решено продержать на борту еще несколько часов и доставить на сушу.

Похороны происходили утром, очень рано, из-за страшного солнца. Тело поместили в шлюпку, накрыв французским флагом. Большой причудливый город еще спал, когда мы причалили к берегу. Маленький фургон, присланный консулом, ждал нас на пристани. Мы положили в него Сильвестра и деревянный крест, сделанный на корабле; краска на кресте еще не успела высохнуть, и белые буквы имени растекались на черном фоне.

Мы проехали по этому Вавилону на рассвете. Волнение охватило нас, когда мы увидели в двух шагах от омерзительного китайского вертепа французскую церковь, где царили тишина и спокойствие. Под высоким белым нефом, где я стоял со своими матросами, «Dies irae», [«Dies irae» («День гнева») — первые слова и название латинской молитвы, являющейся частью католической заупокойной службы.] который пел священник-миссионер, звучал как тихое магическое заклинание. В раскрытые двери церкви виднелись чудесные сады, дивная зелень раскидистых пальм; ветер качал высокие деревья в цвету, и падающие дождем алые лепестки залетали даже в церковь.

Потом мы отправились на отдаленное кладбище. За гробом, все так же накрытым французским флагом, шла весьма скромная процессия из наших моряков. Нам пришлось пересечь китайские кварталы, кишащие желтым людом, потом малайские, индийские пригороды, где множество самых разных азиатских лиц с удивлением смотрели на нас.

Вскоре началась сельская местность; солнце уже припекало, мы шли по тенистым дорогам, над которыми летали чудесные бабочки с синими бархатными крыльями. Кругом росли цветы, пальмы, другая растительность во всем своем мощном экваториальном великолепии. Вот наконец и кладбище: могилы китайских мандаринов с разноцветными надписями, драконами и чудовищами, причудливая листва диковинных растений. Место, где похоронили Сильвестра, похоже на один из уголков садов Индры. [Индра — в древнеиндийской мифологии бог грома и молнии, глава богов; самый популярный персонаж религиозно-философских произведений — вед.]

В землю был вкопан маленький деревянный крест с надписью:

...

СИЛЬВЕСТР МОАН

девятнадцать лет

Там мы и оставили умершего, торопясь в обратный путь из-за неумолимо палящего солнца; уходя, мы то и дело оборачивались, чтобы еще раз взглянуть на скромную могилу под чудесными деревьями и огромными цветами.

Корабль продолжил путь по Индийскому океану. Внизу, в госпитале, находились еще несколько несчастных. А на палубе царили молодость, здоровье и беззаботность. Вокруг, над морем — подлинный праздник солнца и чистого воздуха.

Стояла хорошая, пассатная погода, матросы, растянувшись в тени парусов, развлекались со своими попугайчиками.

В Сингапуре, который они недавно покинули, заезжим продают разного рода прирученную живность. Моряки выбрали себе птенчиков попугаев с забавными, маленькими головками, еще без хвоста, зато с дивным зеленым оперением, унаследованным от родителей; эти птахи на выдраенных досках палубы напоминали свежие листочки, упавшие с тропических деревьев.

Иногда птенцов собирали всех вместе, и они принимались наблюдать друг за другом, забавно вертя во все стороны головками. Попугайчики то расхаживали по палубе, будто прихрамывая, делая мелкие, суетливые и очень смешные движения, а то вдруг бежали быстро-быстро, торопясь неведомо куда, некоторые падали.

Было и другое развлечение: обезьян-самок обучали разным проделкам. Иные моряки нежно любили своих обезьянок, с восторгом целовали их, а те сворачивались клубком на широкой груди хозяев, глядя на них женскими глазами, немного смешными, немного трогательными.

Когда пробило три часа, писари принесли на палубу две холщовые сумки, запечатанные красным сургучом. На сумках значилось имя Сильвестра. Согласно уставу вся одежда и личные вещи погибшего должны быть проданы с аукциона. Матросы с оживлением обступили писарей. На борту плавучих госпиталей часто можно наблюдать такую распродажу, и это уже ни на кого не производит впечатления. К тому же на этом судне Сильвестра мало кто знал.

Моряки щупали, вертели в руках и наконец покупали его матросские блузы, рубашки, тельники, все равно за какую цену, еще набавляя ее для развлечения.

Дошла очередь и до священной маленькой шкатулки, которую оценили в пятнадцать су. Из нее вынули, чтобы передать семье, письма и медаль, но оставили тетрадку с песнями, книгу Конфуция, нитки, пуговицы, иголки — все мелкие вещицы, положенные предусмотрительной бабушкой Ивонной.

Потом писарь показал две маленькие статуэтки Будд, [Будды — (санскрит и пали — «просветленный») — общее наименование божеств в буддизме.] взятые в какой-то пагоде в подарок Го. Будды выглядели такими забавными, что раздался громкий смех, когда они появились в качестве последнего лота. [Лот — часть некоторого собрания вещей, предназначенных для раздела или продажи.] Моряки смеялись не от бессердечия, а просто по недомыслию.

В завершение всего были проданы сумки; покупатель тотчас зачеркнул прежнее имя и написал свое.

После распродажи палубу тщательно подмели, чтобы не осталось пыли и обрывков нитей.

Матросы снова принялись весело играть со своими попугайчиками и обезьянками.


В один из дней первой половины июня, когда старая Ивонна вернулась домой, соседи сказали, что ее спрашивал какой-то человек из Бюро учета военнообязанных моряков.

Это ее ничуть не встревожило. Семьям моряков часто приходится иметь дело с Бюро учета, а поскольку она была дочерью, женой, матерью и бабушкой моряков, то знала это учреждение уже без малого шестьдесят лет.

Речь пойдет, конечно, о службе внука или, может, о получении небольшой суммы от «Цирцеи» по доверенности. Она привела себя в порядок, надела красивое платье, белый чепец и около двух часов вышла из дому.

Старушка направлялась в Пемполь, семеня по тропинкам меж скал, и все же немного тревожилась, думая о предстоящем визите к чиновнику и о том, что от внука уже два месяца нет писем.

По дороге она встретила своего старого ухажера, очень сдавшего после зимних холодов; он сидел на пороге своего дома.

— Ну что?.. Когда пожелаете… Не стесняйтесь, красавица! — Старик опять намекал на костюм из досок, засевший ему в голову.

Вокруг ей улыбался веселый июнь. На каменистых возвышенностях по-прежнему не было ничего, кроме низкого утесника с золотисто-желтыми цветами, но стоило оказаться в низине, защищенной от морского ветра, как тут же появлялась красивая молодая зелень, цветущие кусты боярышника, высокая пахучая трава. Но она едва замечала все это, поскольку была уже так стара, пережила столько времен года — быстротечных, а теперь сделавшихся и вовсе короткими, точно дни…

Возле ветхих домишек с темными стенами цвели кусты роз, гвоздики, левкои, и даже на высоких, крытых соломой и поросших мхом крышах тысячи мелких цветочков привлекали к себе первых белых бабочек.

Весна здесь, в краю рыбаков, проходила почти без любви, и красивые гордые девушки, сидя у дверей, мечтательно направляли в невидимую даль свои голубые и карие глаза. Молодые мужчины, к которым были устремлены их грусть, их плотские желания, занимались большой ловлей там, в северных водах…

И все же это была весна, теплая, ласковая, волнующая, с легким жужжанием мух, с запахами молодых растений.

Бездушная природа улыбалась старой женщине, бодро шагавшей, чтобы узнать о смерти своего последнего внука. Близилась минута, когда ей будет сообщено о случившемся в далеких китайских водах. Она проделывала тот зловещий путь, который увидел Сильвестр в свой смертный час, проливая последние тревожные слезы: его добрая старая бабушка вызвана в Пемполь, в Бюро учета, где узнает о его смерти. Он ясно увидел, как она идет по дороге, прямая, стремительная, в своей маленькой коричневой шали, в большом чепце, с зонтиком. Это видение заставило его приподняться и скорчиться в страшной муке, в то время как огромное красное солнце экватора во всем своем великолепии проникло, уходя за горизонт, в помещение госпиталя, чтобы увидеть, как умирает юноша.

Но тогда, в его последнем видении, бедная старушка представлялась шедшей под дождем, в действительности же это происходило в веселый, смеющийся день весны…

Подходя к Пемполю, она почувствовала еще большее волнение и ускорила шаг.

Вот наконец она в сером городе, идет по узким гранитным улочкам, на которые падают лучи того же солнца, здоровается со старушками, сидящими у окон. Заинтригованные ее появлением в городе, они спрашивают:

— Куда это ты так спешишь в будний день в воскресном наряде?

Начальник Бюро учета отсутствовал. В его кабинете сидел помощник — неказистый, щуплый паренек лет пятнадцати. Слишком слабый для профессии рыбака, он кое-чему обучился и теперь проводил дни за столом, в черных нарукавниках, царапая пером по бумаге.

Когда она назвала свое имя, он с важным видом поднялся и достал с полки какие-то присланные по почте вещи.

Их было много… Что это значило? Свидетельства, другие документы с печатями, пожелтевший военный билет — от всего этого словно бы пахло смертью…

Он выложил все перед бедной старушкой — у нее помутнело в глазах, тело охватила дрожь. Она узнала два письма из тех, что Го писала ей для внука, — они вернулись нераспечатанными… Так уже было двадцать лет назад, когда погиб ее сын Пьер: письма вернулись из Китая к начальнику Бюро учета, и тот ей их отдал…

Помощник принялся читать менторским тоном:

— Моан, Жан Мари Сильвестр, состоящий на учете в Пемполе, лист двести тринадцать, регистрационный номер две тысячи девяносто один, скончавшийся на борту «Бьен-Хоа» четырнадцатого…

— Как?.. Что с ним случилось, мой добрый господин?..

— Скончался!.. Он скончался, — повторил помощник. Бог мой, он, конечно, был не злой, этот помощник, и если говорил таким резким тоном, то скорее по неразумию маленького ущербного существа. Видя, что она не понимает, он повторил по-бретонски:

— Марв эо!..

— Марв эо!.. (Он умер!..)

Она повторила за ним старчески дрожащим голосом — слова прозвучали безразлично, будто слабое надтреснутое эхо.

Она уже наполовину догадывалась, и догадка вызывала у нее только дрожь; теперь, когда все выяснилось окончательно, горе еще не тронуло ее. Ее способность страдать с возрастом, и в особенности в последнюю зиму, притупилась. Боль уже не приходила сразу. В тот момент что-то опрокинулось в ее голове, и эта смерть уже перепуталась с другими — ведь она потеряла стольких сыновей!.. Ей понадобилось какое-то время, чтобы осознать, что это была ее последняя родная душа, ее обожаемый внук, тот, в ком была вся ее жизнь, тот, о ком были все ее молитвы, с ним были связаны все ее чаяния и мысли, уже затемненные мрачным приближением беспомощной старости.

Еще она почувствовала стыд оттого, что выказала свое отчаяние перед этим маленьким, внушавшим ей отвращение господином: разве так сообщают старухе о смерти внука?.. Она стояла оцепенев перед столом служащего, и только старые, потрескавшиеся от работы пальцы теребили бахрому коричневой шали.

Как далеко она от дома!.. Боже, нужно еще проделать весь обратный путь, проделать благопристойно, до самого порога крытого соломой жилища, у себя она поспешит закрыться — точно раненый зверь, который забивается в нору, чтобы там умереть…

Ей, как наследнице, дали перевод на получение тридцати франков, вырученных от продажи вещей Сильвестра, затем письма, свидетельства и коробочку, где находилась медаль. Неловким движением расслабленных пальцев она взяла все это и, не найдя карманов, переложила в другую руку.

По Пемполю она шла быстро, ни на кого не глядя, подавшись корпусом вперед, точно готовая упасть; в ушах шумело, она спешила из последних сил, словно старая машина, которую пустили в последний раз на полной скорости, не боясь поломать рессоры.

На третьем километре пути ее, обессилевшую, совсем согнуло; порой она спотыкалась о какой-нибудь камень, и это болью отдавалось в голове. Она торопилась добраться до дома, боясь, что упадет и ее подберут, понесут…


«Старая Ивонна пьяна!»

Мальчишки бежали за ней следом. На окраине Плубазланека, где вдоль дороги стоит много домов, она упала, но нашла силы подняться и заковыляла по дороге, опираясь на палку.

«Старая Ивонна пьяна!»

Бесстыдники мальчишки смеялись, стоя неподалеку. Чепец на ее голове сбился набок.

В глубине души не все они были злыми, и, увидев искаженное гримасой старческого отчаяния лицо Ивонны, некоторые обескураженно отворачивались, не смея продолжать насмехаться.

Придя к себе и закрыв дверь, она выпустила наружу душивший ее горестный крик и рухнула на пол в углу, припав головой к стене. Чепец сполз ей на глаза, и она отшвырнула его, предмет былой заботы. Ее единственное выходное платье было все в грязи, из-под головной повязки выбился тонкий пучок желто-белых волос, довершивший картину неряшливой нищеты…


Го, придя вечером к бабушке Ивонне, нашла ее растрепанной, с бессильно опущенными руками и искаженным лицом; прислонив голову к камню, она, точно малый ребенок, жалобно пищала: «и-и-и», поскольку почти не могла плакать: у старух уже нет слез в иссохших глазах.

— Мой внучек умер!

Она бросила ей письма, бумаги, медаль.

Го пробежала глазами бумаги и, убедившись, что это правда, опустилась на колени и принялась молиться.

Обе женщины так и оставались вместе, ничего не говоря друг другу, пока длились июньские сумерки — долгие в Бретани и нескончаемые в Исландии. Каминный сверчок, приносящий счастье, все же исполнял для них свою еле слышную песенку. Желтый вечерний свет лился в окошко хижины, где когда-то жила угасшая ныне семья Моанов…

Наконец Го сказала:

— Добрая моя бабушка, я буду жить с вами. Принесу свою кровать и все, что осталось у меня из вещей. Я буду беречь вас, буду за вами ухаживать, вы не будете одиноки…