Она оплакивала своего юного друга Сильвестра, но в печали своей невольно возвращалась в мыслях к другому человеку, ушедшему в море на большую ловлю.

Янну сообщат о гибели Сильвестра, морские охотники должны вскоре уйти в плавание. Станет ли он его оплакивать?.. Наверное, станет, ведь он любил его… Плача сама, она много думала об этом, то негодуя на жестокосердного парня, то смягчаясь при мысли о нем, о той боли, которую он тоже испытает и которая как бы сблизит их. Словом, сердце ее не знало покоя…


…Бледным августовским вечером письмо с сообщением о гибели Сильвестра наконец-то прибыло на борт «Марии». Это случилось после целого дня тяжелой работы, когда смертельно уставший Янн спускался вниз, чтобы поужинать и лечь спать. Он прочел письмо отяжелевшими, просящими сна глазами, в полутемном углу, при желтом свете маленькой лампы. В первый момент рыбак стоял, словно оглушенный, не понимая, что произошло. Гордый и скрытный, в особенности когда дело касалось чувств, он молча спрятал письмо на груди, под тельником, как водится у моряков.

Он не смог сесть с другими за стол и, никому ничего не объясняя, бросился на койку. Сон пришел мгновенно. Янну приснился мертвый Сильвестр, его похороны…

Около полуночи, пребывая в том особом состоянии, когда моряки во сне осознают время и чувствуют приближение минуты, когда придут их будить для вахты, он вновь увидел похороны друга. «Это мне только снится, — подумал Янн, — скоро меня разбудят — и все исчезнет».

Но когда тяжелая рука легла на него и чей-то голос проговорил: «Гаос! Вставай, смена!» — он почувствовал возле груди легкое шуршание бумаги, еле слышные жуткие звуки, удостоверяющие реальность смерти. Ах да, письмо!.. Значит, это правда. Теперь впечатление было острым и мучительным. Не успев окончательно стряхнуть с себя сон, он быстро встал на ноги, стукнувшись лбом о балку.

Затем оделся и открыл люк, чтобы идти наверх ловить рыбу.


Поднявшись на палубу, Янн оглядел еще полусонными глазами огромное и такое знакомое пространство моря.

В эту ночь оно предстало взору на удивление простым, бесцветным, создающим лишь впечатление глубины.

Горизонт, на котором не виднелось ни малейшего кусочка суши, столь часто выглядел одинаково, что смотревшему вдаль казалось, он не видит ничего — кроме некой вечности, которая есть и никоим образом не может перестать быть.

Даже ночь была какой-то несовершенной. Все вокруг слабо освещалось остатками света, ниоткуда не идущего. Слышался привычный шум, похожий на бессмысленную жалобу. Все было каким-то серым, мутно-серым, ускользающим от взгляда. Море во время своего таинственного отдыха и сна, прячась, обрело едва заметную, не поддающуюся определению окраску.

В вышине плавали рассеянные тучи; они вынужденно приняли некие формы, поскольку не могут не принимать никаких; в темноте они почти сливались, превращаясь в сплошную завесу.

Но в одном месте неба, очень низко, у самой воды, образовался некий мраморный узор, вполне различимый, хоть и очень далекий. Рисунок был неопределенным, словно набросанным вялой рукой, не предназначенным для того, чтобы его разглядывали, к тому же мимолетным, готовым исчезнуть. Из всего, что было вокруг, только это случайное сочетание линий казалось чем-то значительным; создавалось впечатление, что неуловимая грустная мысль о небытии записана там — и взор невольно приковывался к этому месту.

Янн, по мере того как глаза привыкали к темноте, все больше вглядывался в этот единственный на небе рисунок, в котором увидел падающего с простертыми руками человека. Потом стало казаться, что это в самом деле тень человека, явившаяся издалека и потому увеличенная до гигантских размеров.

В его воображении, где кружились, путаясь, невыразимые грезы и примитивные поверья, эта печальная тень, падающая на край мрачного неба, стала смешиваться с воспоминаниями об умершем друге.

Он привык к этим странным соединениям образов, возникающим преимущественно в начале жизни, в головах у детей… Но слова, какими бы неопределенными они ни были, все же слишком четки для выражения подобных вещей, нужен тот смутный язык, который порой присутствует в снах и от которого в момент пробуждения остаются разве что загадочные обрывки, уже не имеющие никакого смысла.

Созерцая это облако, он чувствовал прилив глубокой печали, тревожной, полной чего-то неведомого и таинственного, леденящего душу. Гораздо лучше, чем мгновение назад, он понимал, что бедный его братишка уже никогда не появится вновь. Скорбь, долго пробивавшая крепкую, жесткую оболочку сердца рыбака, теперь хлынула в него и заполнила до краев. Он снова увидел перед собой нежное лицо, добрые детские глаза Сильвестра, захотелось обнять его — и тут вдруг на глаза точно пала пелена. Никогда не плакавший за всю свою взрослую жизнь, он сперва даже не понял, что с ним такое. По щекам катились крупные слезы, рвавшиеся наружу рыдания стали сотрясать грудь.

Он продолжал быстро вытаскивать из воды рыбу, не теряя ни минуты и ничего не говоря, а два других рыбака, знавшие его таким гордым и сдержанным и боясь рассердить, не подавали виду, что слышат в тиши его плач.

Смерть кладет предел всему — так думал он, и, хотя ему часто приходилось из уважения присоединяться к семейному чтению молитв по усопшим, он не верил в бессмертие души.

Между собой моряки говорили об этом коротко и уверенно, как о чем-то, что известно каждому; однако это не мешало им смутно страшиться призраков, кладбищ, безгранично верить в святых и оберегающие образы, испытывать прирожденное чувство почтения к святой земле вокруг церквей.

Янн сам боялся того, что его возьмет к себе море, точно это убивало больше смерти, и мысль о том, что Сильвестр остался там, далеко внизу, делала его скорбь еще более мрачной и безнадежной.

Не обращая внимания на других, он плакал не сдерживаясь и не стыдясь своих слез, как если бы был совсем один.

…Пустота вокруг постепенно белела, хотя еще не было и двух часов ночи. Одновременно казалось, что пустота эта растягивается, растягивается, становится огромной, пугающе беспредельной. Вместе с рождающейся зарей глаза раскрывались все шире, и просыпающийся разум лучше осознавал бесконечность далей. Границы видимого пространства все отодвигались.

Свет был очень бледным, но усиливающимся; казалось, он выбрасывается струйками, легкими толчками; создавалось впечатление, что все вечное делается прозрачным, как если бы кто-то медленно поднимал светильники с белым огнем позади серых бесформенных туч, поднимал незаметно, с таинственными предосторожностями, опасаясь нарушить покой угрюмого моря.

Большая белая лампа над горизонтом — это солнце, которое бессильно ползло, прежде чем совершить над водой свою неспешную, не приносящую тепла прогулку, начинающуюся поздним утром…

В тот день нигде не было видно розовых красок, все оставалось мертвенно-бледным и печальным. А на борту «Марии» плакал мужчина, плакал Большой Янн…

Слезы сурового, дикого брата и печалящаяся больше обычного природа — так скорбели исландские воды о своем безвестном маленьком герое, половину жизни проведшем среди них…

Когда наступил день, Янн внезапно вытер слезы рукавом шерстяного тельника и больше не плакал. Конечно, он, казалось, целиком захвачен работой, монотонным ходом своих обычных обязанностей и ни о чем больше не думает.

Клевало хорошо, руки едва поспевали вытаскивать рыбу.

Вокруг рыбаков гигантские декорации вновь переменились. Великое развертывание бесконечности, грандиозный утренний спектакль закончился, и теперь дали, напротив, сузились, вновь закрылись. Отчего же море только что виделось таким огромным? Горизонт был теперь совсем рядом, и казалось даже, что не хватает простора. Пустота заполнялась легкими, плавающими дымками: одни рассеивались, точно пар, другие имели видимые, будто окаймленные, контуры. Куски невесомой белой кисеи мягко падали в глубокой тишине, спускались одновременно и повсюду, быстро замыкая пространство внизу, и это скопление воздуха производило давящее впечатление.

Поднимался первый августовский туман. В несколько минут все окутал плотный непроницаемый саван. Вокруг «Марии» невозможно было различить ничего, кроме влажной бледности, в которой рассеивался свет и даже исчезал рангоут [Рангоут — круглые деревянные или металлические пустотелые части вооружения судна (мачты, реи, стеньги).] корабля. «Вот и пришел этот чертов туман», — говорили рыбаки.

Он всегда появлялся во второй половине путины и, кроме всего прочего, извещал об окончании сезона в Исландии, о том, что пора возвращаться в Бретань.

Туман сверкающими капельками оседал на бородах уставших мужчин; от влаги блестела загоревшая кожа. С противоположных концов корабля они видели друг друга неясно, казались похожими на призраков; наоборот, предметы, расположенные поблизости, вырисовывались при этом тусклом беловатом свете резче обычного. Моряки остерегались дышать открытым ртом: влажный холод пронизывал легкие.

А тем временем ловля шла все быстрей и быстрей. Каждую секунду слышалось, как на палубу со звуком, похожим на свист хлыста, падают крупные рыбины и яростно бьются, ударяя хвостом по доскам. Все вокруг было забрызгано водой и усыпано серебристыми чешуйками. Моряк, вспарывавший рыбинам брюхо, в спешке поранил себе пальцы, и алая кровь смешивалась с рассолом.


Десять дней кряду пребывали они в густом тумане при отсутствии видимости. Лов шел бойко, и занятые работой моряки не скучали. Через определенные промежутки времени один из них дул в рог, из которого вырывался звук, похожий на рев дикого зверя.

Порой из глубины белого тумана ему вторил другой далекий рев — и все шло по-прежнему. Если же рев приближался, все начинали прислушиваться к звуку неведомого соседа, которого никто не видел, но чье присутствие представляло опасность. Строились разные предположения, он приковывал к себе внимание, и моряки старались глазами пронзить неощутимую белую кисею, висевшую повсюду в воздухе.

Потом невидимый сосед удалялся, рев его рожка глох, и люди вновь оказывались одни среди безмолвия, среди беспредельных недвижных паров тумана. Все пропиталось влагой и солью. Холод становился все более пронизывающим, солнце все дольше задерживалось за горизонтом; уже час или два длились настоящие ночи, а предшествующие сумерки были серыми, студеными и пугающими.

Каждое утро моряки промеряли глубину с помощью свинцового лота, опасаясь, что «Мария» слишком близко подойдет к берегам Исландии. Но все имевшиеся на борту лесы, привязанные друг к другу, не касались морского дна — стало быть, корабль находился в открытом море, на глубокой воде.

Жизнь рыбаков была размеренной и суровой; резкий холод только усиливал вечернее блаженство теплого крова, которое испытывали моряки в дубовой каюте, спускаясь туда ужинать и спать.

Днем мужчины, жившие в большем заточении, чем монахи, мало говорили между собой. Каждый часами просиживал с удочками на своем неизменном месте, и только руки были заняты беспрестанной работой. Рыбаков разделяло не более двух-трех метров, но они почти не виделись друг с другом.

Это туманное спокойствие, этот белый мрак усыпляюще действовали на разум. Во время ловли рыбаки напевали какую-нибудь мелодию родных краев — вполголоса, чтобы не распугать рыбу. Мысли были редкими и неспешными, они словно растягивались, удлинялись, чтобы заполнить время, не оставить в нем пустот, промежутков небытия. Рыбаки вовсе не думали о женщинах, но мечтали о вещах несвязных и чудесных, как во сне, и грезы их были сродни туману.

По обыкновению, каждый год августовским туманом, тихо и уныло, заканчивалась путина в Исландии.

Янн быстро вернулся к привычному образу жизни, большая скорбь словно отпустила его; зоркий и подвижный, спорый и ловкий, он ходил по кораблю походкой непринужденной, как человек, у которого нет забот, всегда высоко держал голову и вид имел одновременно безразличный и властный.

По вечерам в грубом жилище, хранимом фаянсовой Богоматерью, когда все сидели за миской горячего ужина, ему случалось, как и прежде, смеяться каким-нибудь шуткам, которые отпускали другие.

Быть может, в глубине его души было отведено местечко для Го, которую Сильвестр прочил ему в жены в своих предсмертных мыслях и которая теперь стала бедной одинокой девушкой. Быть может, скорбь о друге еще жила в его сердце…

Но сердце Янна было областью девственной, малоизведанной, трудноуправляемой, где жило то, что не выходило наружу.

…Однажды утром, часов около трех, когда рыбаки на палубе мирно подремывали под покровом тумана, послышались голоса, странные и незнакомые. На борту переглянулись.

«Кто это говорит?»

Похоже, голоса доносились откуда-то из пустоты. Тогда моряк, на которого была возложена обязанность дудеть в рог и который пренебрегал ею с прошлого дня, бросился наверх и, набрав побольше воздуху, издал долгий тревожный рев.

Один этот рев в тиши уже приводил в дрожь. Словно вызванное звучным голосом рога, неожиданно возникло в серой дымке, совсем близко, нечто большое и грозное — мачты, реи, канаты; в воздухе как-то сразу вырисовался корабль, будто пугающая фантасмагория, создающаяся пучком света на натянутом полотне. Другие моряки, очнувшиеся от сна, удивленные и испуганные, смотрели на моряков с «Марии» широко раскрытыми глазами, перегнувшись через борт. Те бросились к веслам, запасным реям, шлюпочным крюкам — всему, что лежало на рострах [Ростры — запасные мачты, стеньги и т. п.; рострами называются также решетки, которыми покрывают люки. Тем же термином обозначаются решетчатые площадки, устраиваемые над палубой судна для установки шлюпок.] длинного и прочного, выставили это вперед, чтобы удержать на расстоянии приближающийся корабль. Испуганные гости тоже протянули вперед огромные шесты.

Раздался легкий треск в реях, над их головами, и рангоуты, едва зацепившись, тотчас же высвободились без какой-либо поломки. Удар был так тих и слаб, что могло показаться, будто другой корабль это нечто мягкое и почти невесомое, не имеющее массы.

Когда оцепенение прошло, моряки узнали друг друга и рассмеялись.

— Оэ! — раздалось с «Марии».

— Э! Гаос, Ломек, Гермёр!

Возникший из тумана корабль назывался «Королева Берта», командовал им Ларвоэр, тоже пемполец; матросы были выходцами из окрестных деревень: тот, чернобородый верзила, в смехе обнажающий зубы, — Кержегу из Плуданиэля, другие из Плунеса и Плунерина.

— Так что ж вы не гудели в рог, стая дикарей? — спросил капитан Ларвоэр.

— А вы что, шайка пиратов, разбойников, отрава морей?

— О, мы… Мы — это другое. Нам нельзя шуметь, — проговорил он с видом заговорщика. На лице его играла странная улыбка. Моряки с «Марии» потом часто вспоминали ее и надолго погружались в раздумья.

— Это вот он — дул в рог, дул да и испортил, — словно продолжая какую-то мысль, шутливо сказал Ларвоэр, показывая на матроса, похожего на тритона: [Тритон — в греческой мифологии морское божество, сын бога морей Посейдона, получеловек-полурыба.] бычья шея и широченная грудь на коротких ногах. В этой уродливой мощи было что-то тревожное и угрожающее.

Пока моряки стояли друг против друга, ожидая, когда ветер или течение разведет корабли, завязался разговор. Опершись о левый борт, держась на почтительном расстоянии друг от друга с помощью длинных шестов, будто осажденные с копьями, они говорили о домашних делах, о последних, полученных через охотников письмах, о стариках родителях и женщинах.

— Моя пишет, что родила мальчика, как мы и ждали, — сказал Кержегу, — теперь их у нас дюжина.

У другого родилась двойня, третий сообщал о свадьбе известной красотки Жанни Карофф с неким пожилым толстосумом-инвалидом из коммуны Плуриво.

Они видели друг друга как сквозь белую марлю, и казалось, от этого меняются даже их голоса, становятся приглушенными и далекими.

Между тем Янн не мог отвести глаз от одного из рыбаков, маленького, уже пожилого человечка, которого, в этом он был уверен, он никогда раньше не видел; тот, однако, тотчас же поприветствовал его словами: «Здравствуй, мой Большой Янн!», будто близкого знакомого. У незнакомца было раздражающее своей некрасивостью, какое-то обезьянье лицо и искрящиеся лукавством пронзительные глаза.

— Мне, — снова заговорил капитан Ларвоэр, — сообщили о гибели внука старой Ивонны Моан, из Плубазланека. Он, вы знаете, служил на флоте, в Китае. Вот жаль парня-то!

Услыхав это, моряки с «Марии» повернулись к Янну, чтобы проверить, знает ли он о несчастье.

— Да, — тихо проговорил Янн с видом безразличным и высокомерным, — отец написал мне об этом в последнем письме.

Им было любопытно, как он переживает смерть друга, они смотрели на него, и его это раздражало.

Моряки наспех обменивались фразами, посылая их сквозь бледный туман, пока бежали минуты их странного свидания.

— Еще жена пишет, — продолжал Ларвоэр, — что дочка месье Мевеля перебралась жить в Плубазланек, чтобы ухаживать за старой Моан, своей двоюродной бабкой. Она пошла работать поденно у людей, чтобы зарабатывать на жизнь. Я всегда считал, что она славная девушка, и мужественная, несмотря на свои финтифлюшки и вид этакой барышни.

И вновь все посмотрели на Янна; это ему уже совсем не понравилось, и его покрытые золотистым загаром щеки зарделись.

На том и закончилась встреча с «Королевой Бертой», моряков с которой больше никто никогда не видел. Спустя мгновение корабль уже чуть отдалился, лица стали стираться, и вдруг оказалось, что рыбакам с «Марии» уже нечего отталкивать: все их весла, шесты, реи немного подвигались в пустоте, ища, во что бы упереться, и одним концом плюхнулись в воду, точно огромные мертвые руки. «Королева Берта», снова погрузившись в густой туман, исчезла внезапно и вся сразу, как исчезает рисунок на витраже, когда погасишь лампу. На «Марии» попытались окликнуть «Берту», но ответом были лишь разноголосые насмешливые вопли, перешедшие в какой-то стон, заставивший моряков с «Марии» удивленно переглянуться…

«Королева Берта» так и не вернулась домой, а поскольку в одном из фьордов был найден обломок — венец кормы с куском киля, — ни у кого не вызывавший сомнений, то корабль перестали ждать. В октябре месяце имена всех моряков написали на траурных досках в церкви.

Надобно заметить, что с момента последнего появления «Королевы Берты», моряки с «Марии» хорошо помнили эту дату, до времени возвращения кораблей домой в исландских водах ни разу не случилось ненастья, опасного для судов, меж тем как тремя неделями раньше, напротив, буря, налетевшая с запада, погубила два корабля и множество моряков. Сравнивались все эти обстоятельства, вспоминалась улыбка Ларвоэра, строились разные догадки. Янну ночами несколько раз привиделся моряк с обезьяньим лицом, и кое-кто на «Марии» задавался вопросом, уж не с покойниками ли они беседовали в то утро.


Лето шло на убыль, и в конце августа с первыми утренними туманами исландские рыбаки вернулись домой.

Уже три месяца два одиноких человека жили вместе в Плубазланеке, в крытой соломой хижине Моанов. Го заняла место дочери в этом убогом гнезде погибших моряков. Она отправила туда все, что осталось у нее после продажи отцовского дома: красивую кровать, сделанную по городской моде, да красивые разноцветные юбки. Она сама сшила себе скромное черное платье и носила, как и старая Ивонна, траурный чепец из плотного муслина, украшенный одними лишь складками.

Целыми днями девушка шила в городе у богатых людей и домой возвращалась поздним вечером. Ни один воздыхатель не ждал ее на дороге; она оставалась немного гордячкой, к ней все еще относились как к барышне; здороваясь с Го, парни, как и прежде, прикладывали руку к шапке.