Пьер Лоти

Рамунчо

Мадам В. д'Абази, открывшей мне осенью 1891 года страну басков, в знак нежной и почтительной благодарности

Пьер Лоти. Аскэн (Нижние Пиренеи). Ноябрь 1896 г.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Печальные кулики, предвестники осени, серыми тучами взмывали в воздух и, в преддверии бурь и ненастья, покидали морской берег, направляясь к устью южных рек Адуру, Нивель и вьющейся вдоль границ Испании Бидассоа. Они летели низко, почти касаясь крыльями зеркальной поверхности уже холодной воды, и в сумерках октябрьского дня их крики звучали словно похоронный колокол, возвещающий каждый год смертный сон истомленных летним зноем растений.

В один из тех осенних вечеров, когда пелена дождя словно саваном обволакивает и заросли кустарников, и могучие деревья, Рамунчо, привычный к горным тропам, без малейших усилий, стремительно и бесшумно ступал своими веревочными подошвами по заросшей мохом тропинке.

Он шел пешком издалека, от Бискайского залива, к своему уединенному дому там, наверху, в тени деревьев, близ испанской границы.

Одинокого путника окружали со всех сторон уходящие вдаль бескрайние просторы, затянутые дымкой вечернего тумана.

Осень, осень чувствовалась повсюду. Расстилающиеся в низинах поля маиса, столь восхитительно зеленые весной, окрасились в жухлые тона сухой соломы, а на возвышенностях буки и дубы уже сбрасывали листву. Воздух был прохладным, мшистая земля дышала ароматной влагой, а с неба время от времени осыпалась водяная пыль. Тревожно и мучительно ощущалось приближение поры туч и дождей, когда, кажется, иссякают жизненные соки и смерть навеки сковывает все живое; но пора эта, как все на свете, проходит, и о ней забывают с приходом новой весны.

Усыпавшие землю прелые листья и полегшие стебли длинной мокрой травы дышали безмолвным смирением, печалью конца, тлением, чреватым новой жизнью.

Растениям осень каждый год несет смерть. Для человека же это лишь отдаленное предупреждение: ведь он не так хрупок, ему нипочем зимние морозы, и каждый год он вновь поддается обманчивым чарам весны. Но в дождливые октябрьские и ноябрьские вечера так хочется укрыться от непогоды, согреться у очага, в доме, строить который человек научился много тысячелетий назад. И Рамунчо чувствовал, как в глубине души оживает зов предков и ведет его к стоящему одиноко, как это принято в баскских селениях, дому. А мысль о матери, ожидающей его в этом скромном жилище, заставляла его ускорять шаги.

В неясном свете сумерек далеко отстоящие друг от друга баскские домишки смотрелись белыми и черными точками, то теряющимися в глубине мрачного ущелья, то прилепившимися к выступам гор, вершины которых уже сливались с темнеющим небом. Эти человеческие жилища казались такими крохотными в бесконечности погружающейся в сумрак природы: они словно растворялись в холодном величии и вечном покое поросших лесами гор.

Рамунчо быстро, легко и уверенно поднимался в гору. Он был еще совсем мальчишка, готовый, как и все маленькие горцы, забавляться срезанной по дороге веточкой, тростинкой или камешком. Воздух становился холоднее, природа суровее, сюда уже не доносились напоминающие скрип ржавого колодезного ворота крики куликов над текущими внизу реками. Юноша пел одну из тех протяжных старинных песен, что еще не забыты в затерянных в горах селениях, и звук его свежего голоса улетал вдаль и таял в тумане, дожде, мокрых ветках дубов под все более плотным и мрачным пологом одиночества, осени и ночи.

На мгновение он остановился, чтобы взглянуть на медленно ползущую внизу телегу, запряженную волами. Погонщик тоже пел, спускаясь по узкой каменистой дороге в уже окутанную ночным мраком лощину.

И вдруг за поворотом, в гуще деревьев, телега исчезла, словно поглощенная пропастью.

Внезапно тревожная тоска, необъяснимая, как и все порой охватывавшие его сложные чувства, сжала сердце Рамунчо, и он, слегка замедлив шаг, привычным жестом натянул козырьком на глаза, живые, серые и очень нежные, край своего шерстяного берета.

Почему?.. Что ему эта телега и эта песня незнакомого погонщика? Конечно, ничего… И все-таки, представив себе, как исчезнувшая во мраке телега привычно движется к какой-нибудь уединенной ферме в глубине долины, он с ясностью ощутил всю безысходность крестьянской доли, навеки связанной с землей, с родным полем, всю безотрадность этой жизни рабочей лошади, только чуть медленнее идущей к закату и оттого еще более жалкой. И тут же душу его охватила смутная тоска по иным краям, иным тревогам и радостям, отпущенным человеку в этом мире; хаос тревожных и неясных мыслей, глубинные воспоминания и туманные образы внезапно всколыхнулись в недрах этой наивной и чистой души.

В жилах Рамунчо смешалась кровь двух рас, двух существ, отделенных друг от друга, если можно так сказать, бездной многих поколений. Дитя печальной прихоти одного из изысканнейших эстетов нашего безумного времени, он был записан при рождении как «сын неизвестного отца» и носил имя своей матери. Возможно, поэтому он порой чувствовал себя непохожим на своих товарищей по трудам и играм.

Он перестал петь и, задумавшись, уже не так быстро шагал по ведущей к дому пустынной горной тропе. В душе его вспыхивали картины другой жизни, других мест, яркие, великолепные, пугающие, непохожие на его теперешнюю жизнь, вспыхивали, трепетали, искали выхода… И, не находя его, неуловимые и необъяснимые, обрывочными, бессвязными, расплывчатыми образами терялись во мраке…

Наконец неясные картины погасли, и он снова запел свою песню. Это была грустная, монотонная жалоба пряхи, тоскующей об ушедшем воевать в дальние края возлюбленном. Он пел на баскском языке, [Баскский язык — язык басков, древнейшего коренного населения Пиренейского полуострова; стоит особняком среди других живых языков Европы; некоторые ученые придерживаются гипотезы о родстве баскского и грузинского языков.] таинственном и древнем, происхождение которого все еще остается тайной. И постепенно старинная мелодия, ветер и одиночество рассеяли туманные видения. Рамунчо снова стал тем, кем был в начале пути, шестнадцати-, семнадцатилетним баскским парнем, крепким и сильным, как взрослый мужчина, но наивным и непосредственным, как мальчишка.

Вскоре показался Эчезар с его массивной, как крепостная башня, колокольней приходской церкви. Несколько домов расположились рядом с церковью, большинство же стояло поодаль, прячась среди деревьев в лощинах или прилепившись к выступам горы.

Из-за мрачной завесы облаков, цеплявшихся за вершины гор, вечер стремительно переходил в ночь. Гигантские темные силуэты подступали к маленькой баскской деревушке сверху и снизу. Длинные мохнатые тучи закрывали горизонт, заволакивали вершины и пропасти, и вечно изменчивые горы казались еще громаднее в туманной фантасмагории сумерек. В этом было нечто странно-торжественное, словно из недр земли поднимались тени прошедших веков. Казалось, неведомый дух парил над этой величественной горной грядой, называемой Пиренеями, а может быть, то была хрупкая душа маленького народа, кровь которого текла в жилах Рамунчо и его матери. И вновь в сотканной из двух противоположных субстанций душе юноши, одиноко шагавшего сквозь дождь и мрак к своему жилищу, ожили необъяснимые и тревожные воспоминания о неизведанном.

Вот наконец и его дом, очень высокий, как это принято у басков, со старым балконом под узкими окнами, из которых струится в ночь свет лампы. У входа звук его легких шагов был приглушен толстым слоем опавших листьев, осыпавшихся с аккуратно подстриженных чинар, которые, по местному обычаю, образуют перед каждым жилищем что-то вроде атриума. [Атриум — внутренний дворик в античном римском жилом доме.]

Она еще издали узнала шаги своего сына, эта суровая Франкита, бледная и непреклонная в своих черных одеждах, та, что некогда полюбила чужестранца и покинула ради него родные края, а затем, предчувствуя измену, нашла в себе силы вернуться в деревню и поселиться в одиночестве в обветшалом доме своих покойных родителей. Остаться там, в большом городе, и влачить жизнь докучной попрошайки… нет, лучше все бросить, уехать, и пусть ее Рамунчо, которого она еще недавно наряжала в шелка и кружево, станет простым баскским крестьянином.

С тех пор прошло пятнадцать лет, пятнадцать лет, как она такой же темной осенней ночью тайком вернулась в свой дом. В первое время, опасаясь насмешек прежних подруг, она избегала их общества и никуда не ходила, кроме церкви, молчаливая, высокомерная, закутанная в черную мантилью. [Мантилья — шарф, накидываемый на голову; испанский национальный наряд.] Потом, когда пересуды понемногу затихли, она стала жить как прежде. Ее поведение было настолько безупречно, что в конце концов ей простили ее грех.

Франкита радостно вышла навстречу сыну и нежно его поцеловала. Оба они от природы были молчаливы и замкнуты и никогда не говорили друг другу лишних слов.

Рамунчо сел на свое обычное место, а она молча поставила перед ним тарелки с похлебкой и дымящимся вторым блюдом. Комната была тщательно выбелена известью, а в большом камине, украшенном вырезанной фестонами [Фестон — здесь: зубчатая кромка.] ситцевой занавеской, весело пылал огонь. На стенах были аккуратно развешаны фотографии в рамках: первое причастие Рамунчо, лики различных святых с надписями на баскском языке; Божья Матерь Пилар, заступница страждущих, четки, освященные буксовые веточки. На полках с ажурными занавесками из розовой бумаги с изображениями щелкающих кастаньетами [Кастаньеты — испанский национальный ударный музыкальный инструмент из двух деревянных раковин, связанных между собой шнурком.] танцоров или сцен из жизни тореадоров сверкали выстроившиеся в ряд кастрюли. От этих чистеньких стен, от этого яркого и радостного огня в камине веяло домашним теплом и уютом, а при мысли о сырой и промозглой ночи, о непроглядной черноте долин, гор и лесов душу охватывало блаженное спокойствие.

Франкита, как обычно, не отводила глаз от лица сына. Она видела, что он становится все красивее, а пробивающиеся над свежими губами усы придают его чертам выражение решительности и силы.

Рамунчо закончил ужин; с аппетитом молодого горца он съел несколько кусков хлеба, выпил два стакана сидра и, встав из-за стола, сказал:

— Я пойду посплю, у нас сегодня ночью будет работа.

— Хорошо, — сказала мать. — А когда тебя разбудить?

— В час ночи, как только скроется луна. Мне посвистят под окном.

— А что это?

— Тюки шелка и бархата.

— Кто с тобой идет?

— Все те же, Аррошкоа, Флорентино и братья Ирагола. Как и в прошлый раз, все устраивает Ичуа, я с ним договорился. Спокойной ночи, мама! Не беспокойся, это ненадолго. Я вернусь к заутрене…

И тогда Франкита с какой-то детской доверчивостью, так непохожей на ее обычную сдержанность, опустила голову на крепкое плечо сына и замерла, нежно и доверчиво прильнув щекой к его щеке, словно говоря: «Меня, конечно, немного тревожат эти ночные походы, но твоя воля для меня закон: я только частица тебя, ты же — все…»

Некогда она так же покорно и доверчиво склонялась к плечу чужестранца в ту пору, когда любила его.


Рамунчо поднялся в свою комнату, а она еще долго сидела в задумчивости, опустив руки на шитье.

Так, стало быть, эти ночные походы, где он рискует погибнуть от пуль испанских карабинеров, [Карабинеры — в Испании так называются солдаты пограничной стражи.] окончательно становятся его ремеслом.

Сначала, как для большинства из них, в том числе и для его друга Аррошкоа, это было только забавой, где можно показать свою удаль и смелость. Но постепенно жажда ночных приключений становилась все сильнее, и он все чаще покидал продуваемую ветрами мастерскую плотника, куда мать отправила его учиться вытачивать балки из дубовых стволов.

Так вот, значит, кем он станет, ее маленький Рамунчо, которого она когда-то наряжала в белоснежные рубашечки и наивно мечтала о его лучезарном будущем: контрабандистом! Контрабандистом и игроком в лапту! [Лапта. — Имеется в виду пелота, игра, родственная русской лапте; описание ее автор дает ниже, в главе 4.]

У басков эти два занятия неотделимы одно от другого.

Однако ее мучили сомнения: может быть, не стоит позволять ему идти по этому пути? И не потому, что это занятие казалось ей недостойным! И ее отец, и оба брата были контрабандистами; старшего настигла испанская пуля, когда он переправлялся вплавь через Бидассоа, младший, чтобы не угодить в тюрьму в Байонне, [Байонна — город и порт в устье Адура, на крайнем юго-западе Франции.] бежал в Южную Америку; их обоих уважали за смелость и силу. Но Рамунчо, сын чужестранца, наверняка мог бы избежать этой тяжелой доли и жить в городе, если бы она в порыве не размышляющей гордыни не разлучила его с отцом и не увезла его в баскские горы. Он ведь не был бессердечным, отец Рамунчо; даже когда наступило пресыщение и его любовь к ней угасла, он все-таки старался не показывать ей этого и никогда бы не оставил ее с ребенком, если бы она, из гордости, не ушла сама… Так, может быть, теперь ей следовало бы написать ему и попросить заняться сыном…

И тотчас же, как бывало каждый раз, когда она думала о будущем сына, перед ее взором возник образ Грациозы, его маленькой невесты, которую она выбрала для него почти десять лет назад. (В деревнях, куда еще не добрались современные обычаи, женятся очень рано, и нередко мальчик и девочка бывают предназначены друг другу с первых лет жизни.) Девчушка с золотистыми волосами, пушистым облачком окружающими ее личико, была дочерью бывшей подруги Франкиты Долорес Дечарри. Та и раньше была гордячкой, а с тех пор как Франкита оступилась, относилась к ней с высокомерным презрением.

Конечно, вмешайся в будущее Рамунчо его отец, и все бы переменилось. Долорес, столько лет смотревшая на Франкиту свысока, наверняка согласилась бы отдать свою дочь за ее сына. Но каждый раз при мысли о том, что вот уже завтра она должна взяться за перо, написать этому человеку, быть может, увидеть его, разбередить затянувшуюся рану, ее охватывало смятение… И тогда она снова вспоминала, как порой мрачнел взгляд чужестранца и в словах его звучала бесконечная усталость, необъяснимая безнадежность, словно он видел нечто недоступное ее восприятию, какие-то разверзающиеся вдали мрачные бездны; он никогда не богохульствовал, но и слова молитвы тоже никогда не срывались с его уст, и ей порой становилось жутко, оттого что она связала свою судьбу с язычником, для которого Небеса были навеки закрыты. И в разговорах его друзей, таких же эстетствующих вольнодумцев, не знающих ни веры, ни молитвы, часто звучали легкомысленные слова и намеки, скрывающие пагубные, греховные мысли… А если Рамунчо, общаясь с ними, станет таким же, забудет и храм Божий, и молитву, и Святое причастие!.. И тогда ей вспоминались письма отца — прах его сейчас покоится в земле под гранитной плитой у подножия приходской церкви — письма на баскском языке, которые после нескольких месяцев оскорбленного молчания он стал присылать ей в тот город, где она укрыла свой позор. «По крайней мере, моя бедная девочка, моя Франкита, — писал он, — ты ведь находишься в стране, где люди благочестивы и не забывают дорогу в храм Божий?» О нет, жители большого города отнюдь не были благочестивы, ни такие щеголи, как отец Рамунчо, ни скромные труженики того предместья, где она тайком поселилась. Всех их увлекал один поток, прочь от веры отцов, прочь от древних символов… Сможет ли Рамунчо устоять в подобном окружении?

Ее останавливали и другие соображения, возможно, менее существенные. Все закипало в ней при мысли, что ей, сумевшей жить честно и одиноко в этом чужом городе, нужно будет прийти просительницей к бывшему возлюбленному. Более того, ее крепкий здравый смысл, который ничто никогда не могло ввести в заблуждение, говорил ей, что поздно что бы то ни было менять; что Рамунчо, свободный и не обремененный познаниями, не сможет достичь тех опасных и головокружительных высот, где парил интеллект его отца, что ему суждено будет прозябать в сознании своего ничтожества. И еще одно мощное чувство, в котором она не решалась признаться даже самой себе, поднималось со дна ее души: болезненный страх потерять сына, не видеть, не ощущать его рядом, не руководить им. И теперь, когда необходимо было принять окончательное решение, она все больше склонялась к мысли, что после стольких лет молчания ей следует отказаться от мысли снова встретиться с тем чужестранцем. И пусть Рамунчо и дальше ведет свою скромную и незаметную жизнь рядом с ней под благосклонным взглядом Божьей Матери и святых… А как же Грациоза Дечарри?.. Но она все равно выйдет замуж за ее сына, даже если ему суждено остаться бедняком и контрабандистом! Инстинкт обожающей свое дитя матери подсказывал ей, что любовь уже слишком глубоко проникла в сердце пятнадцатилетней девочки, чтобы та когда-либо смогла от нее освободиться. Она прочла это в пристальном взгляде ее черных глаз, осененных нимбом золотистых волос. Только любовь заставит Грациозу выйти замуж за Рамунчо! Мстительная радость охватывала душу Франкиты при мысли, что она наконец-то одержит верх над гордячкой Долорес…

А вокруг уединенного дома, где в глубокой тишине ночи она размышляла о будущем сына, витал дух баскских предков, сурово и ревниво оберегающий и от чужестранца, и от неверия, и от измены своему народу. Дух баскских предков, древний и неизменный, приковывающий этот народ к его прошлому; извечный таинственный дух, заставляющий детей жить так же, как жили их отцы и деды, в тех же горных селениях, под сенью тех же колоколен.

Вдруг из темноты ночи донесся шум шагов… Кто-то осторожно ступал веревочными подошвами по густо усыпавшим землю листьям чинар… Потом раздался условный свист…

— Как, уже!.. Уже час ночи!..

Теперь ее решение было окончательно принято. Она открыла дверь главарю контрабандистов и сказала с неожиданно приветливой улыбкой.

— Входите, Ичуа, погрейтесь немного у очага, а я пойду разбужу сына.

Высокий, худой, широкоплечий, с мощной грудной клеткой, гладко выбритым по обычаю коренных басков лицом, Ичуа чем-то напоминал священника. Смотревшее из-под неизменного берета бесцветное, безжизненное, словно вырубленное топором лицо было чем-то похоже на древние изображения святых на молитвенниках XV века. Впалые щеки, квадратные челюсти, крепкая могучая шея говорили об огромной силе. Лицо типичного баска: глубоко сидящие глаза, очень густые, длинные, как на изображениях плачущей Богоматери, брови, кончики которых почти касались волос на висках. Никто не мог бы точно определить его возраст: где-то между тридцатью и пятью десятью. Имя его было Хосе-Мария Горостеги, но в деревне его когда-то в шутку прозвали Ичуа (слепой) за способность видеть в темноте, словно кошка. С тех пор никто и не звал его иначе. Впрочем, он был человек верующий, выполнял обязанности церковного старосты в своем приходе и громче всех пел в церковном хоре. Кроме того, он славился выносливостью и способностью без устали карабкаться по пиренейским склонам с тяжелым грузом на спине.

Вскоре появился Рамунчо. Глаза его слипались, и он тер веки, чтобы прогнать остатки крепкого молодого сна. При виде юноши мрачное лицо Ичуа осветилось улыбкой. Ичуа подбирал для своей банды сильных и энергичных парней и умел, несмотря на мизерную плату, удерживать их своеобразным кодексом чести. Он знал толк в резвых ногах и крепких плечах, да и в характерах тоже неплохо разбирался, а потому очень гордился своим новобранцем.

Прощаясь с сыном, Франкита снова прильнула щекой к его плечу; потом она проводила обоих мужчин до двери и, представляя себе, как они пробираются сквозь бескрайний мрак дождливой ночи, сквозь хаос горных уступов к окутанной туманом границе, она благоговейно молилась за них, стоя на пороге.