Агапий-«христианин» был хозяином таверны. Принимая во внимание его заслуги, церковь снисходительно относилась к прегрешениям, которым покровительствовала его профессия и которые на глазах у него совершались его клиентами. Но ему это прощалось при условии, чтобы сам он не впадал в грех, соблюдал посты, посещал собрания и предавался наслаждениям плоти только в узах брака.

Хозяин таверны и продавец вина встречается с разными людьми, узнает много разных новостей. У этого Агапия останавливались, прежде чем войти в коринф, странствующие апостолы — «пророки», как их называли тогда на Востоке. Они приходили из отдаленных стран, из Рима, из Азии и направлялись в Галлию, в Батавию, даже на остов Бретань.

Мистическая уверенность в том, что Христос возвратится на землю во всей своей славе только в тот день, когда все люди на земле познакомятся с его учением, разжигала в них страстную жажду пропаганды. И с этого момента церковь называла себя вселенской, стремясь распространить свое господство на весь мир.

Феоктин и Миррина застали в таверне двух уличных женщин. Одна из них была сирийского происхождения, другая — крупная и дебелая — была рождена фрасландкой и продана в Грецию одним из капитанов-купцов, которые доходили до островов германского моря, скупая амбру и кость морских животных, а иногда и пленников, если им представлялся случай. Они сидели за столом в обществе машиниста и главного надсмотрщика с соседней оливковой давильни и пили крепкое родосское вино, выплевывая косточки оливок.

Им прислуживала жена Агапия, христианка, как и ее муж. Она с чисто профессиональным равнодушием относилась к циничным выходкам и бесстыдным замечаниям гостей.

Феоктин распорядился, чтобы приготовили рыбу и подали лучшего вина. Каппадокийцы, усевшись под деревянным навесом, увитым виноградом, ели и пили. Когда ужин уже подходил к концу, Феоктин не без некоторого удивления увидел, что в таверну вошел Елисафат, известный под греческим именем Аристодема, один из самых выдающихся членов еврейской общины Коринфа.

Дело в том, что евреи в эту эпоху жили в особом квартале города. О них даже говорили: «еврейская нация» Коринфа. У евреев были свои собственные судьи, евреи пользовались особыми привилегиями и держались совершенно обособленно от других граждан. Не принадлежа ни к одной стране, не имея своего собственного отечества со времени падения Иерусалима, они соглашались повиноваться только особе цезаря или его чиновникам, принимая в уплату за свою службу и преданность богатые милости, привилегии и награды.

Аристодем тоже был неприятно поражен, увидя в таверне посетителей, которые знали его. Но он сейчас же примирился с безвыходностью своего положения и спокойно подошел к Феоктину и Миррине, приветствуя их, и даже посидел с ними до окончания ужина. Впрочем, он наотрез отказался принять в нем участие: его закон не позволял ему пить вино язычников или есть их пищу, приготовленную в нечистой посуде. Дверь таверны была отворена. Каппадокийцы весело разговаривали и перекидывались шутками. Ночной воздух был необычайно мягок и тепл, без обычной свежести. Вдруг позади таверны раздался стук затворяемой двери, и двое мужчин в сопровождении Агапия вышли на дорогу через сад. Четверо каппадокийцев поспешно встали и подбежали к одному из них, сделав движение как бы для того, чтобы поцеловать край его одежды. Но Агапий остановил их, указав на таверну, в которой сидели посетители.

Однако Аристодем уже успел узнать их:

— Это Синезий, епископ фессалоникский, — сказал он.

Потом он замолчал, углубившись в свои мысли. Не зная еще, с какой целью Агапий тайно позвал его к себе, он теперь спрашивал, не имел ли приход этих людей какого-либо отношения к их делу. И он пытался разгадать, что бы это могло значить.

Не успели эти двое удалиться, как Агапий сделал ему знак рукой. Аристодем вышел к нему на дорогу, и разговор их продолжался довольно долго.

Тем временем Миррина и Феоктин сели в носилки. Приятное тепло после выпитого вина разливалось у них по жилам. Они спешили обратно в Коринф, в свою комнату… Миррина бросит в светильник несколько зерен ароматного курения, прежде чем лечь рядом с возлюбленным…

К ним подошел Аристодем:

— Вы, наверное, еще не знаете последней новости? — сказал он, как-то сразу оживившись. — В Коринфе будет на днях опубликован императорский эдикт о гонениях на христиан. Для этого сюда и приходил Синезий. Он опередил гонца августа. Теперь он бежал… Руководителям христиан следует избегать столкновений и конфликтов с магистратом. Это — главное! Они должны остаться на свободе, чтобы руководить паствой и поддерживать ее. В Фессалониках на костре сожжено несколько христиан, и среди них три молодые девушки. И все из-за книг, которые у них были найдены! Остальные христиане — а их, по-видимому, много — заточены в тюрьму. В том числе Агафон Порфиридийский. Кажется, вы его знаете? Он — сын старинного друга вашего отца. Я назвал только несколько человек из высшего общества. Простых смертных попросту казнили. Во Фригии дела обстоят еще хуже: Галерий — сторонник более решительных мер. Он — солдат. Рассказывают, что в каком-то городе христиан заперли в базилике и сожгли. Они сгорели живьем, все до единого!

Он сообщал эти новости с гордостью человека, первым узнавшего их, и не без некоторой радости. Некогда, во времена Епафания, истребляли евреев, рубили им головы и сжигали живьем. Теперь евреи жили в мире с империей. Даже больше: они поддерживали империю! Настала очередь христиан, которые до известной степени являлись дезертирами своей веры.

— В Коринфе ни один человек не будет сожжен! — уверенно сказал Феоктин.

Он не мог себе представить, чтобы в этом городе, полном беззаботного веселья, кому-нибудь пришла в голову мысль воскресить пытки и костры. А что касается того, чтобы отдавать христиан диким зверям, то об этом не могло быть и речи: в благодушной и миролюбивой Элладе Риму стоило больших трудов ввести даже борьбу гладиаторов.

— Посмотрим! — произнес Аристодем.

Он не рассказал им, что только что обделал с Агапием одно дельце, для удачного исхода которого гонения на христиан были необходимы. В те времена у властей существовал обычай: когда они запрещали исполнение обрядов какого-нибудь объявленного ими незаконным культа, то, прежде чем выставить на продажу съестные припасы первой необходимости, они посвящали их богам. Тогда христианам приходилось или терпеть голод, или употреблять в пищу оскверненные припасы, внушающие им отвращение.

Агапий только что заключил договор на покупку большого количества муки и вина: освобожденные от посвящения богам, эти припасы некоторое время могли поддержать его собратьев.

Это дело было одинаково выгодно для обеих сторон и сулило им большие доходы. Таким образом политические события и народные волнения могут иногда повлечь за собой большие выгоды для тех, кто их заранее умеет предвидеть.

* * *

— Знаешь, Феоктин? — сказала Миррина вскоре после того, как еврей покинул их. — Четверо из твоих рабов наверняка христиане! Ты видел, как они подошли к тому человеку, которого Аристодем назвал Синезием?

— Клянусь Геркулесом, ты права! Ты знала это, Миррина?

— Нет. Откуда же я могла знать?

— Я тоже не подозревал.

Треть населения Коринфа примыкала к христианству.

Если Феоктин и не подозревал, что среди рабов у него есть христиане, то в суде, не агоре, [Агора — городская площадь.] на беседах софистов он постоянно встречался с людьми, о которых ходили слухи, будто они посещают собрания христиан. И тем не менее он имел весьма смутное представление о том, к чему стремились христиане и чем они вообще занимались. Но он должен был согласиться, что они совершили чудо, завербовав себе учеников и последователей по всей империи.

Почти вся Азия приняла их учение. Они покорили себе половину Эллады, этой обители богов, родоначальников цивилизации, которой он восхищался и гордился теперь более чем когда-либо, потому что ей угрожала опасность. И они совершили это чудо, действуя втайне, оставаясь тайным обществом, обряды, цели и действия которого никому не были известны.

Быть может, это происходило вследствие того, что они находились слишком близко он него? Невольно создается привычка к тому, что постоянно видишь перед собой; в конце концов перестаешь обращать на это внимание. У Феоктина иногда являлось желание узнать, что за люди — герулы, вандалы и другие варвары, о которых так много говорили и которых он никогда не видел. Что за люди христиане, он тоже не знал, но не стремился узнать. Эта мысль теперь приводила его в ужас.

Единственное представление, которое он имел о христианских обществах, было представление о них, как о секте, неизвестно почему не желавшей жить так, как люди издавна жили. Они не желали жить в империи, возглавляемой греками и правительством, покровительствовавшим его классу. Одним словом, Феоктин привык думать о христианах как о секте дурного тона и антисоциальной.

На некоторых лиц из числа его знакомых указывали как не имеющих отношения к этой секте. Феоктин имел возможность расспросить их, но он воздерживался от этого. Грек не считал удобным говорить с людьми об их слабостях, в особенности о таких, которые принято считать не совсем приличными.

* * *

Когда они приблизились к Кенхрейским воротам, в темноте раздались звуки женского голоса. Полилась странная песнь — печальная, хватающая за душу. Казалось, она олицетворяла собой нежную и трепетную душу ночи.

— Это ты, Одрула? — спросила Миррина.

Она не любила ничего печального и задала этот вопрос исключительно для того, чтобы прервать пение. Она любила музыку радостную, призывающую к пляскам и веселью, песни моряков Средиземного моря, непристойные и задорные, эллинские и латинские гимны, похожие на торжественную речь оратора. А эти причудливые модуляции производили на нее впечатление чего-то противоестественного и неприятного. Не понимая их, она вдруг почувствовала в сердце своем обиду.

— Почему ты помешала ей петь? — спросил Феоктин.

Натура у него была не так примитивна, как у его маленькой возлюбленной, и это странное пение произвело на него иное впечатление. Его утонченный ум быстро утомлялся всем, что было знакомо и изведано. Для того, чтобы дойти до его сердце, ощущения и переживания должны были каждый день избирать все новые и новые пути.

Из придорожной канавы вышла женщина. Она прижала руку сначала к груди, потом поднесла ее ко лбу и наконец протянула ее за подаянием.

— Это ты, Миррина?.. Я пела, чтобы развеселить его. Он голоден. Кроме того, язвы причиняют ему страдания, и он не может уснуть…

— Кто? Ретик? Все еще он?

Женщина казалась гораздо старше своих лет. Ее дряблое тело едва было прикрыто лохмотьями из синего холста. Молодость сохранилась только в голосе, необыкновенно гибком и теплом, который от самых чистых звуков флейты доходил до воплей, похожих на завывания ветра в дремучем лесу.

Говорили, что она родилась в стране еще дальше родины савроматов, на плоской и пустынной равнине, где кони скифов зимой разрывают копытами снег в поисках травы. Скитаясь за чертой города, она предлагала себя рабам и преступникам, осужденным властями на ассенизационные работы, и они платили ей медными грошами.

Кроме того, она занималась колдовством, продавая разные приворотные зелья. Клиентура ее состояла из богатых коринфских дам, главным образом из куртизанок, которые считали ее более сведущей в колдовстве, чем фессалийки. Ничего не тратя на себя, Ордула кормила одного варвара, бывшего раба, хромого и отвратительного нищего Ретика, которого скупой Поссидий имел жестокость прогнать от себя.

— Ты знаешь, у нас предстоят гонения на христиан?

Миррина чувствовала гордость, что в свою очередь может сообщить такую важную новость.

— На христиан? Плевать мне на них! Они уверяют, будто мертвые никогда не выходят из своих могил, в которых их стережет Христос или Люцифер. И люди идут к христианам, потому что боятся мертвых. А я так люблю мертвых и их тени! Я их нисколько не боюсь. Я слушаю, что они говорят мне, и живу этим. И на твоих богов я тоже плюю! Для меня существуют одни только мертвые… И еще страдания живых. Ах, Миррина, если бы ты только знала, как сладко утешать страждущих! Жалость рождает чувство еще сильнее любви, оно поддерживает и воскрешает…

— Ты говоришь о Ретике?

— Да. Есть ли кто-нибудь несчастнее его? Взгляни!

В это время из канавы почти ползком вышел нищий. Он приседал на обе ноги, точно верблюд, который становится на колени. Один глаз у него был закрыт темным бельмом… Миррина отвернулась. Уродство и болезни возбуждали в ней отвращение.

— Дай мне руку, — сказала Ордула, — я погадаю тебе о твоей судьбе.

— Нет, сегодня поздно. Зайди как-нибудь ко мне; ты знаешь, где я живу… Только без него, — прибавила она с содроганием.

— Я его не беру с собой. Он просит милостыню на рынке, пока я хожу по городу… Подай ему что-нибудь!

* * *

Фульвия, дочь Мария Фульвия Перегринуса, патриция и правителя Коринфа, была замужем за романизированным греком Агабусом. Это был человек знающий и опытный. Он занимал пост прокуратора в Фессалониках, в области, принадлежавшей божественному августу — императору Диоклетиану. Этот пост сулил ему блестящую будущность. Через восемнадцать месяцев после замужества Фульвия подарила ему сына, или, как говорили римляне, верные старому способу выражаться: «Агабус приумножился сыном», что означало прочность и долговечность рода.

Фульвия уехала из Фессалоник к своей матери Гортензии, чтобы у нее разрешиться от бремени. По этому случаю дворец правителя был разукрашен гирляндами, и все знатные дамы Коринфа спешили туда поздравить роженицу.

Шесть месяцев тому назад Феоктин обещал Миррине расстаться со своей бывшей любовницей. Ничего не могло быть проще этого: ему пришлось только порвать скрываемую от всех связь с Евтропией, женой Веллеия Виктора, важного чиновника, секретаря Перегринуса. Это тоже был римлянин по происхождению, очень старинного рода, хотя и не патриций.

Разрыв прошел для Феоктина совершенно безболезненно: Евтропия, кичащаяся своим происхождением, женщина не первой молодости, тешила только его самолюбие. Она со своей стороны простила бы ему этот разрыв, если бы он покинул ее для другой женщины, а не для какой-то рабыни Афродиты, и притом самого низкого происхождения, которую ему даже пришлось выкупить у главной жрицы.

Из боязни, чтобы Евтропия не велела своим рабам высечь Миррину розгами или утопить, как это часто проделывалось в те времена из мести, Феоктин отдал приказание каппадокийцам зорко охранять дом, который он подарил своей возлюбленной.

Евтропия, вследствие положения, занимаемого мужем, первая явилась навестить Фульвию. Гортензия, бабушка новорожденного, принимала поздравления в гинекее. Она показывала гостям стянутого свивальниками младенца и затем передавала его на руки кормилице-фрикийке, если только он не спал в своей колыбельке-ладье из лимонного дерева с инкрустациями из слоновой кости и перламутра.

У двери в комнату роженицы, согласно старинному обычаю, которого здесь строго придерживались, стояло трое мужчин: один с секирой, другой с копьем, а третий подметал метлой порог. В их обязанности входило устрашать и гнать злого духа, который прячется под постелью молодых матерей до того момента, пока они не встанут на ноги.

После того, как гостьи поцеловали мать и поздравили ее, разговор принял общее направление. Весть об обнародовании эдикта против христиан уже разнеслась по городу. Некоторые из посетительниц в глубине души разделяли мнение своих мужей или любовников, которые полагали, что в Коринфе эдикт будет иметь чисто формальное значение, как это было в царствование Валериана и Аврелиана. Однако они хранили молчание, выжидая, что скажет Гортензия, жена правителя: Гортензия, без сомнения, знала намерения мужа и, по слухам, имела на него большое влияние.

Эта почтенная матрона была необыкновенно строгих нравов. В то время, как Евтропия, наряженная в одежду из лилового шелка, затканного золотыми цветами и листьями, украшала свое лицо черными мушками, вырезанными в виде полумесяца, Гортензия носила столу древних римлянок — единственную одежду, запрещенную куртизанкам. Стола была из белоснежной шерстяной ткани, без украшений, совершенно прямая и такая длинная, что из-под нее едва виднелись кончики сандалий из белой кожи с ремешками, украшенными серебром.

От нее сильно пахло пряными духами, которыми она старалась заглушить запах бараньего сала — она смазывала им себе лицо на ночь для сохранения кожи.

Каждый раз, когда она поворачивала свою белокурую голову, раздавался легкий стук серег-подвесок, каждая из трех жемчужин в форме слезы, с крупными бриллиантами. Серьги были такие тяжелые, что оттягивали мочки ушей.

Гортензия претендовала на авторитетность и отличалась осторожностью, которая проявилась и в настоящий момент.

— Раз божественный император выразил пожелание, то долг правителя — исполнить его, — такова была ее точка зрения.

И больше ее не смели расспрашивать. Гонения на христиан должны были рассматриваться, как мероприятие, которого следует всегда ожидать и к которому на всякий случай следовало приготовиться. Но Коринф до сих пор жил такой мирной жизнью и так чуждался всего того, что не было увеселением и торговлей, что никто из присутствующих не мог даже себе представить, в какой форме выльются предполагаемые гонения.

Хотелось расспросить обо всем этом Гортензию. В течение двух веков с тех пор, как азиатские нравы стали проникать в империю, у многих женщин появился интерес к политическим событиям, и очень часто божественные августы принимали свои решения не без участия в них гинекея.

Но больше всего интереса к вопросу о гонениях на христиан проявляли не коринфянки, эллинского или латинского происхождения, явившиеся к Фульвии за новостями под предлогом навестить роженицу, а одна молодая девушка, которая до сих пор хранила упорное молчание, сидя у постели молодой матери. До замужества и до своего переезда в Фессалоники Фульвия питала к ней самую горячую дружбу. По приезде своем в Коринф она снова сошлась с ней.

Евтихия, дочь богатых родителей, одевалась чрезвычайно просто — в белую тунику, без единого украшения, кроме золотого обруча, поддерживающего волосы. Она не любила принимать участие в общих разговорах. Разговоры эти, казалось, нисколько не интересовали ее.

Окружающие не могли понять, почему дочь правителя так привязалась к ней.

Но в этот день, оставив свою обычную сдержанность, Евтихия проявила необыкновенный интерес и с живостью задавала вопросы.

— Право, не знаю, чем все это может кончиться, равнодушно отвечала Гортензия. — Вероятно, будет то же самое, что во времена моей молодости при императоре Валериане: власти, как тогда, проявят большую снисходительность. Закроют только места сборищ христиан и подвергнут секвестру книги и предметы, служащие им при исполнении их таинств. И после посвящения местным богам и изображению императора предметов продовольствия от христиан потребуют, чтобы они сожгли на алтаре несколько зерен курений. Вот и все! От них даже не будут требовать, чтобы они отказались от исполнения своих таинств, кстати сказать, отвратительных, если только они согласятся воздать соответствующие почести богам империи. Все эти меры — чрезвычайно мягкие.

— Прекрасно! — заметила Евтропия. — Но что если они откажутся принести эту жертву? Если они унесут из своих, как они их называют, церквей книги и предметы богослужения? Если они не согласятся на конфискацию?