Мерри останавливается у двери, ведущей из гостиной в кухню, прихожая находится рядом, и кто-то снова стучится во входную дверь. Стук легкий, едва слышный, но настойчивый, исступленный. Она не должна открывать дверь, но, невзирая на беспредельный ужас, испытывает сильнейшее желание, граничащее с острой необходимостью, открыть дверь и посмотреть, кто или что находится по другую сторону от нее. Однако вместо этого Мерри поворачивается и зовет Марджори, которая все еще лежит не шелохнувшись. Мерри хочет, чтобы она проснулась и поднялась наверх, где будет в безопасности. Теперь рядом с их гнездом из-под пола начинают появляться кончики стеблей и побегов.

Мерри бежит на кухню, там под линолеумом тоже видны кончики стеблей, но повреждения еще не такие значительные, как в гостиной. Она берет с кухонного стола фонарик и открывает дверь на лестницу, ведущую в подвал. Мерри ожидает увидеть за дверью буйный непроходимый лес, но лестница по-прежнему на месте, и она может спуститься вниз, в свой сад. Она нагибается, проходя под толстым стеблем, который словно балка тянется вдоль потолка, и спускается вниз, на лестничную площадку, где стоят нетронутые бутыли с водой.

На лестничной площадке, которая немного выдается вперед, словно язык, пытающийся поймать капли дождя или снежинки, Мерри резко останавливается, слегка покачнувшись, а затем нащупывает бутыли. Она пытается поднять их обе, но сил у нее хватает только на то, чтобы нести одновременно одну полную бутыль и фонарик. Она думает о том, чтобы спуститься в подвал во второй раз, но не хочет этого делать. Второй, полупустой бутылью придется пожертвовать.

Прежде чем взобраться по лестнице, она светит фонариком в глубь подвала. Сначала на пол, который стал весь зеленый от новых побегов. Затем направляет фонарик вверх и насчитывает двенадцать стеблей, достигших потолка, после чего ведет по ним фонариком вниз. На самых высоких стеблях виднеются большие комки грязи, которые местами прилипли к ним или были проткнуты насквозь. Всего таких комков шесть, она пересчитывает их три раза. Один комок большой, как футбольный мяч, но овальной формы. Четыре других — вытянутые, тонкие, перевитые и свисают со стеблей как странные перезревшие и почерневшие овощи. В центре подвала три стебля держат на себе самый большой ком грязи, он имеет прямоугольную форму и размером — почти с саму Мерри. Этот ком прижат стеблями к самому потолку.

Мерри наводит луч фонаря на самый большой ком. Что-то свисает с него, словно вытекая тонкой струйкой из плотно утрамбованной земли. Она смотрит на него так долго, насколько хватает сил, в то время как дом у нее над головой продолжает разрушаться, и вдруг понимает, что перед ней кусок ткани, возможно, подол платья. Она почти может различить его цвет. Кажется, зеленый.

Прошлой ночью она слишком переволновалась, когда обнаружила растения в подвале, а потом играла с фонариком, но теперь, осмотрев подвал и обнаружив все это, особенно кусок ткани, Мерри вспоминает, как ходила по подвалу в резиновых сапогах, наступая на нечто такое, чего не могла увидеть, на неожиданно твердую и комковатую землю. Она понимает, что ходила по костям той, которая исчезла, беглянки.

Мерри выключает фонарик и швыряет его в подвал. Листья шелестят, и слышится глухой тихий удар. Она взбирается по лестнице в темноте, думая обо всех тех костях у нее под ногами. Мерри злится на себя за то, что не распознала кости ночью, но как можно ее в этом винить? Ведь она толком не знала свою мать.

Мерри взбегает по лестнице на кухню, спотыкается и несется мимо продолжающих расти стеблей. Стук в дверь уже не тихий и больше не похож на таинственный оркестр кукольных ручек. Теперь он — само воплощение силы. Его источником является один настойчивый кулак, огромный, как ее скукоживающийся старый мир, и, возможно, такой же большой, как и разрастающийся новый. Дверь дрожит на петлях, и Мерри вскрикивает при каждом ударе.

Она бредет из прихожей в гостиную. Марджори все еще там, но она уже встала и покинула гнездо. Она сидит на корточках между стеблями, которые торчат из пола. Марджори сжимает пальцами побеги и листья, отрывает их и кладет себе в рот.

Стук во входную дверь становится все громче. Отец сказал, что если в дверь постучат, то миру придет конец. Вместе с неумолимыми ударами в дверь слышится голос:

— Впустите меня!

И этот голос такой же надорванный и надтреснутый, как и пол в гостиной.

Мерри кричит:

— Марджори, нам нужно подняться наверх! Скорее, скорее, скорее!

Снова стук. Снова крик:

— Впустите меня!

Мерри представляет, как растения собрались у ее двери и сплелись в кулак, огромный, как их дом. Листья начинают дрожать в определенном ритме, и этот коллективный шелест порождает их голос.

Мерри представляет, что у двери отец. Тот, которого она никогда не знала. С выпученными глазами, белой пеной на губах, он брызжет слюной и требует впустить его в собственный дом, который он построил, который создал из камней, дерева и земли — из всех этих мертвых предметов. Этот приказ из двух слов служит предвестником конца всего. Она представляет себе, как отец выламывает дверь, видит, что его старшая дочь ест листья растений. Видит, о чем узнала его младшая дочь — ведь это написано у нее на лице крупными буквами, как в книжке сказок.

Марджори не смотрит на сестру, которая жадно поглощает листья и побеги. Потом внезапно Марджори перестает есть, ее голова запрокидывается назад, веки начинают дрожать, и она падает на пол.

Мерри бросает бутыль с водой, закрывает ладонями уши и идет к Марджори. Марджори была неправа, когда говорила, что не будет больше никаких историй.

Мерри расскажет Марджори еще одну. Мерри заставит ее подняться и отведет наверх, в их спальню. Она позволит Марджори выбрать самой, что ей носить, и не заставит ее надевать зеленое платье. Они не станут обращать внимания на стук в дверь, а когда им ничего больше не будет угрожать, когда все наладится, Мерри задаст Марджори два вопроса: «Что, если за дверью не он?» и «Что, если это все-таки он?».

Некто хочет знать, так ли все плохо, как он думает

В тот день я запомнила только дорогу. Она тянулась бесконечно далеко и уходила в никуда. Деревья по обе стороны от нее были похожи на башни, которые поднимались в самое небо и держали нас, как в тисках, не позволяя выбрать другое направление. Когда мы только отправлялись в путь, листья на деревьях были оранжевыми, а когда все закончилось — зелеными. Пунктирные линии разметки посреди дороги все время оставались белыми. Я аккуратно ехала по ним, словно от них зависела наша жизнь. Я думала, что так и было.

Нас показали в теленовостях. О нас написали в нескольких газетах. Одну из статей я вырезала и храню у себя в заднем кармане. Последняя строчка в ней подчеркнута.

«В полиции заявили, что не знают, почему мать семейства поехала на юг».


Мне срочно нужен перекур. При одной мысли об этом начинают зудеть кончики пальцев. Сейчас понедельник, время — после полудня, и я работаю на кассе «не больше 12 товаров», это дерьмовая работа, потому что у меня нет упаковщика, который помогал бы мне. Впрочем, от сегодняшних упаковщиков толку не много. Я нехочу, чтобы Дарлин работала на моей кассе.

С тренером Джули по юношеской футбольной команде я никогда не встречалась, но прекрасно знаю, как он выглядит. Брайан Дженкинс — городской нищеброд вроде меня, на пять лет старше, но выглядит на пять лет моложе; внешне — один из тех тощих парней, что так похожи на школьных учителей, даже если работают они не в школе, а в местном Департаменте общественных работ, вечно носит хипстерские очки, которые ему вовсе не нужны, а джинсам предпочитает штаны цвета хаки. Без проблем может поболтать с любым местным жителем, но только не со мной. Брайан полностью погружен в свои мысли, как и остальные люди в очереди, и действует машинально, выгружает перед моей кассой бутылки изотоника, коробку с хлопьями, упаковку печенья, зубную пасту и еще целую корзину дерьма, без которого жить не может. И пакет апельсинов. Он наверняка порежет их на дольки. Все тренеры по футболу так делают. Мне сказали не ходить на игры Джули, я и не хожу. Но могу иногда встать на противоположной стороне улицы и смотреть на поле, пытаясь разглядеть Джули, только это непросто, ведь я даже не знаю, какого цвета форма у ее команды. Брайан видит, что я сижу за кассой и подношу его апельсины к сканеру, размышляя о том, какой из них будет есть Джули; когда он видит, что я спрашиваю у него карту магазина и делаю это с улыбкой, надувая и схлопывая пузырь жвачки, провоцируя его ответить мне хоть чем-нибудь, чем угодно, он даже в глаза мне посмотреть не может. Что, тренер, язык проглотил, пока стоял в моей очереди?

Меня все время узнают, и я уже привыкла к тому, что у них не хватает мужества посмотреть на меня, хотя как к такому можно привыкнуть? Я не подписывалась играть для них роль пугала. Да, я совершала ошибки, но это не делает их лучше меня, не дает им права вечно меня осуждать. Это несправедливо. Когда у меня еще была возможность встречаться с доктором Келлегером, которого мне назначил суд, он говорил, что я должна вырваться из порочного круга негативных мыслей, в который меня засосало. Этот шарлатан во время сеансов так и норовил заглянуть в вырез моей блузки, но, думаю, он был прав, надо что-то менять. Когда я начинаю об этом размышлять, в голове у меня звучит старая мелодия Джона Леннона, та самая, которую напевала моя мама, пока расхаживала по дому. Она усаживала меня перед телевизором, а сама занималась своими «упражнениями». Надевала наушники от плеера, которые закрывали почти всю ее голову, и музыка играла так громко, что она не слышала, как я плакала или звала ее. Она говорила мне: «Прости, солнышко, мамочка тебя сейчас не слышит» — и ходила кругами по первому этажу дома, ходила целую вечность, ритмично покачивала головой и напевала одну и ту же мелодию из песни Леннона снова и снова. И вот сейчас я ловлю себя на мысли, что напеваю ее про себя. Иногда песня помогает отвлечься от всех проблем. А иногда — нет.