— Итак, дело было в том, мы с женою сидели на лавочке, у ворот и ели вишни — в тот год на них был урожай… вдруг видим, к нам подходит какая-то женщина и ведет за руку маленькую девочку. Женщина похожа была на кормилицу и одета была как деревенские жители, но это был не наш местный национальным костюм, а скорее что-то похожее на костюм жителей южных провинций. Девочка, которой от роду могло быть года два, была премило одета, одним словом, все в них доказывало, что они люди зажиточные. Женщина, как теперь вижу, низенькая, толстенькая и краснощекая, несла под мышкой узелок. Подойдя к нам, она была вся в поту и, вытирая лицо, проговорила:

— Мы с тобой здесь подождем дилижанса, едущего в Париж, и возьмем себе в нем место.

— А вы издалека да еще и пешком с этим ребенком? — спросила ее жена.

Она отвечала нам, что она действительно издалека, но что пришли они не пешком, что до Немура она доехала с одним торговцем шелковыми материями, предложившим ей место в своем экипаже, что этот купец ссадил ее в Немуре и отправился далее, потому что путь ему не лежал в Париж, куда отправлялась она, но что ей сказали, что она найдет множество удобных случаев закончить предпринятое путешествие. Впрочем, ей было совершенно все равно, прождать лишний день или два, потому что она не очень торопится…

— Франсуа, откупоривай же бутылку… Покуда женщина рассказывала нам все это, бедная девочка бросилась на корзинку с вишнями, которую держала моя жена, и принялась есть их целыми горстями, с удовольствием, доходившим до жадности.

— Пусть себе ест, сколько хочет, не мешайте ей, — заметила нам женщина, — она обожает вишни, и к тому же они вовсе не вредны. — И, говоря это, женщина сама горстями хватала вишни из корзины и глотала их целиком, вместе с косточками.

Между тем она заказала мне обед. Покуда я занялся обедом, жена моя, оставшаяся в зале с путешественницей и девочкой, продолжавшей есть вишни, спросила у кормилицы, мать ли она ей приходится. Женщина отвечала, что нет, что она только ее кормилица и что она именно везет ее к отцу, что отец девочки — человек богатый, хотел нанять в окрестностях Парижа домик и поместить ее там с девочкой, для того чтобы иметь возможность как можно чаще навещать ее. К несчастию, разговор на этом закончился, потому что в эту минуту я подал обед, и путешественница села за стол вместе с девочкой. Аппетит у этой женщины был хороший, и она ела много. Ей понравилась моя кухня, что, впрочем, вовсе не удивительно. Девочка кушала меньше и скоро встала из-за стола, чтобы пойти играть во дворе. Женщина долго ела… Сами посудите, ведь нельзя же было мне сказать ей вдруг: «Берегитесь, сударыня, так много кушать нездорово»?.. Ведь всякий человек сам должен знать, сколько может влезть в него. Когда обед был совершенно окончен, то путешественница сказала моей жене:

— Я прилягу на минутку отдохнуть. Приглядите, пожалуйста, за моей девочкой, и если в случае проедет мимо какой-нибудь дилижанс по дороге в Париж, то разбудите меня, я тотчас же вскочу, я раздеваться даже не буду.

Так все это и исполнилось. Жена моя проводила ее в особую комнату, где была приготовлена кровать с хорошей постелью, на которую путешественница бросилась со словами:

— Как же я славно засну… приглядите без меня за моей девочкой.

Жена притворила дверь и спустилась вниз. Ребенок все играл перед домом, на дворе. Нам нетрудно было приглядывать за ребенком, потому что проезжих в этот день, кроме них, не было ни души.

Между тем прошло уже несколько часов. Не проехало ни одного дилижанса по дороге в Париж, тем не менее жена говорит мне:

— Однако наша путешественница долгонько-таки спит! Не пойти ли мне разбудить ее?

Я отвечал ей на это:

— Ведь эта женщина сказала нам, что она вовсе не торопится в Париж, и потому я не вижу, чем она мешает нам, спит себе да спит на здоровье! Еще обидится, пожалуй, зачем ее будят, когда она сама не позвонила.

— А как вдруг она занемогла? Ведь она как ела-то…страсть! Нет, я лучше пойду, посмотрю, не надо ли ей чего.

С этими словами жена моя ушла и отправилась наверх, в комнату путешественницы. Не прошло минуты, как я слышу, она зовет меня, да таким испуганным голосом, что я сам невольно перепугался и бегом побежал по лестнице.

— Ради бога! — кричала она. — Посмотри скорей на эту женщину, я сама не знаю, что с нею, сон это или нет, но только я звала, толкала ее, она все не отвечает.

Я подошел… я сразу догадался, что произошло ужасное. Несмотря на это, я созвал людей, соседей, затем со всех ног бросился в Немур за доктором, которого и привез с собою. Но напрасны были все усилия возвратить бедную женщину к жизни… она умерла. Доктор объявил, что это прилив крови, удар, причиненный, быть может, неумеренной едой… и этими проклятыми вишнями, которых она наелась до обеда… да еще с косточками.

Наконец, все, что он ни делал, чтобы возвратить путешественницу к жизни, не послужило положительно ни к чему… Она умерла, и умерла, не произнеся ни слова, не сказав даже своего имени, ни откуда она.

Можете легко судить, господа, каково было наше положение с женою. Бедная девочка, которая еще не умела говорить, и эта мертвая женщина, которая навеки умолкла. Отправились за местными властями. Пришел мэр вместе с мировым судьею: стали расспрашивать ребенка. Бедняжка не догадывалась даже о случившемся несчастии и продолжала себе играть. Господин мер несколько раз переспрашивал у нее, как ее зовут, а она отвечала: то «Лина», то «Калина» то «Нинина». Из чего господин мэр мог заключить только, что ее зовут или Каролина, или Селина, или Катерина. Стали добиваться у нее, как зовут ее кормилицу, она отвечала только: «мамаша» или «нанаша». Из этого невозможно было почерпнуть никаких сведений для поиска ее родителей. Тогда мэр потребовал, чтобы ему подали узелок, который был при путешественнице, и открыл его: в нем нашли кой-какое платье и белье для нее и для ребенка. На одежде кормилицы было две буквы: В и Д, а на девочке — одна только К. У путешественниц имелся еще старый кожаный портфель и в нем, тщательно завернутые в бумаги, два банковых билета, один в тысячу франков, другой в пятьсот. Моя правда вышла, я говорил, что они были люди не бедные. Но во всем этом не было ни малейшего указания ни на имя кормилицы или девочки, ни на имя родственников этой последней. В портфеле кроме денег была еще одна карта, а именно бубновая дама, на которой написано было следующее: «Будьте в Париже к началу августа, сожгите все мои письма. Я всякий день буду высылать к вам навстречу, в контору дилижансов». Но ни подписи, ни адреса. Наконец, раздев ребенка, для того чтобы внимательно посмотреть, нет ли на ней какой-нибудь заметной родинки… оказалось, что никакой… нашли у нее на шее маленький медальончик, на волосяной цепочке. В этом медальончике, которого мы прежде не заметили, потому что он спрятан был под рубашечкой, за стеклом, тщательно сделан быль вензель из волос. Это было во-первых К, затем А и потом другое А… а под всем этим есть цветок не то какой-то странный знак Г. Мэр уверял, что это по-китайски и что таких знаков не видел никогда в жизни, кроме одного только раза, на какой-то материи, привезенной из Китая.

Впрочем, медальон был заделан наглухо, так что открыть его было невозможно. Это, вероятно, сделано было из предосторожности, для того, чтобы не потерялся вложенный в него вензель.

Покуда господин мэр рассуждал с почетными обывателями, собравшимися для того, чтобы подать каждый свое мнение — и надо отдать и справедливость, все мнения, совершенно несогласные между собою, отчего не выходило ничего, кроме всеобщего спора, — жена толкнула меня локтем, и на ухо шепнула мне:

— Послушай, попка… это она меня называла попкой, ведь тогда еще у нее подагры-то не было!.. Ежели ты хочешь, попка, то мы оставим эту девочку у себя. Своих детей у нас нет, она нам их заменит, а в случае если и свои дети пойдут, ей все-таки в гостинице всегда найдется место.

Мне и самому такая мысль пришла в голову. Кстати, у меня был в это время срочный платеж, и я не знал, как выпутаться из беды… Конечно, я бы и без денег взял к себе ребенка!.. Но те полторы тысячи франков, которые найдены были у кормилицы, выручили меня из большой беды. Принимая в уважение все это, я предложил господину мэру оставить у меня эту девочку, которая так неожиданно осиротела у меня в доме.

Господин мэр посоветовался с остальными членами, и после долгих совещаний пришли к следующему решению:

— Если вы согласны взять на себя все попечения об этом ребенке — образовать и научить ее настолько, насколько можно образовать и научить в нашей стороне, и, главное, если вы обещаетесь всегда хорошо обращаться с ней, то вам представится право располагать ее деньгами по вашему усмотрению… с прибавлением к ним еще восемнадцати франков, найденных в кармане у ее кормилицы. Эти деньги вполне вознаградят вас за все издержки, которые вы сделаете для нее. Но вы должны также обязаться беречь этого ребенка, не выгонять ее, когда она уже вырастет. В случае же, если она сама захочет оставить вас, то вы тоже не вправе будете силою удерживать ее, она должна быть совершенно свободна. Наконец, вы должны навсегда оставить при ней и этот медальон с волосами, и бубновую даму, на которой написано несколько строк. Только это поможет ей когда-нибудь отыскать родных.

Я дал торжественное обещание исполнить все то, чего от меня требовали, и смело могу сказать, господа, что свято исполнил свое обещание. Так как мы, в сущности, все-таки не знали хорошенько имени ребенка, то и прозвали ее Вишенкой в честь ягод, которые она так любит, а также в воспоминание о бедной кормилице. И вот уже пятнадцать лет прошло с тех пор, а никто еще не осведомился в этой стороне ни о ребенке, ни о женщине, умершей в нашем доме.

Вишенка наша получила образование: она умеет читать, писать и даже считает немножко… Голос у нее что твой соловей, что ни услышит, все споет, и что ни увидит — все переймет. Стоит каким-нибудь бродящим музыкантам пропеть или проплясать перед нашими окнами, и на другой же день Вишенка наша и поет, пляшет так же. Одним словом, вы сами видите, что я не обманул вас, что эта девушка здесь живет вовсе не в прислугах. Она здесь почти совершенно свободна… Впрочем, у нее престранный характер: то она весела, прыгает, поет, пляшет целый день, словно подученная, то вдруг сделается грустна, задумчива, молчалива, и все это без всякой очевидной причины… Но, делать нечего, мы к этому уже привыкли и не мешаем ей.

Господин Шатулье, в заключение рассказа своего, отвесил низкий поклон своим слушателям, но трактирщик сказал далеко еще не все. Он, видимо, старался не упоминать ни о красивом личике, ни о грациозной талии Вишенки, тогда как в душе он глубоко ценил то и другое, и чем более росла молодая девушка, тем более усиливалась привязанность к ней господина Шатулье. С тех пор как Вишенке исполнилось шестнадцать лет, привязанность эта начала проявляться во множестве маленьких услуг, знаков внимания, нежных ласк и ласковых слов, которые Вишенка принимала сначала с искренней благодарностью и которыми затем начала сильно тяготиться. Наконец не осталось уже ни малейшего сомнения относительно свойства чувств господина Шатулье, который, не довольствуясь знаками вниманиями и ласками, принялся за вздохи и нежные признания. Молодая девушка, с должным уважением выслушивавшая все, что говорил ей трактирщик, покуда она видела в нем только своего благодетеля, самым бесцеремонным образом прогнала его, когда он вздумал принять на себя роль влюбленного, и объявила, что при новой попытке почтенного Шатулье на донжуановские проделки она все расскажет его жене.

Трактирщик, боявшийся жены как огня, поневоле должен был отказаться от всех своих любовных притязаний, но, оскорбленный равнодушием молодой красавицы, принялся за новую тактику. Он с утра до ночи придирался к Вишенке, бранил ее за все, что бы она ни сделала, и обращался с нею хуже, нежели с последнею из прислуг. Тем не менее, продолжая питать в душе своей все ту же страсть к молодой девушке, он ревновал ее ко всем мужчинам, которые останавливались в гостинице, наотрез запрещал ей прислуживать им. Он старался даже прятать ее, но это ему не удавалось, потому что молодая девушка, не слушаясь его предостережений, беспрестанно вырывалась и выбегала. В силу тех же соображений он запретил ей выходить и при актерах.

Весь драматический кружок с большим вниманием слушал рассказ господина Шатулье. Все, что похоже на роман, естественно, должно нравиться артистам, которых вся жизнь, большею частью, есть один только длинный, беспрерывный роман.

— Из истории этой молодой девушки можно сделать отличную драму! — заметил Дюрозо.

— А развязка-то? Развязку откуда взять? — спросила его Элодия.

— Когда я служил у нотариуса, — вмешался Гранжерал, — так писал водевили на сюжеты гораздо менее интересные, нежели этот…

— Но кто же были ее родные?

— Возможно, какие-нибудь знатные, богатые люди…

— Во-первых, она непременно дитя любви, плод какой-нибудь преступной интриги… То, что написано на этой карте, приказание сжечь все письма, все это ясно указывает на существование какой-то тайны, на опасения…

— А медальон-то, медальон-то этот с волосами…

— Когда-нибудь да найдет она по всему этому своих родных…

— Мне кажется, что они не слишком-то усердно принялись за розыски… Надо было отправить нарочных по всему тракту, от самого Парижа и до той деревни, где жила кормилица.

— Они, верно, так и сделали, но ведь ты слышал, что вместо того, чтобы ехать в общественном дилижансе, эта женщина воспользовалась случаем, чтобы доехать сюда, что, быть может, было ей вовсе не по дороге и что именно и заставило потерять ее следы.

Среди всех этих разнородных толков одна только госпожа Гратанбуль молча сидела, уткнув нос в свою тарелку. Альбертина, которая иногда оказывала величайшее уважение к словам и мнениям своей матери, а иногда, напротив, нимало не стесняясь, гнала ее чуть ли не к черту, вдруг воскликнула:

— Однако же, почтеннейшая госпожа Гратанбуль, что ж ты нам ни слова не говоришь о своем мнении насчет этой молодой девушки? Как ты думаешь, знатного она рода или как мы, грешные?

Но суфлерша, верная раз принятому правилу не произносить ни слова, прежде нежели доесть все, что лежит на тарелке, вместо ответа начинает подмигивать, подмаргивать и протягивает стакан, знаками показывая, чтобы ей налили вина.

Утомленный этой однообразной пантомимной, Анжело обратился к трактирщику:

— Ну-с, почтенный хозяин, теперь потрудитесь прислать к нам вашу Вишенку. После всего того, что вы нам сейчас рассказали, все мы желаем видеть ее.

— А матлот-то как же? — спросил Кюшо. — Я и с ним тоже нетерпеливо желаю познакомиться.

Шатулье, по-видимому, внезапно озарила какая-то светлая мысль.

— Сию минуту, — произнес он, выходя из комнаты, — сию минуту, господа, я буду иметь честь представить вам и Вишенку, и матлот.

VI. НЕОБЫКНОВЕННЫЙ МАТЛОТ

— Однако же, господа, Вишенка Вишенкой, а дело делом, — заметила Элодия, — так как мы намерены начать наши представления завтра в Не-муре, то не мешало бы нам решить окончательно, что мы дадим.

— Во-первых, завтра начать представление невозможно, надо прежде ознакомиться с самим зданием театра и посмотреть хорошенько, что можно дать там…

— Вот еще новость, Монтезума, да не все ли нам равно, мал театр или велик?.. Кто давал «Роберта» в амбаре, а «Каменного гостя» в заднем помещении кондитерской, тот, мне кажется, ничего не боится и не стесняется. Нет вещи в мире, которой, в конце концов, нельзя было бы устроить так или иначе. Чего нельзя дать, то можно пропустить.

— Пропустить!.. Это все прекрасно!.. Ну, а как мы примемся пропускать так усердно, что под конец не останется ровно ничего?

— Сколько вы ни пропускайте, все не сделаете того, что мы проделывали, когда играли в Сен-Кентен… Объявим, бывало, спектакль объема неслыханного, две пятиактных драмы, да четыре водевиля на прибавку, словом, суток на двое, но так как двое суток играть все-таки нельзя, то мы возьмем да драмы-то и валяем прямо с пятого действия. Вот вам и сокращение.

— Ну, а кто приезжал с самого начала представления, те что говорили?

— Мы уверяли их, что четыре первых действия сыграны были до них. Мало ли там что они затесались в театр до поднятия занавеса; стояли на своем, да и только.

— Ты мне напоминаешь одного автора, который, когда я служил в театре Одеона в Париже, неотступно приставал к директору, чтобы он дал какую-то его пьесу, и однажды, за положительным отказом директора, потому что она одна займет весь вечер, серьезно отвечал: «А вы начните представление до открытия кассы».

— Я согласна с Элодией, — заметила Зинзинета, — пора нам подумать о том, что мы дадим в Немуре…

— О, дети мои, дайте хоть пообедать-то спокойно. Успеете за десертом потолковать об этом. Взгляните на почтенную госпожу Гратанбуль и берите пример с нее. Ни за что на свете не согласится она трактовать о самом важном деле, до тех пор, пока не наполнится до последней степени возможности…

— Наполнится? Это еще что за гадость?..

— Сделай милость, Кюшо, выражайся как-нибудь поучтивее, когда говоришь о моей матери. Что за выражение такое, наполнится… Точно лохань какая-нибудь…

— Ах, боже мой! Ну, наполнится, насытится, напичкается, не все ли равно. Ведь на поверку-то, все одно и то же… Видишь, сама матушка твоя и та не обижается! Она себе подчищает да подчищает на тарелочке, только за ушами пищит… Даю тебе честное слово, что во внутреннем ее помещении не останется ни одного пустого уголка.

— Ты употребляешь во зло ее терпение… Ты знаешь, что она в эту минуту не будет отвечать тебе… Но берегись… Она у тебя тоже в долгу не останется… У матери язык-то тоже не уступит твоему, не в карман он у нее спрятан.

— Где он у нее спрятан, я не знаю, но только в Фонтенебло он у нее куда-то далеко запропастился, потому что, когда шли «Свои собственные соперники», я за всю пьесу не мог добиться от нее ни одного слова.

Альбертина собиралась защитить мать, хотя та, по-видимому, не обращала ни малейшего внимания на все, что говорилось вокруг, но в эту минуту в комнату вошла Вишенка, неся блюдо с матлотом.

— Вот матлот, который хозяин велел подать вам, господа, — говорит она, грациозно приседая перед присутствующими.

Появление молодой девушки, о которой было столько толков и которую все ждали с таким нетерпением, произвело в зале всеобщее движение. Мужчины разглядывали ее с удвоенным вниманием, как бы стараясь проверить все то, что насказал об ней один из их товарищей, и на лицах их выражается полнейшее одобрение всему виденному и слышанному. Что касается до женской части труппы, то, хотя они по первому порыву, который, по словам одного из известных дипломатов, всегда бывает правильным, и нашли, что она очень хороша собой, но потом начали искать в ее наружности всевозможные недостатки.

— Да, недурна при большом освещении, лицо это, должно быть, довольно эффектно… Но есть сотни женщин лучше нее, на которых не обращают никакого внимания.

— Главное, контуры лица очень вульгарны.