Вилли вырос американцем, мальчишкой из Бруклина, игравшим в стикбол на улице, читавшим украдкой под одеялом комиксы и слушавшим Бадди Холли и Биг Боппера. Ни мать, ни отец ничего не понимали в этих радостях жизни, но Вилли это мало трогало, поскольку в те годы важнейшей целью его жизни было убедить себя в том, что родители у него не настоящие. Они казались ему чужими и непонятными с их нелепым польским акцентом и странными угловатыми манерами. Бессознательно он чувствовал, что выживет, только если сумеет противостоять им во всем. Когда отец скоропостижно скончался в сорок девять лет от сердечного приступа, скорбь Вилли помогло перенести тайное чувство облегчения. Еще на пороге отрочества, в двенадцать лет, он сформулировал свою жизненную философию: повсюду искать беды себе на голову. Чем больше страданий выпадает на твою долю, тем ближе ты оказываешься к истине, к неприглядной сути существования, а что может быть ужаснее, чем когда твой старик сыграет в ящик всего через шесть недель после того, как тебе исполнилось двенадцать? Подобное событие накладывало на тебя трагический отпечаток, снимало с дистанции крысиных бегов навстречу тщетным упованиям и сентиментальным иллюзиям, омрачало твой лик тенью подлинных душевных терзаний. На самом же деле Вилли особенно и не страдал. Отец для него всегда оставался загадочной фигурой; он мог молчать неделями, а затем вдруг разражаться внезапными вспышками гнева. Не раз он награждал Вилли оплеухой по самым пустяковым поводам. Нет, жизнь без этого мешка со взрывчаткой у тебя под боком была не столь уж и тяжела. Честно говоря, привыкнуть к отсутствию отца не составило ни малейшего труда.

По крайней мере, к такому выводу пришел наш славный герр доктор Зельц. Хотите — соглашайтесь с его мнением, хотите — нет, но если не верить ему, то кому же верить? Неужели, выслушивая все эти истории на протяжении семи лет, он не заслужил права именоваться ведущим мировым авторитетом в области изучения Вилли?

Итак, Вилли остался один с матерью. Мать Вилли трудно было назвать легким в общежитии существом, но она хотя бы не распускала рук и выказывала по отношению к сыну немало любви и достаточно сердечной теплоты, чтобы компенсировать те периоды, когда она постоянно попрекала Вилли, поучала его и изводила прочими способами. В целом, нельзя сказать, чтобы Вилли не старался быть хорошим сыном. В те редкие моменты, когда он не думал о себе, он даже предпринимал сознательные попытки любить свою мать. Если между ними и существовала какая-то напряженность, то обусловлена она была не столько личными чувствами, сколько противоположными взглядами на жизнь. Из собственного тяжелого опыта миссис Гуревич знала, что мир полон зла и опасностей, и жила в соответствии с этим знанием, пытаясь делать все, что было в ее власти, для того чтобы не дать миру погубить себя. Вилли тоже считал, что мир настроен к нему враждебно, но, в отличие от матери, полагал, что всякое сопротивление бесполезно. Разница между ними заключалась не в том, что одна была оптимисткой, а другой пессимистом. И мать, и сын были пессимистами, но если пессимизм первой вел к жизни в мире страхов, то пессимизм второго выливался в шумное и напускное презрение ко всему сущему. Там, где мать сжималась в комок, сын шел напролом. Там, где мать осторожно пыталась ни в коем случае не заступать за красную линию, сын бесшабашно пересекал ее. Большую часть времени они пререкались между собой. Поскольку Вилли знал, как легко завести мать, он не упускал ни единого случая, чтобы не вступить с ней в конфликт. Если бы только у нее хватило ума относиться к высказываниям сына с достаточным равнодушием, Вилли не стал бы так яростно отстаивать свои взгляды. Но противостояние вдохновляло его, подталкивало к переходу на все более и более экстремистские позиции, и к тому времени, когда школа осталась позади, а впереди распахнулись двери колледжа, Вилли уже полностью сжился с некогда избранной им ролью — бунтаря, возмутителя спокойствия, проклятого поэта, ночующего в канавах обреченного на погибель мира.

Одному богу известно, сколько наркотиков удалось впихнуть в себя этому парню за те два с половиной года, что он провел на Морнингсайд Хайтс. Назовите любое запрещенное вещество и окажется, что Вилли курил его, или нюхал, или впрыскивал в вены. Одно дело ходить по коридорам, изображая из себя нового Франсуа Вийона, и совсем другое — ввести в себя столько отравы, что ею можно засыпать всю территорию городской свалки Нью-Йорка в Джерси Медоулэндз. Такого натиска не выдержит биохимия даже самого стойкого организма. Судя по всему, Вилли рано или поздно все равно должен был сойти с ума, но кто сможет уверенно утверждать, что психоделическая вседозволенность его студенческих дней не ускорила процесс? Когда соседи по общежитию в один прекрасный день застали Вилли распростертым нагишом на полу его комнаты и распевающим наподобие мантры имена из телефонной книги Манхэттена, отправляя при этом ложкой в рот из горшка свои собственные экскременты, академической карьере будущего хозяина Мистера Зельца был положен преждевременный и необратимый конец.

За сим последовал дурдом, из которого Вилли вернулся в квартиру матери на Гленвуд-авеню. Это было явно не самое лучшее место для него, но куда еще в мире могло направиться несчастное существо, подобное Вилли? Первые шесть месяцев заметных улучшений не отмечалось. Если не считать того, что Вилли переключился с наркотиков на алкоголь, ничего не изменилось. Прежняя напряженность, прежние конфликты, прежнее взаимонепонимание. И тут ни с того ни с сего накануне сочельника 1969 года у Вилли случилось видение, которое изменило все вокруг, произошла мистическая встреча, перевернувшая все его сознание и придавшая всей его жизни совершенно иной ход.

Дело было в половине третьего ночи. Мать легла в постель уже несколько часов назад, а Вилли расположился на диване в гостиной с пачкой «Лаки Страйк» и бутылкой бурбона. Он писал и краешком глаза следил за экраном телевизора. Телевизор вошел в его жизнь совсем недавно, как побочный продукт долгого пребывания в психушке. Изображения, сменявшиеся на экране, не особенно интересовали Вилли; большее удовольствие доставлял ему гул кинескопа и серо-голубые тени, отбрасываемые им на стены гостиной. Шла программа «Для тех, кто не спит» (что-то насчет гигантских кузнечиков, пожирающих обывателей города Сакраменто, штат Калифорния), но основная часть эфирного времени была посвящена обычному надсадному восхвалению чудесных новшеств: ножей, которые никогда не тупятся, лампочек, что никогда не перегорают, и волшебных лосьонов, что навсегда избавляют потребителя от кошмара плешивости. «Болтай, болтай, — бормотал Вилли следом за диктором, — старые уловки, вечные враки». Но только он собрался встать и выключить телевизор, как на экране начался новый рекламный ролик, в котором Санта Клаус появился из чего-то, что выглядело как каминная труба в гостиной пригородного дома где-нибудь в Массапекуа, Лонг-Айленд. Дело было перед Рождеством, поэтому реклама с актерами, наряженными Санта Клаусом, сама по себе не удивила Вилли. Но этот Санта Клаус не походил на других: щечки у него пылали огнем, а борода была белизны необыкновенной. Вилли ждал, когда начнется текст, абсолютно уверенный в том, что речь пойдет о средстве для чистки ковров или о квартирной сигнализации, но внезапно Санта Клаус обратился к Вилли со словами, которые полностью переменили его судьбу.

— Уильям Гуревич, — сказал Санта Клаус. — Да, да, Уильям Гуревич из Бруклина, штат Нью-Йорк, я с тобой говорю!

В ту ночь Вилли выпил только половину бутылки, к тому же прошло уже восемь месяцев с момента, когда он в последний раз страдал полномасштабными галлюцинациями. Поэтому Вилли знал, что на такую чепуху его не купишь. Он осознавал разницу между реальностью и игрой воображения. Если Санта Клаус обращался к нему с экрана маминого телевизора, это могло означать лишь одно — то, что он, Вилли, выпил гораздо больше, чем ему казалось.

— Да пошел ты, мистер! — заявил Вилли и без долгих раздумий выключил ящик.

К несчастью, выдержки у него хватило ненадолго. Потому ли, что он от природы страдал любопытством, а может, чтобы увериться в том, что опять не сошел с ума, но Вилли решил снова включить телевизор, хотя бы на самую-самую чуточку. Ведь это никому не повредит, разве не так? Лучше узнать горькую правду, чем следующие сорок лет каждое Рождество мучиться сомнениями, что же он на самом деле видел.

И что бы вы думали? Санта Клаус был тут как тут. Он погрозил Вилли пальцем и неодобрительно покачал головой. В глазах его читалось разочарование. Затем он открыл рот и начал говорить (с того самого места, на котором остановился десять секунд назад). Вилли не знал, что ему делать: то ли расхохотаться во все горло, то ли выпрыгнуть в окно. Но что случилось, то случилось. Это было невероятно, но оно произошло, и Вилли понял, что отныне мир никогда не станет для него таким же, как прежде.

— Это было крайне невежливо с твоей стороны, Уильям, — сказал Санта Клаус. — Я пришел, чтобы помочь тебе, но мы не сдвинемся с места, если ты не предоставишь мне возможности высказаться. Ты следишь за моими словами, сынок?

На последний вопрос явно надо было ответить, но Вилли колебался. Хватит с этого шута горохового и того, что он, Вилли, его слушает. Не хватало еще, чтобы он стал с ним разговаривать.

— Уильям! — воззвал Санта Клаус. В голосе его слышались неодобрение, упрек и такой напор, что Вилли почувствовал — этому парню лучше не перечить. Если Вилли хочет выбраться из кошмара, то надо подыгрывать этому седобородому громиле.

— Слушаю, босс! — промямлил Вилли. — Впитываю каждое ваше слово!

Здоровяк самодовольно улыбнулся. Камера наплывом взяла крупный план его цветущего лица. Следующие несколько секунд Санта Клаус задумчиво теребил свою бороду, словно не знал, с чего начать.

— Ты знаешь, кто я такой? — внезапно спросил он.

— Я знаю, на кого ты похож, — ответил Вилли, — но это еще не означает, что я знаю, кто ты такой. Сначала я думал, что ты какой-нибудь гребаный актеришка. Затем решил, что ты — джинн из бутылки. Теперь я просто теряюсь в догадках.

— Я тот, на кого я похож.

— Ну, если так, старина, тогда я — зять императора Хайле Селассие.

— Я — Санта Клаус, Уильям. Иначе говоря — святой Николай. Или, если уж совсем по-простому, Дед Мороз. Единственная добрая сила, оставшаяся в этом мире.

— Санта, ты говоришь? А ну-ка, повтори по буквам: эс-а-эн-тэ-а, верно?

— Ты не ошибся. Мое имя пишется именно так.

— Именно этого я и ожидал. А теперь переставим-ка слегка эти буквы, и что у нас выйдет: эс-а-тэ-а-эн — сатана! Ты, дедушка, — сам дьявол во плоти и существуешь только в моем воображении и больше нигде.

Обратите внимание на то, как яростно боролся Вилли с видением, с какой решимостью отвергал соблазн. Он, конечно же, не был одним из тех пустоголовых психопатов, что позволяют призракам и видениям помыкать собой. Вилли противился происходящему, и то отвращение, можно даже сказать, та открытая враждебность, которую он испытывал в первые мгновения своей встречи со сверхъестественным, и убедили Мистера Зельца в том, что Вилли действительно пережил видение, а не сочинил сам всю историю от начала до конца. В изложении Вилли все происходившее возмущало его до глубины души. Это был вызов, брошенный его рассудку, и от одного взгляда на эту воплощенную пошлость в красном колпаке кровь вскипала в жилах у Вилли. Пусть кто-нибудь другой верит во всю эту рождественскую чушь, изобретенную исключительно для того, чтобы простаки легче расставались со звонкой монетой, а кассовые аппараты бойче стрекотали. Санта Клаус был для Вилли Гуревича самой сутью всего этого бесстыдного разгула потребительских страстей, средоточием рождественского надувательства.

Но этот Санта не был ни самозванцем, ни переодетым бесом. Он был самым что ни на есть подлинным Дедом Морозом, повелителем эльфов и духов, явившимся с посланием доброты, милосердия и самопожертвования. Эта неправдоподобнейшая из фантазий, эта противоположность всего того, за что Вилли боролся, эта абсурдная фигура, этот прохиндей в красном кафтане и в сапожках, отороченных мехом, — да, да, этот самый Санта Клаус во всем своем блеске и славе явился в телеэфире, дабы потрясти самое основание скептицизма Вилли и исцелить его разбитую душу. Вот так обстояли дела. Если кто-нибудь здесь и фальшивый, так это сам Вилли, — сказал Санта Клаус, а затем битый час разъяснял испуганному и потрясенному парню, что к чему.

Он называл Вилли мошенником, позером и бездарным халтурщиком. Затем он поднял ставки и стал ругать его ничтожеством, клистиром, пустоголовым болваном, пока, действуя таким образом, не пробил оборону Вилли и не явил сияние света его глазам. К тому времени Вилли уже лежал на полу, распростертый, рыдающий в голос, умолял о пощаде и обещал исправиться и стать хорошим. Христос действительно рождался на свет, понял Вилли, и не знать ему ни истины, ни счастья, пока он не доверится явившемуся ему доброму духу. Отныне на него возложена тайная миссия: ежедневно нести весть Рождества в сей мир, не прося от него ничего взамен и щедро даря ему свою любовь.

Иными словами, Вилли решил сделаться святым.

Вот так получилось, что Уильям Гуревич завершил свой земной путь и из плоти его родился новый человек, которого звали Вилли Г. Сочельник. В ознаменование этого события Вилли наутро отправился в Манхэттен, где сделал себе на правой руке татуировку с изображением Санта Клауса. Процесс был болезненным, но Вилли с улыбкой переносил уколы игл, радуясь тому, что отныне и до конца дней своих он будет носить на себе зримый знак произошедшего с ним превращения.

Увы, когда Вилли вернулся домой и гордо продемонстрировал миссис Гуревич украсившее его кожу изображение, та разразилась потоками слез и впала в гневное возмущение, граничившее с бешенством. Вывела ее из себя не столько сама татуировка (хотя и это тоже, учитывая то, что татуировка запрещена законами Моисея, и то, что означала для нее татуировка на еврейской коже), сколько ее сюжет. Трехцветный Санта Клаус на запястье Вилли в глазах миссис Гуревич был символом предательства и неисцелимого безумия — именно поэтому она так отреагировала на его появление. До этого момента она еще питала надежды на полное выздоровление своего чада. Миссис Гуревич считала, что всему виной наркотики и что как только их зловредные молекулы покинут организм Вилли и кровь его очистится, он тут же перестанет проводить дни напролет перед телевизором и вернется обратно в колледж. Но теперь все было кончено. Одного взгляда на татуировку было достаточно, чтобы это понять. Тщетные надежды и пустые ожидания упали к ее ногам и разлетелись на мелкие осколки. Санта Клаус был лазутчиком из лагеря врага; он состоял на службе у пресвитерианцев и католиков, у иисусопоклонников и антисемитов, у Гитлера и ему подобных. Гои завладели мозгом Вилли, а значит, пиши пропало. Все начнется тихо-мирно с Рождества, а там и Пасха не за горами, потом, глядишь, на свет божий появятся кресты и пойдут разговоры о том, что жиды Христа продали, а дальше и оглянуться не успеешь, как штурмовики начнут колотить сапогами в твою дверь. Для миссис Гуревич не было особой разницы в том, что ее сын изобразил на запястье — Санта Клауса или свастику.

Вилли смутился, и смутился искренне. Он никого не хотел обидеть, и уж конечно, в нынешнем своем состоянии раскаяния и обращения, он не хотел обидеть свою родную мать. Он пытался что-то объяснить ей, но миссис Гуревич и слушать не желала. Она визжала и называла его нацистом. Когда Вилли попытался втолковать ей, что Санта Клаус — это воплощение Будды, святой, несущий миру послание сострадательной любви и милосердия, она пригрозила, что немедленно отправит сына обратно в психиатрическую лечебницу. Это заставило Вилли вспомнить поговорку, которую он слышал от одного из товарищей по палате в больнице Св. Луки: «Лучше ходить от магазина до дома, чем от аминазина до комы», — и он тут же понял, что его ждет, если мать исполнит свою угрозу. Решив не испытывать более ее терпение, он накинул плащ и покинул квартиру, направив свой путь бог весть куда.

Так продолжалось долгие годы: Вилли уходил из дому на несколько месяцев, затем на несколько месяцев возвращался, потом снова уходил. Первый его уход был, пожалуй, самым драматическим, в основном потому, что Вилли еще ничего не знал о бродячей жизни. В первый раз он покинул дом совсем ненадолго, хотя Мистер Зельц так и не смог понять, что значит для Вилли «ненадолго» — недели это или месяцы. Что бы там ни случилось с Вилли за время его первой отлучки, вернулся он уверенный в том, что обрел свое истинное призвание. «Не говори мне, что дважды два — четыре, — сказал Вилли матери по возвращении в Бруклин. — Откуда мы знаем, что два — это два? Вот в чем вопрос».

На следующий день Вилли сел за стол и снова начал писать. Он взялся за перо в первый раз с тех пор, как его положили в больницу, и слова текли из него свободно, будто вода из лопнувшей трубы. Вилли Г. Сочельник оказался более даровитым и изобретательным поэтом, чем Уильям Гуревич, и если стихам его порой не хватало оригинальности, то они полностью искупали этот недостаток искренним энтузиазмом. Хорошим примером может послужить стихотворение под названием «Тридцать три правила жизни». Вот его начало:


Брось себя в объятия мира,
И воздух не даст тебе упасть.
Уклонись от них, и мир
Прыгнет тебе на спину.
Отправься нагим по дороге,
Мощеной костями,
Слушая музыку собственных ног,
А если стемнеет —
Не насвистывай, пой!
С открытыми глазами не видно
Дороги. Сними свое платье,
Раздай свои обувь и деньги —
В подарок первому встречному.
Отдай. Если спляшешь тарантеллу безумия,
Ничто тебе станет дороже
Всех множеств…

Но литература — одно, а жизнь среди людей — совсем другое. Стихи Вилли изменились, но это не давало ответа на главный вопрос: изменился ли он сам? Действительно ли он стал новым человеком, или же его желание святости оказалось лишь мимолетным порывом? Вознесся ли он одним скачком к недосягаемым высотам, или же перерождение его свелось к татуировке на правом запястье и смехотворному прозвищу, на которое он теперь предпочитал откликаться? Честным ответом было бы и да, и нет, понемногу и того, и другого. Ибо Вилли был слаб, чересчур забывчив и слишком часто гневался. Расстроенный рассудок нередко подводил его, и когда рулетку в его голове заклинивало или, напротив, разгоняло до немыслимых оборотов, ставить на нее было рискованно. Как мог человек, столь ущербный духом, отважиться примерить на себя покровы святости? Дело было даже не в возрасте Вилли и не в том, что он — прирожденный враль с сильными параноидальными наклонностями. Просто для такой роли он был слишком забавен. Как только Вилли начинал шутить, Санта Клаус сгорал от стыда и проваливался сквозь землю, а вместе с ним — и вся затея с любовью к ближним, цветами и улыбками.

В то же время нельзя было сказать, что он плохо старался. Вот это он как раз делал, и большая часть историй, приключившихся с ним, связана именно с его стараниями. Даже если сам Вилли часто не оправдывал собственных ожиданий, у него перед глазами всегда имелся пример для подражания. В те редкие моменты, когда Вилли был способен сфокусировать свои мысли и отказаться от питейных излишеств, он демонстрировал чудеса храбрости и великодушия. Так, в 1972 году, рискуя жизнью, он спас тонувшую четырехлетнюю девочку. В 1976 году он встал на защиту восьмидесятиоднолетнего старца, которого избивали хулиганы на 43-й стрит, Вест, и за свои старания заработал ножевое ранение в плечо и пулю в лодыжку. Не раз он жертвовал для друга в беде последним долларом, не раз утешал на своей груди несчастных любовников и брошенных любовниц. Ему даже удалось отговорить трех самоубийц (одного мужчину и двух женщин) от их затеи. В душе Вилли имелись светлые пятна, и если вам случалось наткнуться на такое пятно, вы с готовностью прощали ему все остальное. Разумеется, у него не все были дома и он частенько становился совершенно невыносимым, но когда рассудок Вилли прояснялся, то второго такого друга еще надо было поискать и люди, которым довелось познакомиться с ним в такие мгновения, помнили его до самой смерти.