Рассказывая Мистеру Зельцу о первых годах своих странствий, Вилли чаще поминал хорошее, а о плохом старался забыть. Но кто отважится упрекнуть его в сентиментальности? Мы все страдаем этим, собаки и люди в равной степени. К тому же примите во внимание, что в 1970 году Вилли находился в самом расцвете своей юности и физически был вполне здоров, с крепкими зубами. Кроме того, на его счете в банке имелась небольшая сумма, которая образовалась из отцовской страховки, так что когда ему стукнул двадцать один год, он вступил в права наследства. После этого он лет десять не испытывал недостатка в карманных деньгах. Но помимо этих двух сокровищ — молодости и денег — важен сам исторический момент, то есть те годы, когда Вилли начал бродяжничать. Страна кишела отщепенцами и юными беглецами из дома, патлатыми визионерами, рехнувшимися анархистами и долбаными психопатами. Несмотря на всю свою необычность и исключительность, Вилли не слишком выделялся на их фоне. Еще один типичный американский чудик, не более того, и куда бы ни заносило Вилли — в Питтсбург или Платтсбург, в Покателло или Бока Ратон, — везде он мог рассчитывать на компанию родственных душ. По крайней мере, так утверждал сам Вилли, и Мистер Зельц не видел оснований, чтобы не верить ему.

Да и какая разница? Пес прожил на свете достаточно долго, чтобы знать, что хорошие истории совсем не обязательно правдивые. Верить или не верить Вилли — это дело личное, главным же был тот факт, что Вилли жил как жил, а годы шли. Что может быть важнее этого? Да ничего! Годы шли, и молодой человек превращался в человека не очень молодого, а мир между тем стремительно менялся. К тому времени, когда Мистер Зельц покинул утробу матери, от юности Вилли остались одни только смутные воспоминания и зелень его прежних дней уже давно прела в компостной куче. Все беглецы вернулись под отчий кров, обкуренные пророки сняли с шеи индейскую бижутерию и нацепили галстуки-бабочки, война кончилась. Но Вилли так и остался Вилли, неукротимым рифмоплетом и самозваным посланником Санта Клауса, прикрытым грязным рубищем бродяги. Время жестоко обошлось с поэтом, и теперь он — дурно пахнущий и мокрогубый — с трудом вписывался в окружающую среду. Его вид отпугивал людей. Перенесенное ранение и износ организма привели к тому, что он потерял свое былое проворство, благодаря которому в прежние времена с легкостью уворачивался от грозивших ему опасностей. Люди избивали его, когда он спал, сжигали его рукописи, без зазрения совести пользовались его физической и душевной немощностью. После одного такого столкновения с обществом Вилли очутился в больнице со сломанной рукой и поврежденным зрением. И тут он понял, что без защитника ему не обойтись. Сначала он подумывал о пистолете, но оружие вызывало у него непреодолимое отвращение, и тогда Вилли решил завести себе четвероногого друга.

Миссис Гуревич отнеслась к этой идее без восторга, но сын уперся и настоял на своем. Вот почему Мистер Зельц был оторван от материнской груди и, навсегда распрощавшись с пятью своими братьями-сестричками, переехал из приюта для бродячих животных в Норт-Шоре на Гленвуд-авеню в Бруклине. Честно говоря, Мистер Зельц детство свое помнил крайне смутно. Людской язык поначалу давался ему с трудом. Чудовищный акцент и путаная речь миссис Гуревич, а также склонность Вилли к пародированию голосов различных персонажей (он изображал то Габби Хейса, то Луиса Армстронга; начав день с голосом Граучо Маркса, он мог закончить его, уже подделываясь под Мориса Шевалье) только осложняли дело. По этой причине у Мистера Зельца ушло несколько месяцев на овладение основами английской речи. Кроме того, он страдал от проблем, обычных для всех щенков: мочевой пузырь и прямая кишка не хотели слушаться его. Отсюда постоянно расстеленные на полу кухни газеты и стенания миссис Гуревич всякий раз, когда Мистеру Зельцу случалось помочиться в неположенном месте. Миссис Гуревич была капризной старой дамой, и если бы не нежные руки Вилли и не его ласковые слова, жизнь в квартире Гуревичей могла стать сущим адом. Наступила зима, улицы покрылись льдом и рассыпанной солью, поэтому девяносто восемь процентов времени приходилось проводить дома. Мистер Зельц или сидел у ног хозяина, в то время как поэт трудился над своим очередным шедевром, или же бродил по квартире, исследуя все ее закутки и закоулки. У Гуревичей было четыре комнаты и кухня, и к началу весны Мистер Зельц уже досконально изучил каждую царапину на мебели, каждое пятно на ковре и каждую трещину на линолеуме. Он отличал запах тапочек миссис Гуревич от запаха трусов Вилли, постиг разницу между звонком в дверь и телефонным звонком, никогда не путал позвякивание ключей на брелке с шорохом пилюль, перекатывающихся в пластмассовом пузырьке. Он был на короткой ноге с каждым тараканом, жившим под раковиной на кухне. Это было скучное, однообразное существование, но откуда Мистер Зельц мог это знать? Откуда мог это ведать маленький щенок с глупеньким умишком, с толстыми неуклюжими лапами, которые запинались об его собственный хвост и то и дело норовили ступить в его собственные какашки? Другой жизни Мистер Зельц тогда еще просто не знал, а посему и не дерзал судить, насколько она наполнена смыслом и радостями, ради которых стоило бы существовать.

Какой же сюрприз поджидал нашего маленького барбоса весной! На улице потеплело, распустились бутоны, и Мистер Зельц с удивлением узнал, что Вилли — не только домосед с карандашом в руке, не только профессиональный непризнанный гений. Воистину у его хозяина оказалась собачья душа! Выяснилось, что Вилли — еще и бродяга и отчаянный авантюрист, менявший на ходу правила игры, короче говоря, незаурядный представитель племени двуногих. Одним прекрасным днем в середине апреля они вышли за дверь и отправились навстречу неведомому, чтобы вернуться в Бруклин только накануне Хэллоуина. Какая собака могла мечтать о большем? Мистер Зельц чувствовал себя счастливейшим из тварей земных.

Затем, конечно, им пришлось пережить еще немало периодов зимней спячки и возвращений под кров родного дома, а также сопряженные с ними месяцы отшельнического существования. Долгие месяцы, наполненные бульканьем радиаторов парового отопления, гудением пылесоса и кофемолки, вкусом консервированного корма. Но стоило Мистеру Зельцу втянуться в ритм городской жизни, как он начинал находить ее привлекательной. Пусть снаружи было холодно, зато в квартире был Вилли, а разве может жизнь казаться плохой, если рядом с тобой — твой хозяин? Даже миссис Гуревич постепенно привыкла к новому жильцу. После того как Вилли научился соблюдать правила общежития, сердце миссис Гуревич заметно смягчилось и, хотя она продолжала ворчать по поводу шерсти Мистера Зельца, которую тот щедро рассыпал по всей квартире, было ясно, что ворчит она только для проформы. Иногда она даже позволяла Мистеру Зельцу примоститься рядом с собой на софе в гостиной и при этом гладила его по голове одной рукой, другой в это время перелистывая журнал. Изредка она откровенно делилась с Мистером Зельцем всеми своими тревогами по поводу своего непутевого блудного сына. Она говорила ему, как страдает оттого, что у такого славного мальчика в голове не все в порядке. Но полсына все-таки лучше, чем никакого сына, farshtaist? И что ей остается, кроме как любить его и надеяться на лучшее? Его, конечно, никогда не похоронят на еврейском кладбище, особенно с этой пакостью, что у него на руке, а разве не горько знать, что твой единственный ребенок не ляжет в землю рядом с матерью и отцом? Еще одна печаль, еще одна мука неизбывная! Но жить-то живым, в конце концов, и, слава богу, оба они здоровы — постучи по дереву! — а значит, все не так уж и плохо, что само по себе чудо, за которое стоит быть благодарным. Такого за деньги не купишь, верно? — иначе это давно бы рекламировали по телевизору. А так, цветной он у тебя или черно-белый, жизнь-то за деньги не купишь; если перед тобой разверзнутся врата смерти, то закрыть их не смогут даже все китайцы на свете, навались они на них.

Вскоре Мистер Зельц обнаружил, что разница между миссис Гуревич и ее сыном гораздо меньше, чем ему казалось вначале. Разумеется, они часто спорили, да и пахли совсем по-разному: Вилли — нечистым телом и мужским потом, а Ида — сложной смесью сиреневого туалетного мыла, крема «Понд» для лица и мятной зубной пасты. Но как только дело доходило до разговоров, шестидесятивосьмилетняя «мама-сан» (как ее именовал Вилли) могла дать фору любому. Стоило ей начать один из своих бесконечных монологов, как мигом становилось ясно, почему ее отпрыск вырос таким отъявленным треплом. Темы монологов у Иды и Вилли, конечно, могли быть различными, но стиль совпадал. Безудержный бурный поток свободных ассоциаций с многочисленными лирическими отступлениями, комментариями в скобках и богатым набором звуковых эффектов, включавшим в себя все что угодно, от прищелкивания языком до хихиканья и шумных вздохов. У Вилли Мистер Зельц научился многому из того, что касается юмора, иронии и метафорической образности. У «мамы-сан» — тому, как трудно жить на этом свете. Она объяснила ему все насчет того, что такое мировая скорбь, как чувствует себя человек, плечи которого придавлены тяжестью всей вселенной, и — что всего важнее — как порой спасают слезы от всех этих бед.

Труся за хозяином тем жутким воскресеньем в Балтиморе, Мистер Зельц с удивлением думал, к чему все это ему вспомнилось. «Почему именно миссис Гуревич?» — недоумевал он. Зачем вспоминать тоскливые бруклинские зимы, когда память его хранит столько более ярких и значительных эпизодов? Чего стоит один Альбукерк, где они замечательно отдохнули пару лет назад на заброшенной кроватной фабрике. Или Грета, сладострастная сука, с которой Мистер Зельц провел десять пылких ночей на кукурузном поле под Айова-Сити. Или золотой дождь, пролившийся на них в Беркли четыре года назад, когда Вилли продал за один вечер на Телеграф-авеню восемьдесят шесть ксерокопий своего стихотворения по доллару штука. Он бы с преогромнейшим удовольствием вспоминал сейчас один из этих сюжетов. Да хотя бы те времена, когда хозяин еще не кашлял — год назад, пусть даже девять или десять месяцев назад, пускай хоть тот период, когда Вилли примостился под бок к той толстой коротышке… как бишь ее, Ванда или Венди — да какая разница! Девица эта жила в трейлере под Денвером и любила кормить Мистера Зельца крутыми яйцами. Она была законченная алкоголичка, бесформенный комок пропитого сала, и ржала все время не переставая, щекоча Мистеру Зельцу мягкое брюхо. И если у Мистера Зельца внезапно высовывалась мокрая собачья морковка, она просто помирала со смеху, так что лицо у нее становилось лилово-красным. А поскольку история эта повторялась довольно часто, то теперь стоило только Мистеру Зельцу услышать слово «Денвер», как в ушах у него начинал звучать хохот Ванды. Именно это в его понимании и было «Денвером», так же как «Чикаго» для него было автобусом, окатившим его водой из лужи на Мичиган-авеню, а «Тампа» — солнечными бликами на асфальте душным августовским днем. «Таксон» же представлялся ему жарким ветром пустыни, пахнущим можжевельником и шалфеем, ветром, который внезапно привносит жизнь в бездвижный воздух.

Мало-помалу он начал охотиться за такими воспоминаниями, пытаясь ухватить хоть одно из них на лету, но бесполезно. Вновь и вновь ему вспоминалась бруклинская квартира, тоскливое заточение в четырех стенах, «мама-сан», шлепающая в белых пушистых тапочках по комнатам. Мистеру Зельцу оставалось только принять это как должное, и, погрузившись в омут тех бесчисленных дней и ночей, он вдруг понял, почему возвращается в воспоминаниях на Гленвуд-авеню, — потому что миссис Гуревич умерла. Она покинула этот мир — как вскоре покинет его и ее сын. Вспоминая первую смерть, Мистер Зельц потихоньку подготавливал себя к неминуемой второй — смерти смертей, которой предстояло перевернуть мир вверх дном, а возможно, и вообще уничтожить его.

Зима благоприятствовала поэтическим трудам. Дома Вилли придерживался ночного образа жизни и чаще всего садился за работу сразу после того, как его мать отправлялась в постель. Жизнь в пути не оставляла ни времени, ни сил для сочинительства. Двигаться приходилось быстро, душа не знала покоя, что-нибудь все время отвлекало, так что с трудом удавалось набросать пару случайных строк на бумажной салфетке. Но живя в Бруклине, Вилли обыкновенно проводил три-четыре часа ночью за письменным столом, кропая свои вирши в общих тетрадках со скрепленными пластмассовой спиралью листами. По крайней мере, так было, если он не запивал где-нибудь вне дома или не страдал отсутствием вдохновения. Иногда Вилли бормотал что-то себе под нос, сочиняя, а порой даже возбуждался до такой степени, что начинал смеяться, или ругаться, или стучать кулаком по столу. Сначала Мистер Зельц думал, будто эти звуки адресованы ему, но как только уразумел, что это обычный шум, сопровождающий творческий процесс, стал попросту сворачиваться калачиком под столом у ног хозяина в ожидании того момента, когда Вилли устанет слагать стихи и выведет его на улицу помочиться.

Надо признать, жизнь в Бруклине состояла не из одних синяков и шишек, бывали в ней и свои пироги и пышки, стоило только Вилли на какое-то время воспарить над писательскими буднями. Отсчитайте по собачьему календарю тридцать восемь лет назад, и вы попадете в эпоху, когда Вилли работал над Симфонией Запахов. В анналах Вилли та зима значилась как единственная в своем роде — за нее Вилли не написал ни единой строчки. «Да, — сказал сам себе Мистер Зельц, — то были блестящие, безумные времена, от одного воспоминания о которых до сих пор теплеет в груди». Если бы он умел улыбаться, то сейчас улыбнулся бы, если бы умел плакать — пролил бы слезу. И, разумеется, если бы он умел делать и то, и другое, он разразился бы слезами и смехом одновременно, восхваляя и оплакивая своего хозяина, которому предстояло вскоре покинуть этот мир.

Это случилось еще в самом начале их совместной жизни. Они уже дважды покидали Бруклин и возвращались обратно, и за время скитаний Вилли успел привязаться к своему четвероногому другу. Теперь у Вилли всегда был рядом и защитник, и внимательный слушатель, и источник тепла в холодные ночи. Познакомившись с Мистером Зельцем поближе, Вилли пришел к выводу, что пес этот — воплощение земной доброты и на нем не сыщешь ни единого пятна порока. Он не только поверил в то, что у Мистера Зельца есть душа, но и пришел к выводу, что душа эта намного лучше и чище других душ, и чем больше Вилли присматривался, тем больше утонченности и благородства обнаруживал в ней. Не был ли Мистер Зельц ангелом в образе собаки? Вилли с самого начала допускал такую возможность. А после восемнадцати месяцев тесного общения и пристального наблюдения он пришел к выводу, что предчувствия его не обманули. Достаточно написать слово «DOG» и поднести к зеркалу листок, чтобы понять, в чем тут дело. «DOG», прочитанное задом наперед, — это «GOD». Собака — это Бог, вот в чем дело. Имя Всемогущего Творца всего сущего содержится в зашифрованном виде в имени четвероногой твари. Разве такое может быть случайностью? Разве здесь нет намека на то, что Мистер Зельц — воплощение той доброй силы, о которой Санта Клаус поведал ему декабрьской ночью 1969 года? Кто знает, кто знает. Другой, возможно, и поспорил бы с этим утверждением, но для Вилли все было яснее ясного. Именно поэтому Вилли и был Вилли.

Однако, при всем при том, внешне Мистер Зельц во всех отношениях был всего лишь собакой. От кончика хвоста до кончика носа он выглядел как типичный представитель Canis familiaris, и какой бы божественный дух ни скрывался под его мохнатой шкурой, всякий видел в нем прежде всего собаку, мистера Гав-Гав, мсье Вау-Вау, лорда Морду. Как сказал собутыльник Вилли в одном чикагском баре четыре или пять лет тому назад: «Знаешь, в чем заключается вся собачья философия, приятель? Если ты не можешь ни съесть, ни трахнуть эту вещь, помочись на нее».

Но Вилли не сомневался в своей правоте. Кто постиг все тайны теологии? Никто. Если Бог мог послать своего Сына на землю в человеческом образе, почему бы Ему не послать на землю ангела в образе собаки? Мистер Зельц был всего лишь собакой, и, сказать по правде, именно за это Вилли и любил его. Он находил бесконечное удовольствие в созерцании собачьих повадок своего собрата — ведь до этого у Вилли никогда не было домашнего животного. В детстве родители так и не позволили ему завести любимца, несмотря на постоянные просьбы. Он пробовал просить у них котенка, черепашку, морскую свинку, хомячка, золотую рыбку — ответ всегда оставался неизменным. «Квартира слишком маленькая, — говорили они Вилли, — а от животных дурно пахнет, и они дорого стоят; к тому же тебе они скоро надоедят и ты перестанешь за ними ухаживать». Так вот и получилось, что до появления Мистера Зельца Вилли ни разу не представилось возможности наблюдать собачье поведение вблизи и он мало что знал о собаках. Собаки были для Вилли загадочными существами, находившимися на периферии его вселенной. Он знал, что надо обходить стороной собаку лающую и гладить собаку ластящуюся, и не более того. Но буквально через два месяца после того, как Вилли исполнилось тридцать восемь лет, все внезапно переменилось.

Ему пришлось постичь столько нового, привыкнуть к такому множеству вещей, что Вилли с трудом соображал, с чего начать. Что означает виляющий хвост и что — хвост поджатый? Висящие уши и уши торчком? Как понять катание на спине, бег по кругу, вылизывание подхвостья и урчание, скачки в воздух с переворотом и без переворота, оскаленные зубы, наклоненную голову, виляние задом и тысячи других жестов и знаков, каждый из которых выражал какую-то мысль, боль или желание, чувство или намерение? Вилли казалось, будто он овладевает новым языком или изучает затерянное в джунглях племя первобытных людей, пытаясь постичь их нравы и обычаи. После того как Вилли начал понимать основное, он более всего заинтересовался одной головоломкой, которую иногда называл «парадоксом глаза и носа», а иногда — «сенсорным цензором». Вилли был человеком и поэтому воспринимал мир в основном при помощи зрения. Мистер Зельц был всего лишь собакой, то есть существом, практически лишенным зрения. Глазами он воспринимал только общие очертания предметов, определял, кто или что находится перед ним — враг или друг, помеха или полезная вещь. Чтобы понять сложность мира во всех его многочисленных деталях и составить глубокое представление о реальности, он предпочитал пользоваться носом. Все его желания, чувства, представления формировались на основе информации, полученной от органов обоняния. Вначале Вилли с трудом мог в это поверить. Жадность, с которой собаки впитывают запахи, казалась ему невероятной. Стоило Мистеру Зельцу наткнуться на заинтересовавший его аромат, как он устремлялся по следу с такой решимостью, с таким всепоглощающим энтузиазмом, что все остальное вокруг переставало для него существовать. Ноздри Мистера Зельца превращались в устройство, всасывающее запахи с такой же яростью, с какой труба пылесоса всасывает с ковра осколки разбитого стакана. Порой Вилли даже казалось, что асфальт на улице лопнет от напряжения, когда Мистер Зельц особенно активно обнюхивал его. Послушный пес внезапно превращался в упрямую, ушедшую в себя тварь, которая забыла о том, что у нее вообще есть хозяин. Если же Вилли случалось потянуть Мистера Зельца за поводок прежде, чем тот успевал обнюхать в должной мере привлекшую его внимание какашку или лужицу мочи, пес упирался всеми лапами в асфальт с такой непоколебимой силой, что Вилли часто спрашивал себя, не скрыта ли в подушечках лап Мистера Зельца какая-нибудь тайная железа, выделяющая особой прочности клей.