Пола Маклейн

Парижская жена

Важно не то, что тебе дала Франция, а то, что она не отобрала.

Гертруда Стайн

Ни одна вещь не является сама по себе истиной. Истина — всё.

Эрнест Хемингуэй

Пролог

Теперь я должна наконец признаться: излечиться от Парижа нельзя, хотя я часто предпринимала такие попытки. Отчасти это связано с войной. Мир уже рухнул однажды, и это могло повториться в любую минуту. Война пришла и изменила нас, хотя все твердили, что ее не будет. Никто не знал точно, сколько людей погибло, но когда люди слышали цифры — девять миллионов или четырнадцать, — то думали: нет, это невозможно. Париж заполняли призраки и ходячие трупы. Многие вернулись в Руан или в Оук-Парк в штате Иллинойс искалеченные, не в силах забыть то, что пришлось пережить, навеки опустошенные. Положив на носилки трупы, они шагали, переступая через других убитых, а потом сами оказывались на носилках; и их везли на еле ползущих поездах, где донимали мухи и чей-нибудь голос, умолявший, чтобы о нем сообщили его девушке.

По сути, дома как такового больше не было, и это тоже являлось частью парижской жизни. Вот почему мы много пили, говорили, целовались с кем попало, не думая, что при этом что-то разрушаем. Некоторые из нас смотрели в лица мертвецов, стараясь не запоминать характерные черты. Эрнест относился к таким. Он часто повторял, что умер на этой войне — пусть на мгновение; его душа покинула тело, выскользнув шелковым платочком из груди. Вернулась она по собственному желанию, и мне часто приходило в голову, что творчество было для него возможностью убедиться, что душа все-таки возвратилась на свое место; и возможностью сказать хотя бы себе, что он на самом деле видел и испытал эти жуткие вещи и все-таки выжил. Что он умер, но не остался среди мертвецов.

Всегда радостно возвращаться в Париж после долгой отлучки. В 1923-м мы на год уехали в Торонто, где родился наш сын Бамби, а когда вновь оказались в Париже, все осталось таким же, но словно увеличилось в количестве. Город был грязный и великолепный одновременно, в нем кишели крысы, цвели каштаны и лились стихи. Паунд помог нам найти квартиру на втором этаже оштукатуренного и побеленного дома на узкой извилистой улочке неподалеку от Люксембургского сада. Там не было горячей воды, ванной и электричества, но, несмотря на это, ее нельзя назвать худшей из тех квартир, где нам пришлось жить. Отнюдь. Через дорогу с семи утра и до пяти жужжала лесопилка, пахло свежеструганым деревом, опилки лезли под окна, двери и оседали на нашей одежде, вызывая кашель. А из маленькой комнаты наверху слышался постоянный стук «Короны», за которой работал Эрнест. Он писал рассказы — они, как и скетчи, всегда требовались, но не прекращал работу и над романом о фиесте в Памплоне, который задумал тем летом.

Я не читала уже написанные страницы, доверяя его внутреннему чутью и ежедневному рабочему ритму. Каждое утро он рано вставал, одевался и поднимался к себе, чтобы приняться за дневную работу. Если дело не шло, он брал свои записные книжки, несколько хорошо заточенных карандашей и шел в «Клозери де Лила» и потягивал там за мраморным столиком любимый кофейный ликер; мы с Бамби завтракали, потом одевались и шли на прогулку или навещали друзей. Во второй половине дня мы возвращались домой, и, если день прошел хорошо, за обеденным столом нас ждал довольный Эрнест; мы пили охлажденный сотерн или бренди с сельтерской и говорили обо всем на свете. Или, оставив Бамби с нашей хозяйкой мадам Шотар, шли в «Селект», или в «Дом», или в «Де Маго», где нас всегда ждали блюдо с крупными устрицами и увлекательный разговор.

Тогда повсюду было множество интересных людей. Кафе, расположенные на Монпарнасе, постоянно поглощали и извергали их — французских художников, русских танцоров, американских писателей. Каждый вечер можно было наблюдать, как Пикассо возвращается из Сен-Жермен к себе домой на улицу Огюстен; он всегда ходил одним и тем же путем, спокойно поглядывая на всех и на все. В те дни каждый мог почувствовать себя художником на улицах Парижа, даже освещение способствовало этому, игра теней на зданиях, мосты, разбивающие сердце своей красотой, и прекрасные женщины в черных платьях от Шанель, облегающих точеные фигурки, они курили и, смеясь, запрокидывали головы. Можно было зайти в любое кафе — всюду царил этот восхитительный хаос, — заказать перно или ром «Сент-Джеймс» и чувствовать, как от счастья быть вдвоем кружится голова.


«Послушай, — сказал Дон Стюарт как-то вечером, когда мы сидели веселые и сильно поддатые в „Селекте“. — У тебя с Хемом идеальные отношения. Нет, — запутался он, и на лице его было написано волнение. — Святые отношения. Вот что я хотел сказать».

«Как мило с твоей стороны, Дон. Ты сам прекрасный человек». Я тронула его плечо, боясь, как бы он не расплакался. Дон писал юмористические рассказы, а всем известно, что юмористы в глубине души самые серьезные и чувствительные люди. Он еще не был женат, но кое-какие перспективы маячили на горизонте, и для него было важно знать, что супружество может быть гармоничным и крепким.

Не все тогда разделяли идею семьи. Соединить свою судьбу с другим человеком означало, что ты веришь в будущее и принимаешь прошлое, что история, традиция и надежда объединились, чтобы поддержать тебя. Но разразилась война, которая унесла жизни прекрасных молодых людей, а вместе с ними и нашу надежду. Остался только сегодняшний день, им и жили, не думая о завтрашнем, не говоря уж об отдаленном будущем. Спасением от мыслей была выпивка, море разливанное выпивки, все известные пороки и много веревки, чтоб, если что, повеситься. Но некоторые из нас, немногие, ставили на семью. И хотя я вовсе не считала себя святой, но чувствовала: то, что есть между нами, редкое и настоящее явление; семья, которую мы построили и продолжаем строить, — наше спасение.

Мой рассказ не детективная история — ничуть. Я вовсе не хочу сказать: берегитесь девушки, которая придет и все разрушит, и все-таки она придет с определенной целью в роскошном манто из бурундука и дорогих туфлях, а ее блестящие каштановые волосы на хорошенькой головке будут подстрижены так коротко, что на моей кухне она покажется симпатичным зверьком. Она беспечно улыбается, легко и остроумно говорит, в то время как в нашей спальне на постели развалился подобно восточному царьку небритый и неухоженный Эрнест с книгой в руках. Он не обращает на нее никакого внимания. Поначалу. В фарфоровом чайнике заваривается чай, я рассказываю гостье о девушке, которую мы обе знали сто лет назад в Сент-Луисе, мы сидим как добрые друзья, а во дворе лесопилки вдруг начинает лаять собака — она лает и лает, и ничто не может ее остановить.

1

Первое, что он делает, — устремляет на меня свои потрясающие карие глаза и говорит: «Возможно, я слишком пьян, чтобы судить, но в этом что-то есть».

В октябре 1920 года джаз — это все. С джазом я не знакома, поэтому играю Рахманинова. Чувствую, как у меня пылают щеки от крепкого сидра, который в меня влила верная подруга Кейт Смит, желая, чтобы я расслабилась. Именно это и происходит. Начинается с пальцев — тепло проникает в них, они расслабляются, потом теплая волна охватывает все тело. Я давно не переживала состояние опьянения — с тех пор как серьезно заболела мама — и пропустила момент, когда сознание затуманивается и все вокруг становится приятным и уютным. Не хочется думать, не хочется испытывать никаких чувств, кроме самых простых, — вроде ощущения того, что коленка этого красивого молодого человека находится совсем рядом.

Даже одной коленки было бы достаточно, но к ней прилагался целый мужчина — высокий, худощавый, с копной темных волос и неотразимой ямочкой на левой щеке. Друзья называют его Хемингстайн, Оинбоунз, Берд, Несто, Уемедж — что только им ни приходит в голову. Сам он Кейт называет Стат или Батстайн (не очень-то вежливо!), к кому-то обращается как к Лихорадке, еще одного зовет Хорни. Похоже, он знает здесь всех, у них общие шутки, общие истории. Разговаривают они на понятном только им закодированном языке, остроумные реплики молниеносно перелетают от одного к другому. Я не могу им соответствовать, но меня это не напрягает. Общество этих счастливых незнакомцев дает хороший заряд бодрости.

Когда Кейт появляется в дверях кухни, он поворачивает свой безукоризненный подбородок в мою сторону со словами: «А как нам называть нашу новую подругу?»

— Хэш, — предлагает Кейт.

— Хэшдэд лучше, — поправляет он. — Или Хэсович.

— А ты Берд? — спрашиваю я.

— Уем, — говорит Кейт.

— Я тот, кто считает, что следует танцевать. — Он широко улыбается, и тут же Кенли, брат Кейт, ногами сбивает к стене ковер и устанавливает «Виктролу». Мы мгновенно переключаемся на танцы, лавируя среди кипы пластинок. Мой новый знакомый не груб, его руки и ноги двигаются свободно — чувствуется, что ему приятно существовать в своем теле. Со мной он не робеет, держится уверенно. Скоро наши стиснутые руки увлажняются, мы танцуем щека к щеке, и я ощущаю идущее от него тепло. Тут он наконец говорит мне, что его зовут Эрнест.

— Думаю сменить имя. Эрнест звучит глупо, вдобавок еще фамилия Хемингуэй. Кому интересен Хемингуэй?

Возможно, всем девушкам на Мичиган-авеню, думаю я и опускаю глаза, чтобы скрыть выступившую на лице краску. Когда я их вновь поднимаю, замечаю на себе цепкий взгляд его карих глаз.

— Ну как? Что думаешь? Избавиться от такого имени?

— Может, подождать. Трудно сказать. Мода на имена меняется — вдруг потом пожалеешь.

— Хороший аргумент. Надо подумать.

Начинается медленный танец; без всякого приглашения он обхватывает мою талию и прижимает к себе, такая близость еще приятнее. У него крепкие плечи и грудь. Руки мои легко лежат на них, и он кружит меня по комнате — мимо Кенли, весело крутящего ручку «Виктролы», мимо Кейт, не сводящей с нас любопытного взгляда. Я закрываю глаза и склоняюсь к Эрнесту, от него пахнет бурбоном, мылом, табаком и влажной хлопчатобумажной тканью — все это ощущается мною ярко и празднично. Я сама на себя не похожа, просто плыву по течению.

2

В то время была популярна песня Норы Бейз под названием «Заставь себя верить» — возможно, самый радостный и убедительный призыв к выходу из самообмана, который я когда-либо слышала. Нора Бейз была красива и пела трепетным голосом, говорившим, что в любви она знает толк. Когда она советовала расстаться с былыми тревогами и сердечной болью и улыбнуться, верилось, что сама она так и поступила. То был не совет, а рецепт. Кенли тоже любил эту песню. В тот вечер, когда я приехала в Чикаго, он ставил ее три раза, и каждый раз мне казалось, что певица обращается ко мне: «Когда тебе грустно, заставь себя верить, что все хорошо. После дождя ярко светит солнце».

Свою порцию «дождя» я получила. Перенесла болезнь и смерть матери, хотя и до этого жизнь меня не баловала. Мне было всего двадцать восемь лет, а я вела жизнь старой девы на втором этаже в доме старшей сестры Фонни; сама она с мужем Роландом и четырьмя домашними любимцами жила на первом. Я не хотела такой жизни. Собиралась выйти замуж или работать, как мои школьные подруги. Все они уже стали матерями или пошли в учителя, секретари или в рекламу, как честолюбивая Кейт. Кем бы они ни были, они жили своей жизнью, совершали свои ошибки. Я же завязла где-то на пути, задолго до смерти мамы, и не представляла, как теперь выбраться.

Почти час я довольно сносно играю Шопена, потом растягиваюсь на ковре перед роялем и лежу, уставившись в потолок, и чувствую, как энергия, с которой я играла, уходит из моего тела. Эта опустошенность ужасна — словно меня нет. Почему я не могу быть счастливой? И что такое вообще — счастье? Можно ли притвориться счастливой, как советует Нора Бейз? Можно ли включить счастье как лампочку на кухне или подхватить как простуду на какой-нибудь вечеринке в Чикаго?

Эрнест Хемингуэй мне еще непонятен, но, кажется, излучает счастье. Я не вижу в нем страха перед жизнью — только силу и энергию. Его глаза зажигают все вокруг, искорка перепала и мне, когда, повернувшись на каблуках, он притянул меня к себе. Крепко прижатая к его груди, я чувствовала на шее и волосах его жаркое дыхание.

— Ты давно знаешь Стат? — спросил он.

— Учились в одной школе в Сент-Луисе и в институте св. Марии. А ты?

— Хочешь знать, где учился я? Список будет короткий.

— Я не об этом, — рассмеялась я. — Расскажи про Кейт.

— О ней можно написать книгу, но не думаю, что гожусь в авторы. — Его голос звучал по-прежнему весело, слегка насмешливо, но улыбка слетела с лица.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего, — ответил он. — Короче говоря, самое приятное в том, что наши семьи имеют летние дома в Хортон-Бей. Южанке вроде тебя объясняю: это в Мичигане.

— Забавно, что мы оба выросли с Кейт.

— Ей было восемнадцать, а мне десять. Можно сказать, я был счастлив расти на ее фоне. Красивый фон, ничего не скажешь.

— Другими словами, ты был влюблен.

— Не другими, а самыми что ни есть точными, — поправил он и отвернулся.

Я почувствовала, что он занервничал, а мне этого не хотелось. Мне нравилось, как он улыбается, смеется, ведет себя раскованно. Надо сказать, он произвел на меня сильное впечатление, и я уже тогда понимала, что готова пойти на многое, чтобы видеть его счастливым. И быстро сменила тему.

— Ты из Чикаго?

— Из Оук-Парка. Дальше по улице, все время прямо.

— Для южанки вроде меня?

— Точно.

— А ты хорошо танцуешь, Оук-Парк.

— Ты тоже, Сент-Луис.

Песня кончилась, и мы расстались, чтобы перевести дух. Я отошла в сторонку в большой гостиной Кенли, а Эрнеста тут же обступили обожатели — разумеется, женского пола. Все — молоденькие, самоуверенные, с короткими стрижками и ярко нарумяненными щеками. Что до меня, я была ближе к стилю «девушки-викторианки», чем к сумасбродкам 20-х. Свои длинные волосы насыщенного золотисто-каштанового цвета укладывала пучком на затылке, а хорошая фигура скрашивала далеко не ультрасовременное платье. Пока мы танцевали, я чувствовала себя красавицей — читала это в его глазах! — сейчас же, когда его окружили оживленные женщины, моя уверенность начала таять.

— Похоже, вы подружились с Несто, — проговорила Кейт, вырастая за моей спиной.

— Возможно. Можно допить? — Я кивнула на ее бокал.

— Крепкая штука. — Она с гримасой передала спиртное.

— А что это? — Я поднесла бокал ближе к лицу; жидкость тошнотворно отдавала бензином.

— Какая-то самоделка. Лихорадка дал мне ее на кухне. Не уверена, что он не сварганил ее в своем ботинке.

Откуда-то взялся темно-синий военный плащ с капюшоном, и Эрнест стал маршировать в нем на фоне длинного ряда окон. На поворотах капюшон взлетал и раскрывался.

— Вот и маскарадный костюм, — отметила я.

— А ведь он герой войны, разве он не сказал?

Я покачала головой.

— Уверена, еще расскажет. — Лицо Кейт ничего не выражало, но тон был резковат.

— Он рассказывал, как сох по тебе.

— Вот как? — Опять резкий тон. — Теперь это в прошлом.

Я не знала, что именно между ними произошло, но явно это было что-то сложное и очень личное. И предпочла за лучшее сменить тему.

— Приятно думать, что я из тех девушек, что пьют все, — сказала я, — но только не из ботинок.

— Справедливо. Пойдем поищем что-нибудь получше. — Она с улыбкой вскинула на меня свои зеленые глаза, став моей прежней подругой, а не жестким деспотом, и мы тут же приступили к выполнению поставленной цели — как следует надраться и вволю повеселиться.


Остаток вечера я взглядом выискивала Эрнеста, ожидая, что он подойдет и продолжит знакомство, но этого не случилось. Должно быть, он потихоньку удалился. Незаметно ушли почти все, и к трем часам ночи остались только те, кто не был на это способен; среди них самое трагическое зрелище представлял Лихорадка — он валялся в бессознательном состоянии на диване, на лице — темные шерстяные носки, на скрещенных ногах — шляпа.

— В постель, в постель, — сказала, позевывая, Кейт.

— Это Шекспир?

— Не знаю. Разве? — Она икнула и рассмеялась. — Пойду-ка и я в свою маленькую норку. Тебе здесь будет удобно?

— Без сомнения. Кенли приготовил для меня чудную комнату. — Я проводила ее до дверей, и пока она надевала пальто, мы договорились встретиться за ланчем.

— Ты должна рассказать мне все. У нас не было даже минуты, чтобы поговорить о твоей маме. Представляю, что ты пережила, бедняжка.

— Эти разговоры вновь погружают меня в печаль, — ответила я. — Но встретиться — здорово. Спасибо, что уговорила меня приехать.

— Я боялась, что ты не сможешь.

— Сама боялась. Фон ни считала, что выезжать еще слишком рано.

— Ну, конечно. Другого сказать она не могла. Твоя сестра кое в чем хорошо разбирается, Хэш, но только не в тебе.

Одарив Кейт признательной улыбкой, я попрощалась с ней. Квартира Кенли кишела квартирантами, но мне он выделил большую и чистую комнату, в которой была кровать с пологом на четырех столбиках и комод. Надев ночную рубашку, я распустила волосы и, расчесывая их, перебирала в памяти яркие моменты вечера. Мне было весело с Кейт — приятно повидаться с подругой после долгой разлуки, но все же самым главным событием был танец с Эрнестом Хемингуэем. Карие глаза и неукротимая, будоражащая энергия пленили меня, но вот что чувствовал он? Может, он просто уделил мне внимание как давней подруге Кейт? Любит ли он ее по-прежнему? А она его? И увижу ли я его вновь?

Вопросы, на которые я не знала ответа, роились в моей голове, и я невольно улыбнулась. Разве не этого я ждала от Чикаго — новой жизни, новых мыслей? Над комодом висело зеркало, в нем отражалась Хэдли Ричардсон, ее золотисто-каштановые, слегка кудрявые волосы, тонкие губы и потухшие круглые глаза, но там появилось и нечто новое — проблеск надежды. Возможно, приближался восход солнца. А пока я напевала песню Норы Бейз и отчаянно пыталась заставить себя верить.